Текст книги "5том. Театральная история. Кренкебиль, Пютуа, Рике и много других полезных рассказов. Пьесы. На белом камне"
Автор книги: Анатоль Франс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц)
Одно событие в доме удвоило ее страх. Кто-то соблазнил кухарку, и та уже больше не могла это скрывать, только упорно отказывалась назвать соблазнителя.
– Ее звали Гудулой, – сказала Зоя.
– Ее звали Гудулой, и все считали, что от опасностей любви эту женщину охраняет ее борода, довольно длинная и раздвоенная. Внезапно выросшая борода когда-то действительно послужила охраной девственности для святой королевской дочери [93]93
…святой королевской дочери… – Имеется в виду средневековая католическая легенда о христианской мученице, королевской дочери Либорате, которая, желая избегнуть ненавистного брака с язычником, вымолила себе у бога бороду. Разгневанный отец велел ее распять.
[Закрыть], которую так почитают в Праге. Добродетели Гудулы не оберегла даже ее многолетняя борода. Госпожа Корнуйе потребовала от Гудулы назвать того, кто воспользовался ее слабостью и затем бросил ее. Гудула проливала потоки слез, но молчала. Не помогли ни просьбы, ни угрозы. Госпожа Корнуйе произвела сложное и тщательное расследование. Прибегая ко всяким хитростям, она долгое время расспрашивала соседей, соседок, разносчиков, железнодорожного сторожа и полицейских, но ничто не наводило ее на след виновного. Снова попыталась она добиться признания Гудулы: «Для вас же лучше, Гудула, сказать, кто это». Гудула молчала. Вдруг госпожу Корнуйе осенило: «Пютуа!» Кухарка плакала и не отвечала. «Это – Пютуа! Как я раньше не догадалась? Это – Пютуа! Ах, несчастная, несчастная!»
И госпожа Корнуйе осталась при убеждении, что Пютуа – отец кухаркиного ребенка. Все в Сент-Омере, от председателя суда до собачонки фонарщика, прекрасно знали Гудулу и ее корзинку. Весть о том, что Пютуа ее соблазнил, изумила, восхитила и развеселила весь город. Пютуа стяжал славу наподобие чемпиона по кеглям или соблазнителя одиннадцати тысяч дев. Самых незначительных поводов оказалось достаточно, чтобы признать его отцом нескольких ребят, которые появились на свет в том же году, хоть смело могли и не появляться, принимая во внимание, что за удовольствие ожидало их в жизни и что за радость доставило матерям их рождение. Среди его жертв называли служанку трактирщика Марешаля из «Свидания рыбаков», разносчицу хлеба и маленькую горбунью, только разочек поговоривших с Пютуа и уже заполучивших себе младенца. «Чудовище!» – восклицали кумушки.
А Пютуа, незримый сатир, угрожал в Сент-Омере непоправимыми бедами всему молодому женскому населению, хотя старожилы не помнят, чтобы когда-либо прежде здешние женщины проявляли склонность к беспокойным порывам.
Распространив таким образом свою деятельность на город и его окрестности, Пютуа по-прежнему множеством невидимых нитей был связан с нашим домом. Он проходил мимо нашей двери и, как полагали, иногда перелезал через ограду нашего садика. В лицо мы его никогда не видели. Но мы постоянно узнавали его тень, голос, следы его ног. Не раз, в сумерки, мы как будто видели его спину где-нибудь на повороте дороги.
С моей сестрою и со мной он держался несколько по-особому. Все такой же скверный и зловредный, с нами он становился ребячливым и очень наивным. Он делался менее обыденным и, смею думать, более поэтичным. Он входил в круг простодушных детских представлений. То это был людоед, то рождественский дед или песочный человек, приходящий по вечерам к детям, чтобы запорошить им глаза. Это не был домовой, по ночам озорующий в конюшне и связывающий хвосты жеребятам; но, не обладая чисто деревенским складом и очарованием домового, он был такой же проказник и подрисовывал чернильные усы куклам моей сестры. Лежа в своих кроватках, мы, перед тем как заснуть, прислушивались к нему: он вопил на крыше с котами, лаял с собаками, наполнял вздохами подполье, подражал на улице пению загулявших пьяниц.
Пютуа стал нам близок и постоянно был у нас на уме, потому что о нем говорили все окружающие нас предметы. Зоины куклы, мои школьные тетрадки, в которых он так часто спутывал и пачкал страницы, садовая ограда, над которой по вечерам как будто светились красные угольки его глаз, голубая фаянсовая ваза, разбитая им как-то зимней ночью, если только она просто не раскололась от мороза; деревья, улицы, скамейки – все напоминало нам Пютуа, нашего Пютуа, детского Пютуа, существо домашнее и мифическое. Если говорить об изяществе и поэтичности, то ему было далеко и до самого тупого сатира, до самого неповоротливого фавна Сицилии или Фессалии. Но что ни говори, он был полубог.
Другим представлялся Пютуа нашему отцу: для него он был символичным и философичным.
Отец испытывал большую жалость к людям. Но особого ума он у них не находил, и их заблуждения, если они не были жестокими, забавляли и смешили его. Вера в Пютуа заинтересовала его, как наглядный образец и обобщение всех человеческих верований. Любитель поиронизировать, насмешник, он говорил о Пютуа, как о вполне реальной личности. И подчас говорил так убежденно, с такими подробностями, что удивленная мама простодушно спрашивала его: «Кажется, друг мой, ты говоришь совершенно серьезно, но ты же знаешь…»
Он важно отвечал: «Весь Сент-Омер верит в существование Пютуа. Плохим бы я был гражданином, если бы пошел против этого. Надо трижды подумать, прежде чем посягнуть на малейшую частицу общих верований».
Подобную щепетильность мог проявлять только исключительно порядочный человек. По сути, отец был последователем Гассенди. Свое личное мнение он согласовывал с мнением общественным, веря, как и все сент-омерцы, в существование Пютуа, и только не соглашался признать его прямое участие в краже дынь и обольщении кухарок. Иначе говоря, он соглашался с тем, что есть какой-то Пютуа, дабы быть хорошим сент-омерцем, и обходился без Пютуа при объяснении городских происшествий. В данном случае, как и всегда, он поступал и умно и корректно.
Что касается мамы, то она немного корила себя за выдумку о Пютуа, и не без оснований. Ведь Пютуа порожден был ее ложью, так же как Калибан порожден был ложью поэта. Конечно, эти проступки сравнивать нельзя, и моя мать повинна меньше, чем Шекспир. И все-таки она была испугана и смущена, видя, как ее невинная ложь стала безмерно расти, как ее вздорная выдумка, стяжав такой чудовищный успех, молниеносно распространилась по всему городу и грозила распространиться на целый мир. Как-то раз она даже побледнела, боясь, что ее измышление сейчас воочию предстанет перед ней. В тот день новая служанка, взятая из других мест, вошла в комнату и сказала, что какой-то человек спрашивает барыню. Он говорит, что пришел по делу. «Кто он такой?» – «Человек в блузе, с виду батрак». – «Он назвал себя?» – «Да, барыня». – «Ну! Как же его зовут?» – «Пютуа». – «Он вам сказал, что его зовут…» – «Пютуа, барыня». – «Он здесь?» – «Да, барыня. Ждет на кухне». – «Вы его видели?» – «Да, барыня». – «Что ему надо?» – «Он мне сказал, что скажет только барыне». – «Пойдите спросите еще раз».
Когда служанка вернулась на кухню, Пютуа там уже не было. Эта встреча прибывшей издалека служанки с Пютуа так и осталась загадкой. Но с того дня, думается мне, мама готова была поверить, что, возможно, Пютуа и в самом деле существовал и что она никого не обманула.
РИКЕ
Окончился срок найма, и г-н Бержере с сестрой и дочерью собрался переезжать из старого обветшавшего дома на Сенской улице во вполне современную квартиру на улице Вожирар. Так решили Зоя и судьба. Пока тянулись долгие часы переезда, Рике грустно бродил по опустошенной квартире. Рушилось все, к чему он был так привязан. Незнакомые люди, плохо одетые, переругивающиеся и злые, смущали его покой и добирались даже до кухни, задевая ногами его тарелку для овсянки и чашку с чистой водой. Стулья забирали, едва только он на них укладывался, а ковры грубо выдергивали из-под его бедного задика, которому в собственном доме некуда уже было деваться.
Отметим, к чести Рике, что сначала он пытался протестовать. Как только стали уносить ушат, Рике яростно залаял на врага. Но никто не явился на его призыв. Он не чувствовал никакой поддержки, и даже, это несомненно, домашние оказались против него. Мадемуазель Зоя сухо сказала «Замолчи, наконец», а мадемуазель Полина добавила: «Рике, ты смешон!»
Он отказался тогда от бесполезных предупреждений и от борьбы в одиночку за общее благо, только молча оплакивал разруху в доме и тщетно, то в одной, то в другой комнате, искал хоть немножко покоя. Когда рабочие проникали туда, где он обретал себе убежище, он прятался от опасности под стол или под комод, еще стоявшие на месте. Но эта предосторожность оказывалась скорее вредной для него, чем полезной, так как мебель вдруг приходила в движение, поднималась над ним, снова сердито опускалась, грозила его раздавить. Он убегал, испуганный, со взъерошенной шерстью, и отыскивал себе другое убежище, такое же ненадежное, как первое.
Но эти неудобства, даже опасности – были ничто по сравнению с тем, как больно было его сердцу. Страдал он, как говорится, не столько физически, сколько морально.
В его представлении все предметы обихода были не просто вещи, а одухотворенные и благожелательные существа, исчезновение которых предвещало жестокие несчастья. Блюда, сахарницы, кастрюли и сковородки – все божества кухни; кресла, ковры, подушки – все фетиши семейного очага, его лары и домашние боги, вдруг ушли. Столь огромное бедствие представлялось ему совершенно непоправимым. И это причиняло ему столько горя, сколько могла вместить его маленькая душа. К счастью, как и человеческую душу, ее легко было отвлечь, и она скоро забывала свои горести.
Во время продолжительных отлучек упаковщиков, то и дело чувствовавших приступы жажды, веник старой Анжелики подымал стародавнюю пыль, скопившуюся в углах, и Рике вдыхал тогда запах мышей, следил за убегавшим пауком, – его легковесная мысль была этим вполне занята. Но вскоре его снова охватывала тоска.
В день отъезда, видя, что все час от часу только ухудшается, он впал в совершенное отчаяние. Особенно зловещим показалось ему то, что стали упрятывать белье в какие-то темные ящики. Полина торопливо и весело складывала в корзину свои платья. Он отвернулся от нее, как будто она делала скверное дело. И, носом к стене, размышлял: «Вот наступило самое худшее! Конец всему!» Полагал ли он, что вещи не существуют, если на них не глядишь, или просто хотел избежать тягостного зрелища, но он старался не смотреть в сторону Полины. Случаю было угодно, чтобы, ходя взад и вперед по комнате, она заметила позу Рике. Поза была печальной. Ей она показалась уморительной, и она засмеялась. И, смеясь, позвала его: «Поди сюда! Рике, сюда!» Но он не шевельнулся в своем углу и не повернул головы. Ему было совсем не до того, чтобы ласкаться к молодой хозяйке, и к тому же, в силу какого-то тайного инстинкта, своего рода предчувствия, он боялся подойти к зияющей корзине. Полина позвала его еще несколько раз. И так как он не отзывался, подошла к нему, взяла его на руки и высоко подняла. «Какие же мы несчастные! – сказала она. – Какие жалкие!» В ее голосе звучала ирония. Рике иронии не понимал. Он висел у нее на руках, неподвижный, угрюмый, и притворялся, что ничего не видит и не слышит. «Рике, посмотри на меня!» Она трижды приказывала ему это – и все напрасно. Тогда, изображая страшный гнев, со словами: «Исчезни, глупое животное!» – она бросила его в корзину и захлопнула крышку. В эту минуту ее позвала тетя, она вышла из комнаты и оставила его в корзине.
Обеспокоен он был ужасно. Ему и в голову не приходило, что это только игра и запрятали его сюда шутки ради. Считая свое положение и без того достаточно трудным, он побоялся осложнить его какой-нибудь неосторожностью. И несколько мгновений лежал неподвижно, затаив дыхание. Затем рассудил, что не бесполезно обследовать темницу. Он ощупал лапами юбки и блузки, на которые его так безжалостно швырнули, и стал разыскивать выход из столь страшного места. Он усердно занимался этим уже две или три минуты, как вдруг г-н Бержере, собираясь идти из дому, позвал его:
– Сюда, Рике, сюда! Пойдем пройдемся по набережной. Вот истинно великолепное место. Там теперь выстроили пристань, не знающую себе равной по безобразию, поразительную по своему уродству. Архитектура нынче – погибшее искусство. Ломают дом на углу улицы Бак, а выглядел он прекрасно. Вместо него, конечно, возведут какое-нибудь гнусное строение. Хоть бы наши архитекторы не касались по крайней мере набережной д'Орсэ и не лезли туда со своим варварским стилем, чудовищный образец которого они показали на углу Елисейских полей и улицы Вашингтона!.. Сюда, Рике!.. Погуляем но набережным. Вот истинно великолепные места. Но архитектура много сдала со времен Габриэля и Луи… [95]95
Но архитектура много сдала со времен Габриэля и Луи… – Имеются в виду французские архитекторы Габриэль Жак-Анж (ок. 1700–1782) и Луи Никола, известный под именем Виктор-Луи (1731–1802).
[Закрыть]Где же пес? Рике!.. Рике!..
Голос г-на Бержере сильно подбодрил Рике. В ответ он неистово заскребся в ивовую плетеную стенку.
– Где пес? – спросил г-н Бержере входившую со стопкой белья Полину.
– Он в корзине, папа.
– Как так в корзине! Почему он там?
– Глуп был, – ответила Полина.
Господин Бержере освободил своего приятеля. Рике, виляя хвостом, шел за ним до передней. Вдруг в его мозгу мелькнула какая-то мысль. Он побежал обратно, бросился к Полине, прижался к ее ногам и, лишь после того как бурно выразил ей свое обожание, понесся догонять хозяина, уже бывшего на лестнице. Не выразить своей любви хозяйке, могущество которой погрузило его в недра корзины, видимо, означало для него погрешить против мудрости и религии.
На улице г-ну Бержере и его псу представилось невеселое зрелище их домашнего скарба, разложенного на тротуаре. Упаковщики засиделись в соседнем кабачке, а тем временем зеркальный шкаф мадемуазель Зои отражал вереницу прохожих – рабочих, учеников художественного училища, девиц, торговцев, подводы, фиакры, фургоны, а также аптечную витрину со стеклянными шарами и змеями Эскулапа. Прислоненный к тумбе, г-н Бержере-отец бледно улыбался в своей рамке тонкой улыбкой, а волосы у него были словно откинуты ветром. Г-н Бержере с почтением и нежностью посмотрел на отца и убрал портрет с тротуара. В более надежное место поставил он и кругленький столик Зои, который будто застыдился, очутившись на улице.
Между тем Рике, толкая передними лапами хозяина, глядел ему в лицо чудесными печальными глазами, и взгляд его говорил: «Неужели ты, еще недавно такой богатый и могущественный, теперь обеднел? Неужели, о господин мой, ты теперь слаб? Ты позволяешь грязному мужичью вторгаться в твою гостиную, в твою спальню и столовую, накидываться на твою мебель и выносить ее из дому, тащить по лестнице твое глубокое кресло, наше с тобой кресло, в котором мы вместе отдыхали каждый вечер, а часто и по утрам. Я слышал, как в руках этих оборванцев стонало это кресло, кресло, представляющее собой великий фетиш и нашего духа-покровителя. Ты не воспротивился этим захватчикам. Если у тебя нет больше добрых гениев, прежде наполнявших твое жилище, если ты лишился даже тех маленьких божеств, что ты надевал по утрам, вставая с постели, этих туфель, которые я любил покусывать, играя, если ты теперь беден и несчастен, о господин мой, что же станется со мной?!»
МЫСЛИ РИКЕ
I
Люди, животные и камни растут, приближаясь, и становятся огромными, когда они около меня. Я же не меняюсь. Где бы я ни был, я всегда одинаково велик.
II
Когда хозяин протягивает мне под стол кусок, который он собирается отправить себе в рот, – это затем, чтобы испытать меня и покарать, если я поддамся искушению. Ибо я не могу поверить, что он готов отказать себе в чем-нибудь ради меня.
III
Запах собак – восхитителен.
IV
Хозяин согревает меня, когда я лежу в кресле за его спиной. И это потому, что он бог.
Каменная плитка пола перед камином – тоже теплая. Эта плитка – божественна.
V
Я говорю, когда хочу. Изо рта моего хозяина тоже иногда исходят звуки, имеющие смысл. Но этот смысл менее ясен, чем у звуков моего голоса.
У меня все звуки осмысленны; изо рта же хозяина часто исходит бесполезный шум.
Очень трудно угадывать мысли хозяина, но это необходимо.
VI
Великолепное занятие – есть. Но еще лучше – уже съесть. Ибо враг, стерегущий тебя, чтобы схватить твой кусок, быстр и ловок.
VII
Все течет, все меняется. Один лишь я остаюсь неизменным.
VIII
Я всегда в самом центре мира, а люди, животные и вещи, враждебные или дружественные мне, расположены вокруг меня.
IX
Во сне мы видим людей, собак, дома, деревья, много красивого и страшного. А когда мы просыпаемся – все это исчезает.
X
Размышление.Я люблю своего хозяина Бержере за то, что он могуществен и страшен.
XI
Поступок, за который тебя побили, – дурной поступок. Поступок, за который тебя приласкали и накормили, – хороший поступок.
XII
Как только спускается ночь, злые духи начинают бродить вокруг дома. И я лаю, чтобы хозяин услышал и разогнал их.
XIII
Молитва. О мой Бержере, господин мой, бог, владычествующий над убоиной, я обожаю тебя. Будь благословен, ужасный! Будь благословен, несравненный! Я припадаю к ногам твоим, я лижу твои руки.
Как велик и прекрасен ты, когда за накрытым столом ты пожираешь груды мяса.
Как велик и прекрасен ты, когда из тоненькой щепочки извлекаешь пламя и ночь обращаешь в день. О, дай мне пребывать в доме твоем, но одному только мне из всех собак.
И ты, Анжелика, кухарка, божество прекрасное и великое, я страшусь тебя и почитаю, дабы ты давала мне обильную пищу.
XIV
Если собака не поклоняется людям и презирает святыни, хранящиеся в доме ее господина, то она влачит жизнь жалкую и бродячую.
XV
Однажды через гостиную несли треснувший кувшин, полный воды, и несколько капель брызнуло на натертый паркет. Надеюсь, этот неблаговоспитанный кувшин высекли.
XVI
Люди обладают божественной властью открывать все двери. Я же могу открыть сам только очень немногие.
Двери – это великие фетиши, которые неохотно повинуются собакам.
XVII
Жизнь собаки полна опасностей. И, чтобы избежать страданий, надо быть настороже каждую минуту – и когда ешь и когда спишь.
XVIII
Никогда не знаешь, хорошо ли ты вел себя по отношению к человеку. Надо боготворить людей, не стремясь их постигнуть. Их мудрость таинственна.
XIX
Заклинание.О Страх, Страх возвышенный и благодетельный, Страх священный и спасительный, проникни в меня, дай исполниться тобою пред лицом опасности, дабы я мог бежать от всего, что грозит нанести мне вред, ибо если я брошусь на врага, то тут же пострадаю от собственного неблагоразумия!
XX
Есть повозки – их тащат по улицам лошади. Они ужасны. Есть и другие, они бегают сами и при этом довольно сильно пыхтят. Они тоже мои враги. Люди в лохмотьях отвратительны, так же как и все те, кто носит корзины на головах или катают бочки. Я не люблю детей – гоняясь друг за другом, они бегают по улицам и слишком громко кричат.
Мир полон враждебности и опасностей.
ГАЛСТУК
Господин Бержере занимался вколачиванием гвоздей в стены новой своей квартиры. Заметив, что это доставляет ему удовольствие, он начал доискиваться причин, – почему ему приятно вколачивать гвозди в стену. Он отыскал причины и потерял удовольствие. Ибо удовольствие состояло именно в том, чтобы вколачивать гвозди, не доискиваясь причин. И, продолжая размышлять о неудобствах философского склада ума, он повесил в гостиной, на месте, которое показалось ему наиболее почетным, портрет своего отца.
– Он слишком наклонился вперед, – сказала Зоя.
– Ты думаешь?
– Я в этом уверена. Так и кажется, что он сейчас упадет.
Господин Бержере укоротил бечевки у портрета.
– Он висит неровно, – сказала мадемуазель Бержере.
– Ты думаешь?
– Это сразу видно. Он накренился влево.
Господин Бержере стал поправлять.
– А теперь?
– Накренился немного вправо.
Господин Бержере сделал все, что было в его силах, чтобы основание рамы стало, наконец, горизонтально. Затем он отступил на три шага, чтобы оценить свою работу.
– Мне кажется, теперь хорошо, – сказал он.
– Теперь действительно хорошо, – сказала Зоя. – На меня производит неприятное впечатление, когда картина висит криво.
– Это свойственно не только тебе, Зоя. Многие испытывают в таких случаях своего рода недомогание. Неправильности раздражают именно в простых геометрических фигурах, потому что тогда особенно ясно замечаешь разницу между тем, что есть, и тем, что должно быть. Некоторым доставляют страдание плохо подогнанные куски обоев. Человек есть человек, то есть существо, поставленное в самые страшные, самые нестерпимые условия, и все же он способен волноваться из-за криво повешенной рамы.
– В этом нет ничего удивительного, Люсьен. Мелочи занимают большое место в жизни. Ты и сам вечно занят пустяками.
– Не первый год смотрю я на этот портрет, а не замечал того, что поразило меня сейчас, – сказал господин Бержере. – Вот только сию минуту я обнаружил, что портрет нашего отца – это портрет молодого человека.
– Но, Люсьен, ведь когда художник Гослен по возвращении из Рима писал этот портрет, отцу и было не больше тридцати.
– Это правда, сестра. Но, когда я был маленьким, мне казалось, что это портрет пожилого человека, и такое ощущение у меня оставалось все время. А сейчас оно вдруг пропало. С годами живопись Гослена потемнела; лицо и руки приняли под старым лаком янтарный оттенок; очертания словно тонут в оливковых. тенях. Кажется, что лицо отца постепенно уходит в глубокую даль. Но я вижу впервые, что этот гладкий лоб, пылкие большие глаза, спокойная и чистая худоба щек, эти густые и блестящие черные волосы принадлежат совсем молодому человеку.
– Разумеется, – сказала Зоя.
– Прическа и костюм напоминают о временах его молодости. Волосы, словно откинутые ветром. Высокий темно-зеленый воротник, нанковый жилет и широкий галстук из черного шелка, трижды обертывающий шею.
– Лет десять тому назад еще можно было видеть стариков в подобных галстуках, – заметила Зоя.
– Как будто так, – сказал г-н Бержере. – А уж господин Малоре, конечно, никогда не носил других.
– Ты говоришь, Люсьен, о декане филологического факультета в Сент-Омере… Вот уж тридцать лет, как он умер, – нет, даже больше.
– Ему было за шестьдесят, Зоя, когда мне не было и двенадцати. И я совершил тогда неслыханно дерзкое нападение на его галстук.
– Мне кажется, – сказала Зоя, – я припоминаю эту проделку. Она не отличалась тонким остроумием.
– Нет, Зоя, нет, ты не помнишь об этом нападении. Если бы ты сохранила о нем воспоминание, ты говорила бы по-другому. Как тебе известно, господин Малоре отличался великим почтением к своей персоне и при любых обстоятельствах сохранял собственное достоинство. Как тебе известно, он тщательно исполнял все требования благопристойности. У него была восхитительная старомодная манера говорить. Однажды, когда он пригласил пообедать наших родителей, он самолично предложил нашей маме во второй раз блюдо артишоков, сказав при этом: «Еще один задочек, сударыня». Это значило поступать и говорить в соответствии с лучшими традициями учтивости и светской речи. Ибо наши предки никогда не говорили «донышко артишока». Но словечко устарело, и мама с трудом сдержалась, чтобы не расхохотаться. Не знаю уж как, Зоя, но нам стала известна эта история с артишоками.
– Стала известна, – сказала Зоя, которая подрубала белые занавески, – потому что отец рассказал ее однажды при нас, не заметив нашего присутствия.
– И с того времени, Зоя, ты без смеха не могла видеть господина Малоре.
– Да ведь и ты тоже смеялся.
– Нет, Зоя, я не смеялся над этим. То, что заставляет смеяться других, мне не смешно, а то, отчего я смеюсь, не смешно другим. Я много раз замечал это. Я нахожу забавное там, где никто его не находит. Я смеюсь и печалюсь шиворот-навыворот, и это часто ставит меня в дурацкое положение.
Господин Бержере поднялся на стремянку, чтобы прикрепить «Вид на Везувий ночью, во время извержения» – акварель, которая досталась ему от одного из предков с отцовской стороны.
– Но я тебе не рассказал, сестра, в чем я виноват перед господином Малоре.
Мадемуазель Зоя ответила:
– Люсьен, пока ты еще на стремянке, пристрой, пожалуйста, карнизы для оконных занавесок.
– С удовольствием, – ответил г-н Бержере. – Мы жили тогда в маленьком домике в предместье Сент-Омер.
– Кольца с винтами в ящике, поверх гвоздей.
– Вижу… В маленьком доме с садом.
– Очень красивым садом, – сказала Зоя. – Он утопал в сирени. На лужайке была маленькая терракотовая статуя, изображавшая садовника, в глубине – лабиринт и грот, отделанный мелкими камешками и ракушками, а на ограде – две большие голубые вазы.
– Да, Зоя, две большие голубые вазы. Однажды утром, летним утром, господин Малоре пришел к нам в дом, чтобы поработать над книгами, которых не было в его библиотеке и которых он не мог найти и в городской, так как она пострадала при пожаре. Отец предоставил свой кабинет в распоряжение декана, и господин Малоре устроился там. Было решено, что после сличения своих текстов он останется позавтракать у нас.
– Посмотри-ка, Люсьен, не слишком ли длинны занавески.
– С удовольствием… В то утро была удушающая жара. Даже птицы молчали в неподвижной листве. Сидя под деревом в саду, я заметил в темном кабинете спину господина. Малоре и его длинные седые волосы, рассыпавшиеся по воротнику сюртука. Он не шевелился, только рука его тихонько двигалась по листу бумаги. В этом не было ничего необычного. Он писал. Но что показалось мне более странным…
– Ну, как занавески? Не коротки?
– Надо бы припустить еще пальца на четыре, моя добрая Зоя.
– Как, на четыре пальца? Дай-ка мне самой посмотреть, Люсьен.
– Смотри… Что показалось мне более странным, так это то, что галстук господина Малоре лежал на подоконнике. Декан, капитулируя перед солнцем, освободил свою шею от куска черного шелка, трижды обвивавшего ее. И длинный галстук свешивался с подоконника по обе стороны открытого окна. Меня охватило непреодолимое желание завладеть им. Я тихонько скользнул к стене, достал пальцем до галстука и потянул его; ничто не шевельнулось в кабинете; я потянул еще раз; галстук остался у меня в руке, и я тотчас побежал и спрятал его в одной из больших голубых ваз нашего сада.
– Это была не очень остроумная шутка, дорогой мой Люсьен.
– Да… Я его спрятал в большой голубой вазе и даже прикрыл его листьями и мхом. Господин Малоре еще долго работал в кабинете. Я видел его неподвижную спину и длинные седые волосы, рассыпавшиеся по воротнику сюртука. Затем няня позвала меня завтракать. Когда я вошел в столовую, самое невероятное зрелище представилось моим глазам. Я увидел рядом с отцом и матерью господина Малоре, важного, спокойного – и без галстука! Он сохранял свою обычную благородную осанку. Он был почти величествен. Но он был без галстука. И именно это казалось мне крайне удивительным. Я знал, что галстук не может быть у него на шее, поскольку лежит в голубой вазе. И все же я был в высшей степени изумлен, видя его без галстука. «Я не могу постичь, сударыня…» – говорил он вполголоса маме… Она перебила его: «Муж даст вам один из своих, дорогой господин Малоре».
И я подумал: «Я спрятал его галстук, чтобы посмеяться, а он не нашел его всерьез». И я удивлялся.