Текст книги "5том. Театральная история. Кренкебиль, Пютуа, Рике и много других полезных рассказов. Пьесы. На белом камне"
Автор книги: Анатоль Франс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц)
II
Шевалье, переодевшийся в обычное платье, сидел в ложе бенуара около г-жи Дульс. Он смотрел на Фелиси, со сцены казавшейся такой маленькой и далекой. И, вспоминая, как он держал ее в объятиях у себя в мансарде на улице Мучеников, он плакал от боли и ярости.
Они встретились год назад на празднике, устроенном под покровительством депутата Лекорейля в пользу неимущих артистов девятого округа. Шевалье молча кружил около Фелиси, жадно щелкая зубами, не спускал с нее горящего голодного взгляда. И в течение двух недель неотступно ее преследовал. Она держалась холодно и спокойно и как будто не замечала его; затем вдруг сдалась и так неожиданно, что он, когда уходил в тот день от нее, сияя и все еще не веря в свое счастье, сказал ей глупость. Он сказал: «А я-то думал, что ты фарфоровая!..» В течение целых трех месяцев он наслаждался счастьем жгучим, как боль. Затем Фелиси вдруг отдалилась, стала неуловимой, чужой. Теперь она уже не любила его. Он искал и не мог найти причину такой перемены. Он страдал оттого, что она его разлюбила; он страдал еще больше оттого, что ревновал ее. И в первые, прекрасные дни их любви он, конечно, знал, что у Фелиси есть любовник, Жирмандель, судебный пристав с улицы Прованса; и вначале это его мучило. Но он ни разу с ним не сталкивался и потому, что так смутно и неопределенно представлял себе этого человека, ревность его не находила реальной пищи. Фелиси говорила, что Жирмандель оставляет ее совершенно равнодушной, она даже не пытается притворяться; Шевалье верил ей. И это было для него большим удовлетворением. Еще она говорила ему, что уже давно, уже несколько месяцев Жирмандель был для нее только другом, и Шевалье верил ей. Наконец, он наставлял рога судебному приставу, и поэтому испытывал приятное чувство собственного превосходства. Узнал он и то, что преподаватель Фелиси, когда она заканчивала второй год учения в Консерватории [10]10
…заканчивала второй год обучения в Консерватории… – В «Национальной консерватории музыки и драматического искусства», основанной в Париже в 1795 г., имеется специальное отделение сценического искусства и декламации.
[Закрыть], тоже не встретил с ее стороны отказа. Но огорчение, вызванное этим обстоятельством, смягчалось сознанием, что таков обычай, освященный веками. Теперь ему причинял невыносимые страдания Робер де Линьи. С некоторых пор Линьи вечно торчал около Фелиси. Шевалье не сомневался, что она любит Робера. Временами он, правда, убеждал себя, что она еще не сошлась с де Линьи, но оснований так думать у него не было, он просто пытался хоть немножко себя утешить.
В последних рядах партера громко зааплодировали, и в первых рядах тоже несколько мужчин не спеша и беззвучно захлопали в ладоши, что-то одобрительно бормоча. Нантейль подала последнюю реплику Жанне Перен.
– Браво, браво! Прелесть как мила! – вздохнула г-жа Дульс.
От ревности Шевалье стал плохим товарищем. Он прикоснулся пальцем ко лбу:
– Вот чем она играет.
Потом, положив руку на сердце, прибавил:
– А надо играть вот чем.
– Спасибо, спасибо, мой друг! – прошептала г-жа Дульс, признав в этом суждении явную похвалу себе.
Действительно, она всегда утверждала, что играют хорошо, лишь когда играют сердцем. Она проповедовала, что страсть можно выразить по-настоящему, только испытав ее, что необходимо ощутить те чувства, которые хочешь передать. Она охотно приводила в пример себя. Так, сыграв роль трагедийной королевы, выпившей чашу с ядом, она потом целую ночь мучилась – все внутри у нее жгло как огнем. И в то же время она говорила: «Театральное искусство – это искусство подражания, а подражаешь хорошо тому, чего сам не пережил». И для подтверждения этого принципа опять-таки черпала примеры из своей триумфальной сценической карьеры. Она глубоко вздохнула:
– Поразительно одаренная девочка. Но мне ее жаль. Она родилась в неудачное время. Сейчас нет ни настоящей публики, ни настоящей критики, ни настоящих пьес, ни настоящих театров и артистов. Искусство переживает упадок.
Шевалье покачал головой.
– Не жалейте ее: у нее будет все, чего только можно желать, и успех, и деньги. Она бессердечна, а бессердечный человек всего добьется. Вот людям с чувствительным сердцем в пору камень на шею, да в воду. Но я тоже далеко пойду, я тоже высоко поднимусь. Я тоже буду бессердечен.
Он встал и вышел, не дожидаясь конца спектакля. Он не пошел в уборную к Фелиси, боясь встретить там Линьи, вид которого был ему невыносим; а так он но крайней мере мог думать, что Линьи не вернулся туда.
Но разлука с Фелиси причиняла ему почти физическую боль, поэтому он раз пять или шесть прошелся по безлюдной и неосвещенной галерее «Одеона», спустился в темноте по ступенькам и направился на улицу Медичи. Извозчики дремали на козлах в ожидании конца спектакля; наверху, в облаках, луна скользила по вершинам платанов. Все еще лелея в душе остаток сладостной и тщетной надежды, он и в этот вечер, как обычно по вечерам, пошел дожидаться Фелиси к ее матери.
III
Госпожа Нантейль жила вместе с дочерью на бульваре Сен-Мишель, где снимала на пятом этаже доходного дома небольшую квартирку с окнами на Люксембургский сад. Она ласково встретила Шевалье, ибо была ему благодарна за то, что он любит Фелиси и не любим ею, а того, что он любовник ее дочери, она принципиально не хотела знать. Она усадила его около себя в столовой, где горел в печке уголь. При свете лампы на стене поблескивали револьверы, сабли с золотыми кистями на темляках, развешанные вокруг женской кирасы с жестяными чашками на месте грудей – лат, в которые Фелиси прошлой зимой, еще ученицей Консерватории, облачалась, изображая Жанну д'Арк у некоей герцогини-спиритки. Будучи вдовой офицера и матерью актрисы, г-жа Нантейль, настоящая фамилия которой была Нанто, хранила эти доспехи.
– Фелиси еще не пришла, господин Шевалье. Я жду ее не раньше двенадцати. Она занята до конца спектакля.
– Знаю: я играл в одноактной пьесе. Я ушел из театра после первого действия «Матери-наперсницы».
– Но почему же вы не досидели до конца, господин Шевалье? Дочь была бы очень довольна. Когда играешь, приятно, чтобы в публике были друзья.
Шевалье ответил довольно уклончиво:
– О, в друзьях у нее недостатка нет.
– Вы ошибаетесь, господин Шевалье: хороших друзей не так-то легко найти. Госпожа Дульс, конечно, была? Фелиси ей понравилась?
И она прибавила смиренным тоном:
– Как бы я была счастлива, если бы Фелиси имела успех! В театре очень трудно пробиться самой без всякой поддержки, без протекции! Ей, бедняжечке, очень важно выдвинуться!
Шевалье был не так настроен, чтобы умиляться, думая о Фелиси. Он резко сказал, пожав плечами:
– Ах, пожалуйста, не беспокойтесь. Фелиси выдвинется. Она актриса в душе. Театр вошел ей в плоть и кровь.
Госпожа Нантейль сказала со спокойной улыбкой:
– Бедная девочка! Плоть-то у нее не слишком крепкая. Здоровья она не плохого. Но переутомляться ей нельзя. Она часто страдает головокружением, мигренями.
Вошла служанка и поставила на стол блюдо с колбасой, бутылку и тарелки.
А Шевалье меж тем обдумывал, как бы кстати ввернуть вопрос, который вертелся у него на языке, когда он еще только ступил на лестницу. Ему хотелось знать, встречается ли Фелиси с Жирманделем, о котором больше не было никаких разговоров. Наши желания вытекают из нашего положения. Теперь, когда он влачил такое жалкое существование, когда так исстрадался душой, он горячо желал, чтобы Фелиси, разлюбившая его, любила Жирманделя, которого она не очень любила, и чтобы Жирмандель никому ее не уступал, чтобы он захватил ее целиком для себя, ничего не оставив Роберу де Линьи. Мысль, что Фелиси живет с Жирманделем, успокаивала его ревность, и он боялся услышать, что она бросила своего судебного пристава.
Он, конечно, никогда не позволил бы себе расспрашивать мать о любовниках ее дочери. Но с г-жой Нантейль можно было завести разговор о Жирманделе, ибо она не хотела видеть ничего предосудительного в близком знакомстве с чиновником министерства, человеком состоятельным, женатым и отцом двух очаровательных дочерей. Только надо было придумать, как бы половчее упомянуть о Жирманделе. И Шевалье придумал, и, как ему показалось, очень хитро.
– Кстати, – сказал он, – я встретил Жирманделя.
Госпожа Нантейль промолчала.
– Он ехал в экипаже по бульвару Сен-Мишель. Мне кажется, это был он. Не может быть, чтобы я обознался.
Госпожа Нантейль промолчала.
– Борода белокурая и лицо красное, совсем как у него. У Жирманделя наружность очень приметная.
Госпожа Нантейль промолчала.
– Раньше вы были очень близки с ним, и вы и Фелиси. Вы по-прежнему видаетесь?
Госпожа Нантейль равнодушно ответила:
– С господином Жирманделем? Ну, конечно, видаемся…
При этих словах Шевалье почувствовал почти что радость. Но г-жа Нантейль обманула его; она не сказала правды. Она солгала из самолюбия и чтобы не выдать семейной тайны, которая, по ее мнению, не могла служить к чести дома. Правдой было то, что Фелиси, без ума влюбленная в Линьи, дала отставку Жирманделю, и судебный пристав, хоть он и был человеком светским, сразу перестал давать деньги. Из любви к дочери, чтобы та не терпела нужды, г-жа Нантейль, в ее возрасте, снова завела любовника. Она возобновила свою старую связь с Тони Мейером, который торговал картинами на углу улицы Клиши. Тони Мейер не мог заменить Жирманделя: он не был щедр. Г-жа Нантейль, женщина рассудительная и знавшая цену вещам, не обижалась, и преданность ее была вознаграждена: за те полтора месяца, что она была снова любима, г-жа Нантейль помолодела.
Шевалье, думавший о своем, спросил:
– Жирмандель уже не молод?
– Он не стар, – сказала г-жа Нантейль. – Мужчина в сорок лет еще не стар.
– Он еще сохранил силы?
– Ну, конечно, – спокойно ответила г-жа Нантейль.
Шевалье замолчал и погрузился в думы. Г-жа Нантейль клевала носом. Ее вывела из дремоты служанка, которая принесла солонку и графин, и г-жа Нантейль спросила:
– А вы, господин Шевалье, довольны?
Нет, он не доволен. Критики объединились, чтобы стереть его в порошок. А вот и доказательство того, что это сговор: все они в один голос твердят, будто у него неблагодарная наружность.
– Неблагодарная наружность, – с возмущением воскликнул он. – Они должны были бы сказать: трагическая наружность… Я вам сейчас объясню, госпожа Нантейль. У меня большие запросы, это меня и губит. Вот хотя бы в «Ночи на двадцать третье октября», которую сейчас репетируют, – я играю Флорентена: шесть реплик, ничтожная роль… Но я бесконечно облагородил образ. Дюрвиль в бешенстве. Он не дает мне развернуться.
Госпожа Нантейль, женщина благодушная и добрая, нашла для него слова утешения. Препятствия всегда есть, но в конце концов их преодолеваешь. Дочери тоже пришлось столкнуться с недоброжелательством некоторых критиков.
– Половина первого, – сказал Шевалье, помрачнев. – Фелиси запаздывает.
Госпожа Нантейль предположила, что ее задержала г-жа Дульс.
– Госпожа Дульс обычно провожает ее домой, а она, вы знаете, не любит торопиться.
Шевалье, желая показать, что знает приличия, встал и сделал вид, будто собирается уходить. Г-жа Нантейль удержала его:
– Куда вы? Фелиси должна скоро вернуться. Она будет вам очень рада. Вместе и поужинаете.
Госпожа Нантейль снова задремала, сидя на стуле. Шевалье молча уставился на часы, висевшие на стене, и, по мере того как подвигалась на циферблате стрелка, он чувствовал, как увеличивается жгучая рана у него в груди; каждое покачивание маятника причиняло ему боль, обостряло его ревность, отмечая мгновения, которые Фелиси проводила с Робером де Линьи. Ибо теперь он был уверен, что они вместе. Молчание ночи, прерываемое только глухим шумом экипажей, доносившимся с бульвара, оживляло мучительные картины и думы. Казалось, он воочию видит их.
Разбуженная песней, долетевшей с улицы, г-жа Нантейль встрепенулась и докончила мысль, на которой заснула.
– Я всегда говорю Фелиси: не надо отчаиваться. В жизни бывают тяжелые минуты…
Шевалье кивнул головой.
– Но тот, кто страдает, сам виноват, – сказал он. – Ведь все невзгоды могут кончиться мгновенно, правда?
Она согласилась: ну, конечно, бывают всякие неожиданности, особенно в театре.
Он снова заговорил глубоким, идущим от сердца голосом:
– Не думайте, что я терзаюсь из-за театра… Я уверен, в театре я завоюю себе положение, и не плохое!.. Но что толку быть великим артистом, если ты несчастен? Есть глупые, но ужасные страдания. Боль, которая отдается в висках ровными, монотонными ударами, как тикание этих часов, и доводит до сумасшествия.
Он остановился; мрачно поглядел своими ввалившимися глазами на доспехи, висевшие на стене. Потом опять начал:
– Тот, кто долго терпит такие глупые страдания, такую нелепую боль, попросту трус.
И он ощупал кобуру револьвера, который постоянно носил в кармане.
Госпожа Нантейль слушала его с невозмутимым спокойствием, с тем безмятежным сознательным неведением, которое было спасительным принципом всей ее жизни.
– Самое ужасное для меня – стряпня, – сказала она. – Фелиси все надоело. Не знаешь, что ей приготовить.
Разговор постепенно замер, теперь они обменивались отдельными малозначащими словами. Г-жа Нантейль, служанка, горящий уголь, лампа, тарелка с колбасой тоскливо ожидали Фелиси. Пробило час. Теперь Шевалье страдал безгранично, но был спокоен. Он больше не сомневался. С улицы громче доносился звук сейчас уже редких экипажей. Вот один экипаж остановился. Несколько минут спустя он услышал, как тихо щелкнул ключ в замке, как открылась дверь, услышал легкие шаги в передней.
Часы показывали двадцать минут второго. Вдруг его охватили волнение и надежда. Это она! Как знать, что она скажет? Может быть, она объяснит свое опоздание самым естественным образом.
Фелиси вошла в столовую – усталая, рассеянная, притихшая, хорошенькая, счастливая; волосы растрепались, глаза блестели, щеки покрывала бледность, губы были воспалены и помяты; казалось, что под тальмой, которую она запахнула и крепко держит обеими руками, она таит остаток пыла и страсти. Мать сказала:
– Я уже начала беспокоиться… Ты не раздеваешься?
Фелиси ответила!
– Я проголодалась.
Она опустилась на стул у круглого столика. Откинула на спинку тальму и сидела такая тоненькая в простеньком черном платьице, опершись левой рукой о стол, покрытый клеенкой, и тыкая вилкой в ломтики колбасы.
– Ну как сегодня сошел спектакль, хорошо? – спросила г-жа Нантейль.
– Очень хорошо.
– Видишь, Шевалье пришел посидеть с тобой. Как это мило с его стороны, правда?
– А-а, Шевалье. Ну, так чего же он не садится за стол?
И, не отвечая больше на вопросы матери, она с жадностью накинулась на еду, очаровательная, как Церера, пришедшая к старухе [11]11
…очаровательная, как Церера, пришедшая к старухе. – По одной из версий античного мифа, Церера (Деметра) – богиня земли и земного плодородия – в поисках своей пропавшей дочери Прозерпины, похищенной Плутоном, зашла в хижину элевсинца Диокла, жена которого, старая Баубо, гостеприимно ее встретила и накормила.
[Закрыть]. Потом отодвинула тарелку и, откинувшись на спинку стула, полузакрыв глаза, приоткрыв рот, улыбнулась улыбкой, похожей на поцелуй.
Госпожа Нантейль, выпив подогретого вина, встала:
– Вы меня извините, господин Шевалье, мне надо подвести итог за день.
В таких словах она обычно объявляла, что идет спать.
Оставшись один с Фелиси, Шевалье пылко сказал:
– Это глупо! Это малодушно! Но я схожу с ума от любви к тебе… Слышишь, Фелиси?
– Ну, конечно, слышу! Незачем говорить так громко.
– Это смешно, правда?
– Нет, это не смешно, это… Она не кончила.
Он приблизился к ней, пододвинув свой стул.
– Ты возвратилась домой в двадцать пять минут второго. Тебя провожал Линьи, я в этом уверен. Вы приехали вместе, я слышал, как у твоего дома остановился экипаж.
Она ничего не ответила, и он снова заговорил:
– Скажи, что это неправда!
Она молчала. И он повторил настойчиво и умоляюще:
– Скажи, что неправда!..
Если бы она хотела, ей достаточно было сказать слово, кивнуть головой, пожать плечами, и он сразу смягчился бы и почувствовал себя почти счастливым. Но она хранила недоброе молчание. Сжав губы, глядела она в пространство, словно погруженная в мечты.
Он вздохнул и сказал хриплым голосом:
– Дурак, об этом я не подумал! Я был уверен, что ты пойдешь домой, как всегда, с госпожой Дульс или одна… Если бы я только знал, что тебя будет провожать этот субъект!..
– Ну, что бы ты сделал, если бы знал?
– Я бы выследил вас!
Она посмотрела на него сразу посветлевшими глазами:
– Не смей, слышишь, не смей! Если ты хоть раз попробуешь меня выследить и я это узнаю, – не показывайся мне больше на глаза. Прежде всего никто не давал тебе права следить за мной. Вольна я или нет делать, что хочу?
Задыхаясь от удивления и гнева, он пробормотал:
– Никто не давал права? Никто не давал права?.. Ты говоришь, никто не давал права?..
– Да, никто не давал… А потом я не хочу!
На ее лице отразилось отвращение.
– Шпионить за женщиной подло. Если ты хоть раз посмеешь проследить, куда я иду, я без долгих разговоров выставлю тебя за дверь.
– Так выходит, что мы уже друг для друга ничего не значим, – не веря своим ушам, пробормотал он, – я для тебя ничего не значу… Мы не принадлежим друг другу… Послушай, Фелиси, вспомни…
Но она в нетерпении перебила его:
– Ну, что я должна вспомнить?
– Фелиси, подумай, ведь ты была моей!
– Не хочешь ли ты, милый мой, чтобы я об этом целый день думала? Это уж чересчур.
Он посмотрел на нее скорее с любопытством, чем с гневом, и сказал горько и вместе с тем мягко:
– Да, ты бессердечна!.. Ну что же, Фелиси, будь бессердечна. Будь бессердечна сколько хочешь! Не все ли равно, раз я тебя люблю? Ты моя, я возьму тебя, возьму и не отдам. Пойми! Не могу же я вечно мучиться, как дурак! Послушай: я все забуду. Мы снова будем любить друг друга. И на этот раз все пойдет хорошо. Ты будешь принадлежать мне, и только мне. Ты знаешь, я человек порядочный. Ты можешь мне верить. Дай мне только стать на ноги, и мы поженимся.
Она посмотрела на него с презрительным удивлением. Он подумал, что она сомневается в его театральной карьере, и, чтобы рассеять ее сомнения, он выпрямился во весь свой длинный рост и сказал:
– Ты не веришь в мою звезду, Фелиси? Напрасно. Я чувствую, что у меня большой драматический талант. Пусть только мне дадут роль, и я покажу, на что я способен. И не только в комедии, но и в драме, и в трагедии… Да, в трагедии. Я умею читать стихи. А этот дар сейчас встречается все реже и реже… Итак, Фелиси, ты не можешь счесть за обиду мое предложение жениться на тебе. Конечно же нет… Мы поженимся, когда это будет возможно и своевременно. Над нами не каплет. А пока мы заживем по-старому, как на улице Мучеников. Ты помнишь, Фелиси, как мы были там счастливы! Кровать была узкая. Но мы говорили: «Что с того». Теперь у меня две прекрасные комнаты на улице святой Женевьевы, позади церкви святого Стефана. На всех стенах у меня твои портреты… И наша узенькая кроватка переехала туда с улицы Мучеников… Послушай, я слишком много выстрадал, дольше страдать я не в силах. Я требую, чтобы ты была моей, только моей.
Пока он говорил, Фелиси взяла с камина карты, на которых ее мать гадала каждый вечер, и разложила их на столе.
– Только моей… Слышишь, Фелиси?
– Оставь меня в покое, я загадала.
– Послушай, Фелиси, я требую, чтобы ты не пускала к себе в уборную этого идиота…
Она рассматривала карты, бормоча:
– Все черные внизу.
– Да, идиота. Он дипломат, а министерство иностранных дел – это прибежище бездарностей.
Он повысил голос.
– Фелиси, ради твоего и моего спокойствия выслушай меня.
– Не кричи: мама спит. Он сказал глухим голосом:
– Знай, я не хочу, чтобы Линьи стал твоим любовником.
Она повернула к нему свою хорошенькую головку и зло спросила:
– А если он уже мой любовник?
Шевалье поднял стул, шагнул к ней и, посмотрев на нее обезумевшими глазами, рассмеялся надтреснутым смехом.
– Если он уже твой любовник, долго он им не пробудет.
И он опустил стул.
Теперь она испугалась. Она попыталась улыбнуться.
– Ты же понимаешь, что я пошутила.
Ей без большого труда удалось убедить его, что она сказала это, только чтобы наказать его, так как он стал невыносим. Он успокоился. Тогда она начала уверять, что падает от усталости, что хочет спать. Он решился наконец уйти. Уже в дверях он обернулся и сказал:
– Фелиси, во избежание несчастья советую тебе не встречаться больше с Линьи.
Она крикнула ему в приоткрытую дверь:
– Постучи в окно швейцарской, чтобы тебя выпустили.
IV
В зрительном зале было темно, длинные полотнища покрывали ложи и балкон. Огромный чехол, натянутый на партер, был скатан по краям и на свободных креслах виднелись в темноте бледные тени – актеры, машинисты сцены, костюмеры, друзья директора, матери и любовники актрис. То здесь, то там в черных провалах бенуара поблескивали глаза.
Репетировали в пятьдесят шестой раз «Ночь на 23 октября 1812 г.», нашумевшую драму двадцатилетней давности, которая еще не шла на сцене «Одеона». Актеры сыгрались, и на следующий день была назначена последняя специальная репетиция, та, которую в театрах не столь строгих, как «Одеон», называют «прогоном».
Нантейль не была занята в пьесе. Но у нее нашлись дела в театре, и, так как ей сказали, что Мари-Клэр из рук вон плоха в роли генеральши Мале, она пришла посмотреть на нее и теперь сидела в глубине ложи бенуара.
Шла центральная сцена второго акта. Декорация изображала мансарду дома умалишенных, где держали генерала-заговорщика в 1812 г. На сцену вышел Дюрвиль, игравший роль генерала Мале [12]12
Мале Клод-Франсуа (1754–1812) – французский генерал. Начиная с 1807 г. организовал ряд заговоров против Наполеона. В ночь на 23 октября 1812 г. Мале, распространив ложный слух о смерти императора, пытался поднять восстание парижского гарнизона. После провала заговора Мале был расстрелян.
[Закрыть]. Он репетировал в костюме: в длинном синем сюртуке, с высоким, закрывавшим уши воротником, в лосинах. Он даже сделал себе грим под воинственного генерала Империи, с гладко выбритым подбородком и маленькими бачками впоследствии унаследованными от героев Аустерлица их сыновьями, представителями июльской буржуазии [13]13
…унаследованными от героев Аустерлица их сыновьями, представителями июльской буржуазии. – Речь идет о том, что моды мужских причесок во время Июльской монархии (1830–1848) походили на моды времени Империи (1804–1814).
[Закрыть]. Дюрвиль опустил голову на правую руку, локоть которой подпер левой ладонью, и стоял в гордом сознании неотразимости своего бархатного голоса и ног, обтянутых лосинами.
– «Одному, без денег, из темницы восстать на этого колосса, который повелевает миллионом солдат и повергает в трепет все народы и всех властителей Европы… Ну, что же? Колосс падет».
Из глубины сцены ему подал реплику старик Мори, игравший заговорщика Жакмона:
– «Падая, он может раздавить и нас».
Вдруг в первых рядах раздался чей-то жалобный и возмущенный голос.
Это не выдержал автор – семидесятилетний старик с молодой кипучей душой.
– Кто это там, в глубине сцены? Это не актер, а камин. Уж не прикажете ли позвать печников и каменщиков, чтобы сдвинуть вас с места… Да шевелитесь же, Мори, черт вас возьми!
Мори повторил:
– «Падая, он может раздавить и нас… Я знаю, что это будет не по вашей вине, генерал. Ваше воззвание превосходно составлено. Вы обещаете конституцию, свободу, равенство… Это макиавеллизм! [14]14
Макиавеллизм – то есть хитрая, коварная политика. Понятие макиавеллизм происходит от имени итальянского историка и политического деятеля XVI в. Никколо Макиавелли. Считая, что только сильная монархическая власть способна объединить Италию, он утверждал в своем трактате «Государь» право государя не считаться ни с какими моральными принципами для достижения своей политической цели.
[Закрыть]»
Дюрвиль ответил:
– «Макиавеллизм чистейшей воды. О, неисправимая нация! Они собираются нарушить клятвы, которых не давали, и мнят себя учениками Макиавелли, потому что лгут… Зачем вам неограниченная власть, глупцы?..»
Его прервал резкий окрик автора:
– Не то, не то, совсем не то, Довиль.
– У меня не то? – с удивлением спросил Дюрвиль.
– Да, у вас, Довиль, вы ни слова не понимаете из того, что говорите.
Из желания унизить комедиантов, сбить с них спесь, этот человек, за всю свою жизнь ни разу не забывший, как зовут молочницу или консьержа, не давал себе труда запомнить фамилии самых известных актеров.
– Довиль, голубчик, повторите это место.
Автор играл все роли. Говорил то басом, то нежным голоском; вздыхал, рычал, смеялся, плакал, был то весел, то мрачен, резок, ласков, непреклонен, льстив. Подобно герою народной сказки, он последовательно превращался в огонь, в поток, в женщину, в тигра.
За кулисами актеры обменивались пустыми отрывистыми фразами. При всей вольности речи, легкости нравов, фамильярности в обращении они соблюдали ту степень лицемерия, которая необходима людям, чтобы смотреть в лицо друг другу без отвращения и ужаса. Можно сказать, что в этой кузнице искусства, работавшей сейчас на полном ходу, царила видимость согласия и единства, чувство общности, созданное мыслью автора, неважно какой – возвышенной или ничтожной, дух порядка, преображающий соперничество и злопыхательство в добрую волю и дружеское соревнование.
При мысли о том, что Шевалье в театре, недалеко от той ложи, где сидит она, Нантейль становилось как-то не по себе. Она не видела его уже третий день, с той самой ночи, когда он напугал ее своими неясными угрозами, и страх этот не проходил. «Фелиси, во избежания несчастья советую тебе не встречаться больше с Линьи» – что это значит? Она задумалась не на шутку. Еще третьего дня она считала его самым заурядным, незначительным человеком, ей казалось, что она как следует разглядела его, знает наизусть, а теперь он представлялся ей таинственным и полным неожиданностей! Она вдруг поняла, что не знает Шевалье. На что он способен? Она старалась разгадать его. Что он сделает? Вероятно, ничего. Все мужчины, когда их бросишь, угрожают, но не приводят свои угрозы в исполнение. А вдруг Шевалье не такой, как все? Его называли ненормальным. Но это была просто манера выражаться. А теперь она сомневалась: может быть, он и вправду не совсем нормален. Сейчас она с непритворным интересом старалась понять его. Фелиси была значительно умнее Шевалье и никогда не считала его умным, но он не раз удивлял ее своим упорством. Она вспоминала некоторые его поступки, свидетельствовавшие о странной целеустремленности. Он был ревнив по натуре, но понимал многое. Он знал, на что приходится идти женщине, чтобы завоевать себе положение в театре или хорошо одеться; но он не хотел, чтобы ему изменяли по любви. Способен ли он на преступление, на непоправимый поступок? Вот этого она не могла решить. Она помнила, какое пристрастие питает Шевалье к оружию. Когда она приходила к нему на улицу Мучеников, он всегда бывал занят разборкой и чисткой старого ружья, хотя не был охотником. Он хвалился, что он меткий стрелок, не расставался с револьвером, но что это доказывает? Никогда раньше не думала она о нем так много.
Итак, Нантейль одолевали беспокойные мысли, когда к ней в ложу вошла Женни Фажет, тоненькая и хрупкая, – муза Альфреда Мюссе, – портившая ночами свои голубые глаза, редактируя хронику светской жизни и статьи о модах. Она была посредственной актрисой, но ловкой, чрезвычайно трудоспособной женщиной и лучшей подругой Фелиси. Каждая отдавала должное достоинствам другой, признавая, что у каждой свои достоинства, и обе действовали сообща, как две великие державы «Одеона». И все же Фажет всеми силами старалась отбить Линьи у своей подруги, и не потому, что он ей нравился, – она была бесчувственной деревяшкой и презирала мужчин, – но она считала, что связь с дипломатом сулит ей некоторые выгоды, а главное – не хотела упустить случай проявить свой цинизм. Нантейль это знала. Она знала, что все ее подруги – Эллен Миди, Дюверне, Эртель, Фалампэн, Стелла, Мари-Клэр – спят и видят отбить у нее Линьи. Она нисколько не сомневалась, что Луиза Даль, которая одевалась скромно, будто какая-нибудь учительница музыки, и всегда бежала по улице, словно боясь опоздать на омнибус, соблазняет Линьи своими стройными ногами и преследует его томными взглядами нищей Пасифаи [15]15
Пасифая – в древнегреческой мифологии жена критского царя Миноса, воспылавшая страстью к быку. В переносном смысле женщина, находящаяся во власти чувственной страсти.
[Закрыть], хотя эта самая Луиза Даль производила впечатление женщины весьма строгих правил, даже когда она как бы невзначай задевала мужчину или вызывающе улыбалась ему. А как-то в коридоре она застала почтенную старушку Раво, которая при виде Линьи обнажила то, чем еще могла похвастать – свои великолепные руки, славившиеся целых сорок лет.
Фажет с отвращением махнула затянутой в перчатку рукой в сторону сцены, на которой жестикулировали Дюрвиль, старик Мори и Мари-Клэр.
– Ты только посмотри на них. Ну точно утопленники под водой играют.
– Это потому, что нет верхнего освещения, – заметила Нантейль.
– Да нет же. Здесь всегда кажется, будто сцена под водой. И подумать только, что сейчас и я окажусь в этом аквариуме… Нантейль, не застревай в «Одеоне» больше, чем на один сезон. Здесь потонешь. Да ты посмотри на них, посмотри!
Дюрвиль для пущей важности и мужественности уже не говорил, а чревовещал.
– «Мир, отмена косвенных налогов и рекрутского набора, прибавка жалованья солдатам; в случае недостатка денег – чеки на банк; вовремя розданные награды и повышения – вот самые верные средства».
В ложу вошла г-жа Дульс. Распахнув ротонду на жалком кроличьем меху, она извлекла на свет божий растрепанную книжку.
– Это письма госпожи де Севиньи [16]16
Письма госпожи де Севинье. – Госпожа де Севинье Мари (1626–1696) известна своими письмами к дочери (опубликованными в 1726 г.), представляющими собой прекрасный образец прозы французского классицизма.
[Закрыть], – сказала она. – Знаете, на той неделе я собираюсь выступить с чтением самых замечательных писем госпожи де Севиньи.
– Где? – спросила Фажет,
– В зале Ренар.
По всей вероятности, это был малоизвестный зал, где-нибудь на окраине. Нантейль и Фажет не слыхали о нем.
– Я устраиваю это чтение в пользу трех сироток, оставшихся после покойного артиста Лакура, этой зимой скончавшегося от чахотки в ужасающей нищете. Я рассчитываю, что вы, душечки, поможете распространить билеты.
– А все-таки Мари-Клэр смешна! – сказала Нантейль.
Кто-то постучал в дверь ложи. Это был Константен Марк, автор пьесы «Решетка», репетиции которой должны были начаться со дня на день, и ему, хотя он и был сельским жителем и привык к лесу, театр стал необходим, как воздух. Нантейль должна была играть главную роль, и он смотрел на нее с волнением, как на драгоценную амфору, предназначенную стать носительницей его мысли.
А на сцене между тем хрипел Дюрвиль:
– «И если Францию можно спасти только ценою нашей жизни и чести, я скажу, как говорили герои девяносто третьего года [17]17
…герои девяносто третьего года – то есть якобинцы, бывшие у власти с 2 июня 1793 г. по 27 июля 1794 г. Якобинцы героически отстаивали французскую республику от внутренней и внешней контрреволюции.
[Закрыть]: „Пусть погибнет намять о нас!“»
Фажет показала пальчиком на чванного господина в первом ряду, который сидел, опершись подбородком на трость.
– Как будто там барон Деутц?
– Можешь не сомневаться, – отозвалась Нантейль. – Эллен Миди занята в пьесе. В четвертом действии. Барон Деутц пришел, чтобы все его видели.
– Постойте, девочки, я сейчас проучу этого невежу: он встретился со мной вчера на площади Согласия и не поклонился.
– Барон Деутц?.. Он тебя не видел!..
– Отлично видел. Но он шел не один. Я сейчас ему нос утру; вот увидите.
Она тихонько окликнула его:
– Деутц! Деутц!
Барон подошел и с самодовольной улыбкой облокотился на барьер ложи.
– Скажите, господин Деутц, почему вы не поклонились мне, когда я вас вчера встретила, верно вы были в очень уж неподходящей компании?
Он с удивлением посмотрел на нее.
– Я был с сестрой.
– Ах, так!..
А на сцене Мари-Клэр, повиснув на шее у Дюрвиля, восклицала:
– «Иди! Победи или погибни. Все равно, плох или хорош будет исход, слава тебе обеспечена. И что бы ни случилось, я буду достойной героя женой».
– Благодарю вас, госпожа Мари-Клэр! – сказал Прадель.
В эту минуту на сцену вышел Шевалье, и автор тут же схватился за волосы и разразился воплями:
– Какой к черту это выход! Это не выход, а крах, катастрофа, стихийное бедствие! Господи боже мой! Если бы на сцену обрушился болид, аэролит, кусок луны, это не было бы так ужасно!.. Беру обратно свою пьесу!.. Шевалье, давайте еще раз ваш выход.