355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатоль Франс » 5том. Театральная история. Кренкебиль, Пютуа, Рике и много других полезных рассказов. Пьесы. На белом камне » Текст книги (страница 4)
5том. Театральная история. Кренкебиль, Пютуа, Рике и много других полезных рассказов. Пьесы. На белом камне
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 11:01

Текст книги "5том. Театральная история. Кренкебиль, Пютуа, Рике и много других полезных рассказов. Пьесы. На белом камне"


Автор книги: Анатоль Франс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 35 страниц)

Он нашел ее в спальне, она уткнулась головой в неубранную постель, стонала «мама, мама» и громко молилась.

– Тебе лучше уехать, Фелиси.

Они спустились вместе по лестнице. Но в коридоре она остановилась:

– Ты же знаешь, что пройти нельзя.

Он провел ее через черный ход.


VII

Оставшись один в безмолвном доме, Робер де Линьи зажег лампу. Он прислушивался к серьезным, даже немного торжественным голосам, которые вдруг заговорили в нем. Воспитанный с детства на принципе моральной ответственности, он ощущал болезненное раскаяние, похожее на укоры совести. При мысли, что он, пусть даже невольно, стал причиной смерти этого человека, он чувствовал какую-то долю своей вины. Совесть его смущали отрывочные воспоминания о тех философских и религиозных взглядах, которые ему прививались с детства. Сентенции моралистов и проповедников, заученные в коллеже и лежавшие где-то под спудом, теперь неожиданно всплывали в его памяти. Их твердили ему внутренние голоса. Они повторяли слова какого-то духовного оратора былых времен: «Предаваясь порокам, самым невинным в глазах света, подвергаешь себя опасности совершить деяния, достойные всяческого осуждения… Ужасные примеры подтверждают нам, что сладострастие ведет к преступлению». Эти изречения, над которыми он никогда не задумывался, вдруг приобрели для него определенный и грозный смысл. Они навели его на серьезные размышления. Но их воздействие было довольно слабым и непродолжительным, ибо он не был глубоко религиозным человеком и не отличался чрезмерно чуткой совестью. Вскоре он решил, что все это скучно и не приложимо к его случаю. «Предаваясь порокам самым невинным в глазах света… ужасные примеры подтверждают нам…» Только что эти сентенции звучали в его душе раскатами грома, теперь же ему слышались гнусавые или шепелявые голоса преподавателей и священников, обучавших его, и он находил эти слова немножко смешными. По совершенно естественной ассоциации мыслей он вспомнил отрывок из поразившей его старой римской новеллы, которую он прочитал на уроке в предпоследнем классе – всего несколько строк о женщине, уличенной в прелюбодеянии и обвиненной в том, что она подожгла Рим. «Ибо поистине, – говорил рассказчик, – тот, кто нарушил целомудрие, способен на любое преступление». При этом воспоминании он мысленно усмехнулся и подумал, что у моралистов все же нелепые понятия о жизни.

Нагоревший фитиль давал мало света. Линьи никак не мог снять нагар, и лампа несносно чадила. Думая об авторе слов, относящихся к римской матроне, Робер де Линьи делал такой вывод:

– Ну, уж это он перехватил!

Робер успокоился и больше не винил себя. Легкие угрызения совести окончательно рассеялись, и он уже не понимал, как мог хоть на мгновение счесть себя ответственным за смерть Шевалье. Все же случившееся тяготило его.

Вдруг он подумал: «А что, если он еще жив!»

Только что, на протяжении какой-то секунды, при свете вспыхнувшей и тут же погасшей спички он видел, что у Шевалье прострелен череп. А что, если ему это только померещилось? Что, если это поверхностная рана, и ему только показалось, что повреждены череп и мозг? Трудно сохранить трезвый рассудок в первые минуты удивления и испуга. Рана может быть страшной, но не смертельной и даже не очень опасной. Ему, правда, показалось, что Шевалье мертв. Но ведь он же не доктор, чтобы судить об этом с уверенностью.

Его разозлил нагоревший фитиль, и он проворчал:

– Лампа чадит.

Потом вспомнил обычную поговорку доктора Сократа, неизвестно откуда взятую, и мысленно повторил:

– Эта лампа смердит, как тридцать шесть тысяч чертей.

Ему пришло на ум несколько случаев неудавшихся покушений на самоубийство. Он вспомнил, что читал в газете, как муж, убив жену, выстрелил из револьвера себе в рот и только раздробил челюсть. Он вспомнил, что как-то в клубе после скандала за картами один известный спортсмен хотел выстрелить себе в висок и только отстрелил ухо. Эти примеры поразительно подходили к данному случаю.

– Что, если он жив?..

Он жаждал, чтобы несчастный самоубийца еще дышал, он надеялся, вопреки очевидности, что его можно еще спасти. Он подумал, что надо найти бинты и сделать первую перевязку. Желая еще раз осмотреть Шевалье, лежащего в передней, он поднял, но слишком резко, не успевшую как следует разгореться лампу, и она погасла.

Неожиданно погрузившись в темноту, он потерял терпение и выругался:

– Вот сволочь!

Зажигая лампу, Робер льстил себя надеждой, что, когда Шевалье будет доставлен в больницу, он придет в себя, вернется к жизни. Он уже представлял себе Шевалье на ногах, такого долговязого, представлял, как тот кричит, кашляет, усмехается, и теперь Линьи уже не так страстно желал, чтобы он выздоровел, пожалуй, совсем не хотел этого, находил, что выздоравливать ему не к чему и даже нехорошо с его стороны. Он с беспокойством, с настоящей тревогой задавал себе вопрос: «Что станет делать этот мрачный комедиант, вернувшись к жизни? Снова поступит в „Одеон“? Будет щеголять в кулуарах огромным шрамом? Опять начнет донимать Фелиси своими ухаживаниями?»

Он поднес к телу зажженную лампу и снова увидел бледную кровянистую рану, неправильные очертания которой напоминали ему Африку, как она изображалась на школьных картах.

Совершенно очевидно, что смерть последовала мгновенно, и он не понимал, как мог хоть на секунду усомниться в этом.

Он вышел из дому и принялся шагать по саду. Рана стояла у него перед глазами, как запечатлевшееся в мозгу пятно от слишком яркого света. Она плыла и разрасталась. В темноте на фоне черного неба она представлялась ему бледным материком, с которого проворные негритята метали во все стороны стрелы.

Он решил, что прежде всего надо позвать г-жу Симоно, жившую рядом, на бульваре Бино, в том доме, где кофейня. Он аккуратно запер калитку и пошел за ней. На бульваре Линьи обрел спокойствие ума и чувств. Он примирился с тем, что случилось. Принял свершившийся факт, но клял судьбу за все сопровождавшие его обстоятельства. Раз суждено, чтобы кто-то умер, ничего не поделать, пусть его умирает, но он предпочел бы, чтобы умер кто-нибудь другой. К этому покойнику он чувствовал какое-то отвращение и неприязнь.

«Я допускаю самоубийство, – рассуждал он. – Но к чему такое глупое и театральное самоубийство? Неужели он не мог покончить с собой дома? Неужели он не мог выполнить свое решение, раз уж оно было непоколебимо, с подлинным достоинством и должной скромностью? Светский человек на его месте поступил бы именно так. И все бы его жалели и чтили память о нем».

Он вспомнил слово в слово разговор, который вел в спальне с Фелиси, за час до катастрофы. Он спросил ее, не было ли чего-нибудь между ней и Шевалье. Спросил не затем, чтобы узнать, так как не сомневался на этот счет, а чтобы показать, что знает. Она с возмущением ответила: «Между мной и Шевалье? Ну, знаешь!.. Еще что выдумал!»

Он не осуждал ее за то, что она солгала. Все женщины лгут. Он скорей восхищался той непринужденностью, с какой она вычеркнула этого человека из своего прошлого. Но его сердило, что она отдалась какому-то жалкому комедианту. Он был оскорблен в своих лучших чувствах. Из-за Шевалье Фелиси утратила для него часть своей прелести. Почему она берет себе таких любовников? Значит, у нее нет вкуса? Значит, она сходится так, без разбору? Как девки? Значит, у нее нет врожденного целомудрия, которое подсказывает женщине, что можно, а чего нельзя? Значит, она не умеет себя вести? Да, вот к чему приводит отсутствие воспитания! Он обвинил ее в случившемся несчастье и почувствовал, что с его плеч свалилась большая тяжесть.

Госпожи Симоно дома не оказалось. Он спросил, где она – у официантов в кофейне, у приказчиков в колониальной лавочке, в прачечной, у полицейских, у почтальона. Наконец, по указанию соседки, он разыскал ее у одной старой дамы, которой она делала припарки, так как была сиделкой. Лицо у г-жи Симоно пылало, и от нее несло водкой. Он послал ее сторожить покойника. Велел накрыть его простыней и никуда не отлучаться до прихода полицейского комиссара и врача, которые должны констатировать смерть. Она с некоторой обидой ответила, что сама, слава богу, знает свои обязанности. И она действительно их знала. Г-жа Симоно родилась в обществе, послушном законным властям и с уважением относящемся к смерти. Когда же из расспросов выяснилось, что г-н Линьи перетащил тело в переднюю, она не скрыла от него, что он поступил необдуманно и может навлечь на себя неприятности.

– Этого делать не следовало, – сказала она. – Когда человек покончил с собой, его нельзя трогать до прихода полиции.

Затем Линьи пошел к полицейскому комиссару. После того как первое волнение улеглось, его уже ничто не трогало, верно потому, что события, которые издали показались бы необычными, воспринимаются как вполне естественные, – как оно и есть на самом деле, – когда совершаются у нас на глазах; они развертываются совершенно банально, распадаются на ряд незначительных фактов и теряются в житейской прозе. От мыслей о насильственной смерти несчастного человека его отвлекли самые обстоятельства этой смерти, то участие, которое ему пришлось в них принимать, те хлопоты, которые свалились на него. Идя к полицейскому комиссару, он нисколько не волновался, и голова у него была вполне ясная, как будто он шел к себе в министерство разбирать телеграммы.

В девять часов вечера полицейский комиссар в сопровождении секретаря и полицейского появился в саду. Городской врач, г-н Ибри, прибыл одновременно с ними. Стараниями г-жи Симоно, которая любила, чтоб все было честь по чести, в доме сильно пахло карболкой и горели свечи. И г-жа Симоно волновалась, ибо ей не терпелось достать для покойника распятие и освященную веточку букса. При свете свечи доктор осмотрел труп.

Доктор, грузный и краснолицый, только что отобедал: он пыхтел и отдувался.

– Пуля крупного калибра проникла через твердое небо, прошла в мозг, раздробила левую теменную кость, разрушила часть мозговой ткани и сорвала кусок черепа. Смерть наступила мгновенно.

Он отдал свечу г-же Симоно и продолжал:

– Осколки черепа отлетели на некоторое расстояние. Их можно отыскать в саду. Я предполагаю, что пуля была круглая. Коническая не причинила бы такого разрушения.

Комиссар, г-н Жосс-Арбриссель, худой и длинный, с седыми усами, казалось, ничего не видел и не слышал. За калиткой выла собака.

– Направление раны, – сказал врач, – а также согнутые пальцы правой руки свидетельствуют с полной очевидностью, что это самоубийство.

Он закурил сигару.

– Все ясно, – сказал комиссар.

– Я сожалею, что побеспокоил вас, господа, – сказал Робер де Линьи, – и очень вам благодарен за ту готовность, с которой вы выполнили свои обязанности.

Секретарь полицейского участка и полицейский перенесли тело во второй этаж, куда их проводила г-жа Симоно.

Господин Жосс-Арбриссель кусал ногти, устремив взгляд в пространство.

– Самоубийство из ревности, – сказал он. – Обычная история. Здесь у нас, в Нельи, средняя цифра самоубийств более или менее устойчива. На сто самоубийств приходится тридцать из-за проигрыша. Остальные падают на несчастную любовь, нужду или неизлечимые болезни.

– Шевалье? – переспросил доктор Ибри, большой театрал. – Шевалье? Постойте, я его видал… Я его видал в «Варьете» на каком-то благотворительном вечере. Совершенно верно. Он читал монолог.

Собака за калиткой продолжала выть.

– Даже представить себе нельзя, – снова начал комиссар, – какое бедствие для нашей коммуны – тотализатор. Я не преувеличиваю, из самоубийств, которые мне приходится констатировать, тридцать процентов, самое меньшее, вызваны игрой. Здесь все играют. Здесь сколько парикмахерских, столько тайных притонов. Не далее как на прошлой неделе нашли в Булонском лесу повесившегося привратника с улицы Руль. Рабочие, прислуга, мелкие служащие, проигравшись, еще могут не кончать с собой. Они переменят место жительства, исчезнут. Но куда скроется человек с положением, чиновник, если он проиграется в пух и прах, если он обременен срочными долгами, если ему грозит наложение ареста на имущество, судебное преследование? Что прикажете ему делать?

– Вспомнил! – воскликнул доктор. – Он читал «Дуэль в саванне». Вообще монологи немножко утомительны. Но этот очень забавен. Помните: «Хотите драться на шпагах?» – «Нет, сударь». – «На пистолетах?» – «Нет, сударь». – «На саблях, на ножах?» – «Нет, сударь». – «В таком случае я знаю, что вам нужно. Вам еще не все надоело. Вам нужна дуэль в саванне. Согласен. Мы заменим саванну пятиэтажным домом. Вам разрешается спрятаться в листве». Шевалье очень забавно читал «Дуэль в саванне». В тот вечер он доставил мне большое удовольствие. Правда, я зритель благодарный. Обожаю театр.

Комиссар полиции не слушал. Он продолжал развивать свою мысль.

– Никто не поверит, сколько состояний и жизней ежегодно поглощает тотализатор. Скачки цепко держат свою жертву. Очистят до нитки, на что же тогда прикажете надеяться, как не на выигрыш? Оно и понятно, больше-то надеяться не на что…

Он замолчал, прислушался к долетевшему крику газетчика, выскочил на улицу за убегавшей, что-то выкрикивавшей тенью, остановил ее, вырвал из рук выпуск газеты с отчетом о скачках, развернул, чтоб просмотреть при свете фонаря названия лошадей: Красавец, Принцесса, Лукреция. Затем посмотрел вокруг блуждающим растерянным взглядом и, словно пришибленный, выронил из дрожащих рук газету: его лошадь не выиграла.

А доктор Ибри, издали наблюдавший за ним, подумал, что его, врача, обслуживающего покойников, в один прекрасный день пригласят, пожалуй, констатировать самоубийство полицейского комиссара, и он заранее решил дать, если только возможно, заключение, что смерть произошла, вследствие несчастного случая. Вдруг он схватил зонт.

– Я убегаю. Мне сегодня дали контрамарку в Комическую Оперу. Жаль не воспользоваться.


Раньше чем покинуть дом, Линьи спросил г-жу Симоно:

– Куда вы его положили?

– На кровать, так приличнее, – ответила г-жа Симоно.

Робер ничего не сказал; поглядев на фасад дома, он увидел в окне спальни, сквозь кисейные занавески, огоньки двух свечей, которые г-жа Симоно зажгла на ночном столике.

– Пожалуй, надо бы позвать монахиню, чтобы почитать над ним, – сказал он.

– Не к чему, – ответила г-жа Симоно, успевшая пригласить соседок и позаботиться о вине и закуске, – не к чему, я сама почитаю.

Линьи не стал настаивать. Собака выла по-прежнему.

Возвращаясь пешком к заставе, он увидел над Парижем красный отсвет, охвативший все небо. Над крышами поднимались трубы, черные и нелепые, выделяясь на фоне багровой дымки; казалось, они с тупым равнодушием глядят на таинственно пламенеющее небо. Редкие прохожие, которые встречались ему на бульваре, спокойно проходили мимо, не поднимая головы. Хотя он и знал, что ночью в городах в сыром воздухе часто отражаются огни и окрашивают небо ровным немигающим отблеском, ему чудилось, что это зарево огромного пожара. Он охотно допускал, что в Париже бушует пламя; он находил естественным, чтобы личная катастрофа, к которой он оказался причастен, слилась с общим бедствием и чтобы эта ночь была роковой не только для него, но и для всего народа.

Он был очень голоден и, взяв у заставы извозчика, поехал в ресторан на Королевской улице. В освещенном, жарко нагретом зале тяжелое настроение прошло. Заказав обед, он развернул вечернюю газету и прочитал в отчете о заседании парламента, что его министр произнес речь. Просматривая речь, он невольно усмехнулся: он вспомнил рассказы, которые ходили на набережной д'Орсэ [22]22
  …рассказы, которые ходили на набережной д'Орсэ – то есть в Министерстве иностранных дел, находящемся на набережной д'Орсэ.


[Закрыть]
. Министр был влюблен в г-жу де Нейль, стареющую кокотку, возведенную общественным мнением в ранг авантюристки и шпионки. Говорили, будто свои парламентские речи он произносил сперва перед ней. Линьи, который тоже был в течение какого-то времени любовником г-жи де Нейль, вообразил себе государственного мужа в ночной сорочке, произносящего перед своей подругой сердца следующую декларацию: «Разумеется, мы считаемся с чувством национальной гордости. Правительство, ревнуя о чести Франции, сумеет при всем своем миролюбии и т. д.». Эта картина привела его в веселое настроение. Он перевернул страницу и прочитал: «Завтра в „Одеоне“ впервые (в этом театре) будет представлена „Ночь на 23 октября 1812 г.“ с участием господ Дюрвиля, Мори, Ромильи, Дестре, Викара, Леона Клима, Вальроша, Амана, Шевалье…»


VIII

На следующий день, в час пополудни, в фойе театра была назначена первая репетиция «Решетки», Серые каменные своды, хоры и колонны поглощали неяркий свет. В угрюмом величии этого тусклого зала, под сенью статуи Расина, главные действующие лица читали еще не выученные наизусть роли Праделю, директору театра, Ромильи, заведующему сценой, и Константену Марку, автору пьесы, которые слушали их, сидя на красном бархатном диване. А обойденные ролями актрисы, на отодвинутой в простенок между колоннами скамейке, не спускали со своих товарищей злобного взгляда и завистливо шушукались. Первый любовник, Поль Делаж, с трудом разбирал слова роли:

– «Узнаю замок, его кирпичные стены, шиферную кровлю, где я так часто вырезал на коре деревьев наши с ней инициалы, пруд, сонные воды которого…»

Фажет подала ему реплику:

– «Смотрите, Эмери, может случиться, что замок вас не узнает, что парк забыл ваше имя, что пруд шепнет: „Кто этот незнакомец?“»

Но она была простужена и читала по копии, полной ошибок.

– Уйдите отсюда, Фажет, – это сельская беседка, – сказал Ромильи.

– Откуда я могу это знать, скажите на милость?

– Там поставлен стул.

– «…что пруд шепнет: „Кто этот незнакомец?“»

– Мадемуазель Нантейль, ваш выход… Где Нантейль?.. Нантейль!

На сцене появилась, кутаясь в мех, бледная, как полотно, Нантейль; в руке она держала сумочку и роль, глаза глядели устало, она едва стояла на ногах. Она провела ужасную ночь: не во сне, а наяву видела мертвого Шевалье, пришедшего к ней в спальню.

Фелиси спросила.

– Откуда я выхожу?

– Справа.

– Хорошо.

И она прочитала:

– «Кузен, я проснулась сегодня утром такая радостная. Сама не знаю почему. Может быть, вы мне объясните?»

Делаж прочитал свою реплику:

– «Возможно, Сесиль, что это особая милость провидения или судьбы. Бог любит вас и посылает вам улыбку в дни слез и зубовного скрежета».

– Нантейль, голубушка, тут ты переходишь на другую сторону, – сказал Ромильи. – Делаж, отойди-ка немного и пропусти ее.

Нантейль перешла на другую сторону.

– «Вы говорите об ужасных днях, Эмери? Наши дни такие, какими мы их делаем. Они ужасны только для злых».

Ромильи перебил:

– Делаж, отойди-ка немного в сторону, следи, чтобы ты не заслонял ее от публики… Повтори сначала, Нантейль.

Нантейль повторила:

– «Вы говорите ужасные дни, Эмери? Наши дни такие, какими мы их делаем. Они ужасны только для злых».

Константен Марк не узнавал своего произведения; даже его любимые фразы, которые он столько раз повторял сам себе в лесах Виварэ, звучали не так. Он был подавлен, изумлен и молчал.

Нантейль грациозно перешла на другую сторону и снова стала читать роль:

– «Может быть, вы сочтете меня глупенькой, Эмери; в монастыре, где я училась, я часто завидовала мученикам».

Делаж прочитал свою реплику, но нечаянно перескочил через страницу:

– «Погода прекрасная. В саду уже прогуливаются гости».

Пришлось начинать все сызнова:

– «Вы говорите: ужасные дни, Эмери…»

И они читали, не вникая в смысл, только внимательно следили за своими движениями, словно запоминая фигуры в танце.

– Для пользы пьесы надо сделать купюры, – сказал Прадель огорченному автору.

А Делаж продолжал:

– «Не вините меня, Сесиль: с детства я привязался к вам той братской привязанностью, которая придает любви, порожденной ею, оттенок кровосмешения».

– Кровосмешения, – воскликнул Прадель. – Кровосмешение надо убрать, господин Марк. Вы и не подозреваете, как чувствительна в некоторых вопросах публика. Кроме того, надо переставить две следующие реплики. Этого требует специфика сцены.

Репетиция была прервана. Ромильи заметил Дюрвиля, рассказывающего анекдоты в амбразуре окна.

– Дюрвиль, можете идти. Второй акт сегодня репетировать не будем.

Прежде чем уйти, старый актер подошел к Нантейль. Считая необходимым ей посочувствовать, он постарался выдавить слезу, сделать грустное лицо, что сделал бы на его месте всякий, желающий выразить соболезнование. Но сделал он это искусно. Его взор подернулся слезами, как луна, скрытая дымкой облаков, углы рта опустились, и от них до самого подбородка протянулись глубокие складки. Вид у него действительно был весьма опечаленный.

– Бедняжка, – вздохнул он. – Поверь, мне тебя очень жаль!.. Когда любимый… когда близкий человек кончает так трагически… нет, это тяжело, это ужасно!

И в знак сочувствия он протянул ей обе руки.

Нантейль, у которой были взвинчены нервы, крепко зажала в руке носовой платочек и рукопись, повернулась к нему спиной и прошипела сквозь зубы:

– Старый идиот!

Фажет обняла ее за талию, ласково отвела в сторонку под статую Расина и шепнула ей на ухо:

– Послушай, милая! Надо замять это дело. Все только о нем и говорят. Если ты не положишь конец разговорам, то так на всю жизнь и останешься вдовой Шевалье.

И прибавила, ибо любила высокие слова:

– Я тебя знаю, я твой лучший друг. Я отдаю тебе должное. Но помни, Фелиси: женщины обязаны знать себе цену.

Все стрелы, выпущенные Фажет, попали в цель. Нантейль вспыхнула и сдержала слезы. Она была слишком молода и потому не помышляла о предусмотрительности, которая появляется у знаменитых актрис в том возрасте, когда они могут считаться дамами общества, но Фелиси была очень самолюбива, а с тех пор, как она полюбила по-настоящему, ей хотелось вычеркнуть из своего прошлого все, что бросало на нее тень; она чувствовала, что Шевалье своим самоубийством публично подтвердил свою близость к ней и поставил ее в глупое положение. Она еще не знала, что все забывается, что все наши дела уносятся, как воды потоков, которые текут среди ничего не запоминающих берегов, и потому, стоя у ног Жана Расина, внимавшего ее горю, нервничала и предавалась печальным мыслям.

– Посмотри на нее, – сказала г-жа Мари-Клэр первому любовнику Делажу. – Она сейчас расплачется. Я ее понимаю. Из-за меня тоже покончил самоубийством один человек. Мне это было очень неприятно. Он был граф.

– Давайте продолжать, – сказал Прадель. – Мадемуазель Нантейль, вашу реплику.

И Нантейль повторила:

– «Кузен, я проснулась сегодня утром такая радостная…»

Тут появилась г-жа Дульс, величественная и горестная. Она проронила следующие слова:

– Печальная новость. Кюре не разрешает внести его в церковь.

У Шевалье не было родственников, кроме сестры, работницы в Пантене, и актеры собрали деньги на похороны, а г-жа Дульс взяла на себя все хлопоты.

Ее окружили.

– Церковь отказывается от него, словно он проклят. Ужасно! – сказала она.

– Почему? – спросил Ромильи.

Госпожа Дульс ответила очень тихо и как бы нехотя:

– Потому что он самоубийца.

– Это надо уладить, – заметил Прадель.

Ромильи заволновался.

– Я знаком с кюре, он хороший человек – сказал он. – Я схожу в церковь святого Стефана, и не может быть, чтобы…

Госпожа Дульс печально покачала головой:

– Ничего не выйдет.

– Но ведь без церковного отпевания нельзя, – сказал Ромильи с безапелляционностью заведующего сценой.

– Ну, конечно, – подтвердила г-жа Дульс.

Госпожа Мари-Клэр возмущенно заявила, что кюре нужно заставить отслужить заупокойную мессу.

– Не надо волноваться, – сказал Прадель, поглаживая свою почтенную бороду. – В царствование Людовика Восемнадцатого народ взломал двери церкви святого Роха, куда не допустили тело мадемуазель Рокур [23]23
  …народ взломал двери церкви святого Роха, куда не допустили тело мадемуазель Рокур. – Мадемуазель Рокур (настоящее имя Сосеротт Франсуаза-Мари-Антуанетта, 1756–1815) – французская трагическая актриса. Настоятель церкви св. Роха отказался хоронить ее, так как Рокур умерла без покаяния и причащения.


[Закрыть]
. Времена и обстоятельства изменились. Испробуем менее сильные средства.

Константен Марк, с грустью заметивший, что интерес к его пьесе пропал, тоже подошел к г-же Дульс.

– Почему вы хотите, чтобы церковь напутствовала Шевалье? – спросил он. – Что касается меня, я католик. Для меня католичество не вера, а система, и я считаю своим долгом соблюдать все обряды. Я стою за всяческую власть: судейскую, военную, духовную. Следовательно, во мне нельзя заподозрить приверженца гражданских похорон. Но я не понимаю, почему вы так упорно навязываете настоятелю церкви святого Стефана этого покойника, если он от него открещивается. Чего ради вы хотите, чтобы бедняга Шевалье обязательно попал в церковь?

– Чего ради? – отозвалась г-жа Дульс. – Ради спасения его души и потому, что так приличнее.

– Приличнее было бы, – возразил Константен Марк, – подчиниться церковным постановлениям, по которым самоубийц отлучают от церкви.

– Господин Марк, читали вы «Вечера в Нельи»? [24]24
  «Вечера в Нельи» – сборник исторических анекдотов, драматических сценок и комедий, составленный писателями Дитмером и Каве, выступавшими под псевдонимом Фонжере; вышел в 1828 г.


[Закрыть]
– спросил Прадель, великий книголюб и рьяный читатель. – Вы не читали «Вечера в Нельи», написанные господином Фонжере? Напрасно. Книга весьма любопытная, она изредка еще попадается у букинистов. Ее украшает литография Анри Монье, изображающая, неизвестно почему, Стендаля в карикатурном виде. Фонжере – это псевдоним двух вольнодумцев эпохи Реставрации – Дитмера и Каве. Эта книга – сборник комедий и драм, не подходящих для театра, но там есть чрезвычайно интересные бытовые сцены. Например, вы можете прочитать в ней, как в царствование Карла Десятого настоятель одной из парижских церквей, аббат Мушо, отказался хоронить весьма богобоязненную даму и во что бы то ни стало желал похоронить по церковному обряду некоего атеиста. Госпожа д'Отефей была очень набожна, но она приобрела национализированные земли. Ее напутствовал священник-янсенист. Вот почему аббат Мушо не допустил ее в церковь, в которой она бывала всю свою жизнь. Одновременно с госпожой д'Отефей в том же приходе умер крупный банкир, господин Дибур. Он завещал, чтобы его снесли прямо на кладбище. «Это католик, – решил аббат Мушо, – он наш». И аббат сейчас же завернул свое облачение, поспешил к умершему, совершил над ним миропомазание и отправил в церковь.

– Ну что ж, этот аббат был прекрасным политиком, – ответил Константен Марк. – Атеисты не страшны духовенству. Это не противники. Они не могут воздвигнуть церковь против церкви, они и не помышляют об этом. Среди высшего духовенства и князей церкви всегда были атеисты и многие из них оказали огромные услуги папству. А вот тот, кто не подчиняется безоговорочно церковной дисциплине и хоть в чем-нибудь отступает от устава, кто одной вере противополагает другую, общепринятым правилам и обрядам – другие правила и обряды, тот нарушитель порядка, тот опасен, его надо изъять. Аббат Мушо это понял. Его следовало возвести в сан епископа, в сан кардинала.

Госпожа Дульс обладала искусством не высказывать всего сразу, теперь она добавила:

– Но, несмотря на упорство господина кюре, я не сдалась. Я просила, я умоляла. И он ответил: «Мы послушны уставу. Ступайте к архиепископу. Если монсеньор прикажет, я подчинюсь». Остается последовать его совету. Бегу к архиепископу.

– Ну-с, давайте работать, – сказал Прадель.

Ромильи позвал Нантейль:

– Нантейль, Нантейль, повтори сначала свой выход.

И Нантейль повторила все сначала:

– «Сегодня утром я проснулась такая радостная, кузен…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю