Текст книги "Я никогда не была спокойна"
Автор книги: Амедео Маттина
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
Еще одно доказательство немыслимой тирании Анжелика получает в один из вечеров весной 1921 года в доме писателя Рязанова. Историк-марксист только что вернулся со съезда профсоюзов, на котором обсуждалась его программа, гарантирующая право профсоюзов избирать своих руководителей. Во время ужина Рязанову звонят по телефону. Когда он возвращается к столу, на лице его отчаяние. Он очень бледен.
«Невероятно. Это просто деспотизм. Вы знаете, что случилось? Меня вызвали в Революционный трибунал. Я должен явиться сегодня вечером. Меня отдали под суд за то, что я осмелился выступить с программой, противоречащей программе Центрального Комитета партии, и за то, что я требовал хоть какой-то независимости профсоюзного движения».[496]
Подавление Кронштадтского восстания, перекинувшегося на Петроград, становится последней каплей, переполнившей чашу терпения Балабановой. Это первое восстание рабочих прямо в колыбели революции. Чисто политический протест против диктатуры партии. Матросы легендарного острова распускают городской Совет и создают коммуну без коммунистов. Восставшие требуют еды, обуви, одежды, а еще демократии, тайных выборов в Советы, свободы печати и собраний для социалистов и анархистов. Словом, возврата к законности. В феврале 1921 года восстание проникает в города. Перед лицом «третьей революции, которая разорвет последние цепи, порабощающие рабочий класс» (так кричали кронштадские рабочие), реакция Москвы была жесточайшей. По приказу генерала Тухачевского в бой вступают элитные коммунистические части. Начинается ужасающее кровопролитие. Тщательную работу по зачистке инакомыслящих выполняет ВЧК. В этом году растет число ГУЛАГов в Сибири. После Кронштадта наступает очередь Тамбова: уничтожаются целые деревни, причем используются даже удушающие газы.
Анжелика уже сомневается в добрых намерениях Ленина. Она больше не может мириться с таким положением дел. Она замыкается в своем гостиничном номере, пьет чай и пишет мемуары, ожидая возможности уехать в Италию. Ленин предлагает ей поехать в Рим в качестве российского посла. Она отказывается: никогда она не сможет быть верной соратницей Москвы после обмана и преследования ее дорогих товарищей. И потом, она не хочет иметь ничего общего с монархией и правительством, которые итальянский пролетариат ненавидит и желает свергнуть. Троцкий тоже пытается ее переубедить, но тщетно.
Разговор происходит в кабинете начальника Красной армии. Он одет в безукоризненную военную форму. Он признается, что не понимает, как женщина, отдавшая всю свою жизнь социалистическим идеалам, может захотеть покинуть единственную в мире страну, где эти идеалы воплощаются в жизнь.
Балабанова. «Понимаете, Лев Давидович, я нахожусь на острие бритвы. Еще немного – и я превращусь в демагога. Все изменилось, и, не имея возможности сказать правду, я предпочитаю уйти. За свою жизнь я произнесла тысячи речей, возможно, я не раз ошибалась, но ни разу из моих уст не прозвучало ни одного слова, которое не соответствовало бы моим глубоким убеждениям».
Троцкий. «Если хочешь добиться цели, надо иметь и средства…»
Балабанова. «Что бы вы сказали, если бы Зиновьев заразил вашу армию своими демагогическими речами?»
Троцкий. «Если Зиновьев хороший агитатор, то почему бы и нет?»[497]
Балабанова знает, что Троцкий не верит в то, что говорит: если бы Зиновьев только вздумал сунуть свой нос в военные дела, Троцкий бы жизнь его превратил в ад. Анжелика нетерпеливо встает и направляется к двери. Он останавливает ее, просит снова сесть.
«Подумайте еще раз, товарищ, не уходите. Правительство готово предложить вам любую работу. Не хотите ли занять пост наркома пропаганды, не для одной России, а для всей Европы?»
Предложение заманчивое, обещающее большую международную известность, как нельзя лучше подходящее для профессионального агитатора-пропагандиста. Но это еще один способ заманить ее в ловушку, привязать к себе, заставить подчиняться. Анжелика отвечает отказом. Троцкий настаивает и делает ей другое предложение.
Троцкий. «Послушайте, мы собираемся создать университет для офицеров всех стран. Вы могли бы стать его ректором. Вы понимаете, какое это обширное поле деятельности?»
Балабанова. «Не нужно настаивать».
Троцкий. «Подумайте еще раз, пожалуйста. Завтра, в четыре часа дня, я пришлю вам одного из своих помощников: он лучше объяснит наш проект»[498].
На следующий день, точно в срок, в доме Балабановой появляется армейский офицер, идеальная троцкистская модель: он рассказывает Анжелике даже о том, сколько бумаги ей потребуется для работы. Через полчаса звонит телефон. На другом конце провода Троцкий. Она благодарит его, объясняет, что не может принять предложение, так как хочет вернуться в Италию. Он приходит в ярость и не скупится на саркастические восклицания: «Ах! Значит, вы предпочитаете, чтобы итальянская монархическая армия во главе с Серрати напала на нашу страну? Вы предпочитаете Италию и ваших итальянских товарищей? Вы предпочитаете буржуазные страны?»
Это последний их разговор в России. Однако событие, предрешившее разрыв, произошло несколькими месяцами раньше. Троцкий хвастался тем, что собрание рабочих вынесло решительное осуждение итальянских социалистов, «они дали хороший урок для этой говённой нации…»
– Но что русские рабочие знают об итальянских делах? – спрашивает она.
– Вот как надо говорить с этими вашими товарищами! – кричит Троцкий, стуча револьвером по столу.
– Если это и есть ваши аргументы, то я тоже могу к ним прибегнуть, – отвечает Анжелика, замахнувшись палкой, которую она носит с собой для самообороны[499].
Глава двадцать первая
Побег из ада
Здоровье Анжелики ухудшается. В Москве нет продуктов. Немного рыбных консервов, немного супа, иногда селедка, изюм, изредка сахар, чтобы подсластить чай, и капля подсолнечного масла в суп. Она не пользуется продовольствием, хранящимся на кремлевских складах. Иногда она чуть не падает. Врачи, навещающие ее в гостинице «Националь», опасаются за ее жизнь и назначают восстановительное лечение. Но она приняла решение: или она уедет, или останется и умрет. Она не хочет чувствовать себя частью политического механизма, который вызывает у нее страх.
На одной из фотографий этого периода она сидит с газетой Avanti! в руках: крупный заголовок гласит о «неуступчивости Серрати». У Анжелики грустные глаза: видно, что она болезненно переживает это испытание. В эту трудную минуту приезжает Клара Цеткин. Балабанова с ней встречается: перед ней усталая, больная, истеричная женщина. Она нуждается в ком-то, кто ухаживал бы за ней, лечил, кормил ее. Ленин просит Балабанову найти для немецкого товарища отапливаемую комнату. Анжелика соглашается, хотя и обижена на Клару за то, что она уехала в Италию и выступала там за раскол ИСП. Она находит комнату в помещениях итальянских кооперативов: она сама устроила эти помещения в здании бывшего шведского посольства. Там есть теплая и уютная квартира, в которой и поселяется Клара, Анжелика спит на кушетке в ее комнате.
Зиновьев водит Цеткин по митингам, но Анжелика предупреждает ее. Она напоминает Кларе о маневрах и интригах большевиков против немецких коммунистов. При этом она замечает, что немецкая революционерка очень чувствительна к лести и аплодисментам. Это одно из «самых горьких разочарований» в ее жизни.
Я была не только ее горячим приверженцем, но и другом. Однажды она уверяла меня, что после смерти Розы Люксембург, которой она была безгранично предана, она видела во мне своего самого близкого друга[500].
Цеткин не разделяет критического отношения Балабановой и предлагает ей занять место секретаря международного женского движения. Почетная должность, не более того. «Ты не должна уезжать, Анжелика. Ты одна из немногих честных людей, оставшихся в движении». Бывшая ученица непреклонна, она и слышать об этом не хочет: «Нет, я не могу сделать это, даже ради Клары Цеткин»[501].
Проходят месяцы, а разрешение на выезд из страны все не приходит. Наступил июнь 1921 года. Балабанова написала в руководство Коминтерна, что не намерена выступать в качестве переводчика на III съезде Коммунистического интернационала. Зиновьев объяснил такое поведение товарища соображениями здоровья. Действительно, Анжелика была в очень плохом состоянии, но, чтобы показать, что ее отказ не связан с ее здоровьем, она появилась на открытии собрания, где должны были исключить ИСП из Интернационала.
В январе в Италии «глаза Москвы» (так называли итальянских коммунистов) вышли из ИСП и основали Коммунистическую партию Италии. А проходящий в июне московский съезд главным образом посвящен «итальянскому вопросу». На этот раз от имени итальянских социалистов выступает бывший секретарь ИСП Костантино Лаццари. В Кремлевском зале Анжелика Балабанова сидит в секции для гостей. Она слушает, как Зиновьев ругает итальянских социалистов, которые якобы упустили «подходящий момент для борьбы»[502], и обвиняет их в том, что они «преспокойно бросили рабочий класс в руки буржуазии». Серрати – «иуда», потому что он рассматривал эту борьбу не как «попытку совершить революционное восстание», а лишь как профсоюзное движение, избравшее мирный путь[503].
Анжелике очень хочется уйти, закричать, что все это клевета, выдумка: ведь она самолично переводила письма, которыми Ленин забрасывал Серрати и Лаццари, чтобы замедлить революционные действия в Италии, потому что эта страна не готова к перевороту, она не выдержит осады капиталистов, у нее нет сырья… Она остается, чтобы дослушать этого лицемера, обвиняющего ИСП в том, что это «вульгарная социал-демократическая партия»: «Я считаю итальянский пример типичным для всего внутреннего положения дел Интернационала, а также для общей политической ситуации»[504]. Затем выступает Клара Цеткин. Анжелика не верит своим ушам. Цеткин говорит, что во имя единства итальянскому пролетариату надо запретить сражаться с буржуазией: «Поддерживать и защищать Серрати – все равно, что мешать пролетариату осознанно, по-революционному объединиться»[505].
Теперь настала очередь бывшего секретаря-социалиста. Лаццари возмущен. Он не согласен с тем, что его называют предателем. Он четко произносит следующее: «Предатели – те, кто ищет собственной выгоды. Мы всегда служили своему делу преданно и самоотверженно». Он напоминает о сорока годах борьбы с итальянской буржуазией:
…борьбы, ради которой я пожертвовал семьей, здоровьем, всем. Дженнари[506] говорит, что я вел себя двусмысленно по отношению к войне. Я напоминаю ему и вам, что из-за своей позиции я был осужден и попал в тюрьму, в то время как он, проводивший столь безупречную политику, не испытал никаких неудобств[507].
Анжелика согласно кивает, когда Лаццари вспоминает, что те же туринские коммунисты заявили, что «невозможно продолжать борьбу и не надо занимать фабрики». Те самые коммунисты, которые расколом в Ливорно ослабили весь итальянский пролетариат. «Мы всегда ревностно следим за сохранением единства политической организации», которая не состоит из групп, образовавшихся вокруг Серрати и Турати, а является «единым и целостным движением, противостоящим итальянской буржуазии». Это не означает, продолжает Лаццари, что они не хотят «устранить» реформистов: «Но оставьте за нами право самим отвечать и выбирать пути для сохранения влияния партии на рабочих»[508].
Речь Лаццари сопровождается свистом, выкриками из зала, а выступление Дженнари – аплодисментами. Особенно когда итальянский коммунист с поднятым забралом набрасывается на Турати и утверждает, что ИСП, возглавляемая максималистами Серрати, Лаццари и Балабановой, придерживалась последовательной антивоенной линии: фактически, говорит он, в конце концов от абсолютного нейтрализма они перешли к лозунгу «Не присоединяйся, но и не саботируй». И все это благодаря патриотизму Турати. Врагами коммунистов номер один теперь стали не фашисты, а реформисты.
А Ленин Итальянской социалистической партии подписывает смертный приговор. «Партия, которая по-прежнему имеет союзником такого оппортуниста, как Турати, не может быть партией Коммунистического Интернационала». Анжелика убита. Она не может поверить, что Владимир Ильич, который в личных беседах всегда подтверждал ей свое политическое уважение к Серрати и Лаццари, теперь их распинает. «Вы не готовите революцию, вы ее дезорганизуете». В зале раздаются аплодисменты. И Ленин опускает нож гильотины: он упрекает максималистов, получивших девяносто восемь тысяч голосов, в том, что они решили «идти с четырнадцатью тысячами реформистов против пятидесяти восьми тысяч коммунистов». Это «ясное, точное, вещественное доказательство того, что политика Серрати вредна для Италии». В прошлом году Серрати приезжал в Москву, назвал «идиотизмом» подражание и служение русским и просил предоставить итальянцам свободу действий.
И что же мы увидели? Серрати проделал великолепный трюк. Он порвал с 58 тысячами коммунистов. И теперь товарищи приходят сюда и говорят нам: «Если вы нас отвергнете, то рабочий класс будет дезориентирован». Нет, товарищи, вы сами себя обманываете. Рабочий класс в Италии сейчас дезориентирован, и каково же будет их смятение, когда мы скажем: «Выбирайте, товарищи, выбирайте, итальянские рабочие, либо вы с Коммунистическим интернационалом, либо с меньшевиками, которых мы знаем уже лет двадцать, с которыми мы никогда не будем стоять вместе в подлинно революционном и коммунистическом Интернационале[509].
Анжелика больше не может это слушать. Она выходит из Кремля, в длинной юбке до пят, и уединяется в своем гостиничном номере, а в голове у нее эхом отдаются слова матери. Еще одна человеческая и политическая неудача, что для нее одно и то же. Речь Ленина падает, как лезвие гильотины, на шею всех социалистических движений. Слова диктатора на долгие десятилетия определят отношения между Москвой и коммунистическими партиями в остальном мире.
Июнь 1921 года. Через шестнадцать месяцев Муссолини вступит в Рим. Многие коммунисты, придерживающиеся жесткой линии, поддержат фашистский режим; многие реформисты-социалисты будут убиты, брошены в тюрьмы, отправлены в ссылку. Через полгода Балабанова уедет из России без всякого сожаления. «Неудобная моралистка» получит разрешение ЦК КПР на эмиграцию «при условии, что она никогда не будет предавать гласности свое несогласие по итальянскому вопросу».
Еще долго Анжелика будет повторять, что принципы Октябрьской революции были здравыми, справедливыми, но пока они не реализованы, а то и вовсе преданы. Только годы, проведенные в Америке, заставят ее понять, что социализм – это либо демократия, либо ее отрицание. И что теории Ленина – та благодатная почва, на которой вырос сталинизм. Она убедится, что режим, установленный в России в 1917 году, представляет собой «чудовищную карикатуру на то, что Маркс и Энгельс обозначили термином “коммунистический”». Более того: большевизм появился, чтобы разрушить социализм, а социалисты были ограблены коммунистами, завладевшими его символами и успехами. «Тот, кто искренне или лицемерно отождествляет большевизм с марксизмом или с социализмом, льет воду на мельницу большевистского тоталитаризма. Его сторонникам только того и надо»[510].
Нравственные страдания, вызванные невозможностью обнародовать свое несогласие с русским правительством, были настолько сильны, что само мое существование казалось мне трусостью и малодушием, да и на здоровье моем это не могло не сказаться. Когда мои верные шведские товарищи и друзья, разделявшие мои идеи и понимавшие мои мучения, добились от своего правительства визы и приехали за мной в Москву, я уже была на краю пропасти. Им я обязана своим физическим и духовным спасением[511].
Глава двадцать вторая
Стокгольм, Вена, Париж – билет в одну сторону
В годы становления советской власти появилось первое поколение разочаровавшихся: Балабанова, Паскаль, Суварин, Монатт, Росмер, к которым вскоре, во время поворота влево, так называемого «третьего периода», присоединились Силоне, Таска, Морен, Марион[512].
Анжелика болезненно пробуждается от революционного сна, ее мучают сильные боли в животе. Она ничего не ест, даже сейчас, когда живет в Стокгольме. Ее тошнит при одном упоминании о еде. Она может только пить сладкий чай с конфетами и шоколадом.
Она перебралась с кресла на кровать. У нее снижается зрение. Ей трудно читать. Врач, пришедший ее осмотреть, спрашивает, чем она жила все эти годы, как она довела себя до такого состояния.
Анжелика впадает в бездну отчаяния. У нее крайняя степень нервного истощения. Единственная ее отдушина – поэзия. Первое стихотворение она посвящает Леопарди, своему любимому поэту, столь далекому от марксистской и просветительской культуры, которой она пропитана насквозь. Дело доходит до того, что она пишет, что человек не хозяин своей судьбы – кощунственная для социалиста мысль. Провал революции нанес ей непоправимую травму. Балабанова переживает тяжелейший момент, она полностью ушла в себя, и в этом состоянии она останется до конца жизни.
Если бы люди были бессмертны;
Если бы боль, скорбь, зло
Не превратили мир в долину слез;
Если бы мы знали,
Откуда мы пришли
И куда идем;
Если бы это было нам дано…
Если бы мы не были молчаливым и терпеливым инструментом
В руках нашей судьбы,
А были бы сознательными ее творцами…
Возможно, тогда жизнь стоила бы того, чтобы жить, страдать, наслаждаться.
О мой великий и печальный Поэт!
Ты, который в жизни испил
Всю горечь,
Ты, который коснулся вершин
И познал бездну человеческой судьбы,
Ты тщетно искал,
И не нашел ничего настоящего
Одно лишь зло…
<…>
Жизнь должна быть книгой,
В которой каждый из нас мог бы написать
Что жизнь не стоит того, чтобы ее прожить;
В ней должно быть написано
Что все мелко и ограниченно,
Потому что ни одну идею кроме зла…
<…>
Нельзя осуществить,
Ни одну, если не запачкана реальностью,
Такой мелкой, такой ничтожной,
Перед которой все мы преклоняемся[513].
Она пишет на нескольких языках и придает каждой версии свой ритм, свои нюансы, свое особое настроение. Наконец, в период сильных личных страданий, проявилась художественная жилка, подавленная семейным воспитанием.
Теперь для меня началась новая жизнь. Испытывая чистую радость созидания, я чувствовала, что родилась заново. Я осознала, что эта новая деятельность является продолжением моей ораторской деятельности, и поняла, что имели в виду люди, когда писали о моем искусстве оратора. Бессознательно я выражала в своих речах то же самое стремление к гармонии и ритму, которые я теперь выражала в стихах[514].
В Швеции она прожила чуть более года. В голове у Анжелики поселилась навязчивая идея – вернуться в Италию. Но получить итальянскую визу невозможно. Да и время не самое подходящее: в 1922 году происходит Марш на Рим, и государственная власть уже нацелилась на новый политический курс. Однако Анжелика хочет быть ближе к итальянцам. И решает переехать в Австрию, вернуться в старую добрую Вену, голодную и разрушенную войной. В этом городе Балабанова чувствует, как в ней снова просыпается творческая энергия. Здесь иной, более гуманный социализм, без насилия. Строится жилье для рабочих, школы для их детей. Австромарксизм проповедует не революцию, а глубокие реформы. В Европе царит социализм Отто Бауэра и Фридриха Адлера – он совсем другой, он построен по своим правилам: не демонизирует коммунистический опыт, но и не разделяет его репрессивные методы. В «красной Вене» Балабанова видит другую возможность построения мира, здесь соблюдают оптимальный баланс между умеренным социализмом и социализмом с ленинским уклоном. Однако этого слишком мало для нее, оставшейся максималисткой, революционной социалисткой. Австрийцы, напротив, считают, что Анжелика готова вновь присоединиться ко Второму интернационалу. Это иллюзия. Она не может стереть из памяти историю Циммервальда. Кроме того, у нее больше нет сил заниматься политикой.
Она измучена и срочно нуждается в работе. Она не приняла деньги, которые Ленин выделил ей на отъезд, она не сотрудничает с журналистами; чек, который она получила от своей семьи, после войны пропал. У нее нет денег. Она практически ничего не ест, но вынуждена платить за маленькую комнату, которую занимает в пансионе на Альзер-штрассе, 26. Ей ничего не остается, как снова начать преподавать языки. Она размещает в газетах объявления и начинает давать уроки французского на дому или в своей скромной квартирке.
Когда я стояла в переполненном трамвае или давала уроки на дому, лежала на кушетке, страдая от боли и изнеможения, были моменты, когда я чувствовала себя слишком больной, чтобы продолжать все это. И все-таки я была счастливее, чем когда-либо за прошедшие три года моей жизни в России[515].
Рано утром я шла на первый урок и возвращалась домой поздно вечером. Перерывы между уроками я проводила дома, лежа на диване, с компрессами и лекарствами, замученная физическими болями, но морально удовлетворенная тем, что выбрала путь, который диктуют мне мои принципы.[516]
Теперь она чувствует себя свободной от морального бремени, она чувствует себя пролетарием среди пролетариев. Постепенно к ней возвращается желание жить. Появляются силы. Общение с молодыми учениками – панацея, оно вливает в ее жилы новую энергию. Но она продолжает писать стихи, которые вступают в противоречие с ее представлением о жизни как о «порыве и напоре», обнаруживая двойственность ее души, скрытую ее сторону.
Жить, чтобы страдать?
Умирать, чтобы не страдать?
Страдать, чтобы не умереть?
Жизнь всегда приходит к нам, чтобы предупредить нас.
Что мы должны терпеть, терпеть,
Выдержать.
Но мы бунтуем.
И спрашиваем себя
Cui prodest?
Жить иллюзиями,
Ради иллюзий,
Ради разочарования
В конце жизни
Cui prodest?[517]
Еще она вновь начинает писать для Avanti! и других итальянских газет: она не может оставаться в стороне от политики, не может больше молчать о том, что произошло в России. Она должна защищать честь итальянских социалистов и существование европейского социализма. И вот в 1923 году она начинает рассказывать правду, и коммунисты делают все возможное, чтобы заткнуть ей рот. Такую попытку предпринимает русский посол Шлихтер, человек, который относится к ней как к другу. Балабанову часто приглашают на приемы к послу. В 1924 году в связи со смертью Ленина ее даже просят выступить с рассказом о личности большевистского вождя. Однажды Шлихтер приглашает ее и сообщает, что Центральный Комитет партии выделил «значительную сумму» на ее лечение в санатории, чтобы потом она вернулась в Москву. Она отказывается, говоря, что может зарабатывать себе на жизнь сама. Посол, смутившись, говорит, что Кремль, где уже царствует Сталин, требует объяснений по поводу статей, написанных ею для некоторых итальянских газет.
«Мне нечего объяснять и нечего менять. Я написала то, что я думаю об итальянском вопросе. И точка». Это последний акт непослушания святая святых коммунизма: в августе 1924 года Анжелику исключают из российской коммунистической партии. Именно в этот год Италия Муссолини раньше всех стран официально признает коммунистическое правительство Москвы.
В то время исключение из партии принимались очень серьезно. Мое дело было первым случаем, касающимся всемирно известного реолюционера. Поэтому было необходимо обнародовать указ, который делал вопросы и ответы излишними. В этом указе утверждалось, что мое членство в партии было заблуждением, ошибкой с самого начала и позором для партии[518].
«Указ», который Анжелика читает в «Правде», полон классической большевистской лексики. Анжелику обвиняют в том, что она меньшевик, опасный сотрудник «фашистской» газеты, то есть Avanti! миланскую штаб-квартиру которой в то время штурмуют и поджигают фашистские чернорубашечники.
Анжелика теперь находилась в изгнании, она стала опасной для коммунистов всего мира. Однако для нее это даже почетно. В письме к Эмме Гольдман она пишет, что ее отъезд из России был освобождением и что она нисколько не страдает из-за исключения из партии большевиков.
Я не страдала так сильно, как страдала бы в другой ситуации. Прежде всего, как ты знаешь, у меня не было глубоких отношений, не было глубокой солидарности с людьми из партии, с их тактикой. Если бы это было не так, я бы никогда бы не уехала из страны, несмотря на свою болезнь. Кроме того, моя болезнь есть следствие моего бездействия, а само бездействие – следствие моих разногласий и мучений. Иначе я бы не вышла из партии. Я вступила в партию, потому что считала это долгом и не хотела терять связь с русским рабочим классом. Я понимаю причины изгнания, но не то, как они себя вели. Ты помнишь, дорогая Эмма, мои расхождения по итальянскому вопросу: они были политические, моральные и педагогические. Раскол партии был несчастьем для движения во всем мире и был на руку фашизму. Более того, я никогда не стала бы нападать на партию, которую самым убийственным образом преследует враг. Чем слабее становилась ИСП, тем труднее мне было присоединить свой голос к голосу сильных мира сего. Когда я узнала, что эта разгромленная партия хочет, чтобы я высказала свое мнение, я так и сделала и начала писать в их газету, я не думала о том, какие последствия это будет иметь для меня. Я так мало думала об этом, когда покидала свой дом, чтобы отправиться к ним и разделить страдания партии, у которой было прекрасное прошлое и которая не хотела поддаваться коррупции и запугиванию[519].
Тем временем ее мысли заняты совсем другим – Италией. Новыми хозяевами страны стали громилы в черных куртках. Убийство Джакомо Маттеотти[520] подтверждает, насколько правильной была защита итальянских социалистов, всех, без различия между максималистами и реформистами (Маттеотти относится к последним). И вот в Вену стали прибывать первые антифашисты, они размещались во временных жилищах, построенных специально для них австрийскими социалистами. Этот-то итальянский островок и начинает посещать Анжелика, она слушает рассказы о трагических случаях из жизни, о фактах, о событиях в Италии. Она чувствует, что Европа стоит на пороге катастрофы, что муссолиниевский вирус рано или поздно распространится по телу Германии. Она часто говорит об этом с Отто Бауэром. Но лидер австрийских социал-демократов и президент Социалистического Интернационала успокаивает ее: «Не бойтесь, товарищ, фашизм у нас невозможен. У наших рабочих слишком высоко классовое сознание, и они слишком едины. Наш народ никогда не потерпит Муссолини: дешевого комедианта, авантюриста».
Однако Балабанову мучает неприятное предчувствие. Она хотела бы, чтобы ее австрийские товарищи отправляли своих бойцов противостоять фашистской агрессии, чтобы на каждый акт насилия они отвечали всеобщей забастовкой. Насилию нужно противопоставить насилие: именно этого, по ее мнению, не хватило в Италии. Она объясняет, что в капиталистическом обществе война может разразиться, но при фашистском режиме она начнется обязательно, и это будет страшная и разрушительная война. Единственный способ избежать самоубийства человечества – это беспрерывно бороться с итальянским фашизмом и помочь итальянским антифашистам искоренить его. Ее слова – слова Кассандры, предвидящей наступление нацизма и Второй мировой войны. Анжелике не верят, более того, немецкие социал-демократы слушают ее с раздражением, с некоторой снисходительностью относятся к ней доброжелательные австрийские товарищи, которые считают Муссолини просто-напросто комедиантом.
В то время все, что я говорила или писала, считалось преувеличением, вызванным буйством моего «южного» темперамента, которому приписывали и ту страсть, с которой я клеймила неслыханное насилие и унижения, которым фашизм подверг итальянский народ[521].
Итог этих событий вскоре станет историей. А в убийстве Маттеотти она впервые видит, насколько фашизм схож с советским коммунизмом. В то время как это убийство вызывает возмущение и негодование во всем мире, даже в буржуазной прессе, Муссолини приглашают на завтрак в российское посольство в Риме, и он увековечивает себя под фотографией Ленина и серпом с молотом. Анжелика не в силах перенести такой удар.
Фашизм заставляет ее заняться преимущественно итальянскими вопросами. Она выходит из долгой депрессии, снова начинает есть и занимается политикой. Муссолини становится объектом сильного политического и медийного внимания, но его никто не знает. Кто, как не она сможет объяснить, кем на самом деле является этот римский лже-Цезарь? В 1925 году она впервые публично рассказывает о дуче в интервью одной из самых авторитетных австрийских газет – Arbeiter-Zeitung[522]. Интервью расходится по шестидесяти европейским изданиям. Так начинается изнурительная борьба за то, чтобы развеять образ человека, уверенного в себе, спасителя отечества от большевистской орды.
Любовь к Италии возрождает Анжелику, и на волне антифашистской эмиграции она встречает молодого банкира, уволенного из Коммерческого банка Милана. Это худощавый и симпатичный мужчина. Его зовут Джузеппе Сарагат: он приходит в Швейцарию вместе с Клаудио Тревесом через горы Комо в ночь с 19 на 20 ноября 1926 года. Его побег, как и побег Ненни, был организован в Турине Карло Леви и «согласован» с секретарем Социалистического интернационала Фридрихом Адлером[523]. Сарагат – образованный интеллектуал. Он выделяется своими передовыми теориями о фашизме и большевизме, которые он рассматривает как насильственные и «дегенеративные» формы либерализма и социализма: марксисты не должны отказываться от классовой борьбы, но ставят перед собой задачу соединить социализм и демократию[524].
Атмосфера «красной Вены» оказывает очень благотворное влияние на Сарагата, который присоединяется к кружку Маттеотти, основанному в апреле 1925 года австрийским депутатом Гульельмо Элленбогеном, Балабановой и итальянскими социалистами, проживающими в Вене. Молодой итальянец наслышан о Балабановой, но никогда не встречался с ней лично. Он считает ее одной из трех самых влиятельных женщин Вены наряду с известными женами Каутского и Бауэра. На одной из фотографий того времени Сарагат запечатлен с сигаретой в руке вместе с женой Джузеппиной Боллани, они стоят с этими тремя женщинами: Анжелика в центре, и она единственная напряженно улыбается. У русской революционерки потухший взгляд: это грустная, сломленная женщина, прошедшая весь свой политический путь, а теперь воодушевленная антифашистскими идеями, что, по сути, является следствием личного поражения.
Анжелика наблюдает за этим молодым человеком, но считает его слишком умеренным. Кроме всего прочего, она убеждена, что фашизм с каждым днем укрепляет свои позиции, а между тем Сарагат пишет Модильяни, что уверен, что «фашизм уже исчерпал себя в своем стремлении к разрушению», и поэтому скоро он вернется домой[525]. В том же письме Сарагат рассказывает, что Анжелика сообщила ему о «неких сплетнях», пущенных Ненни о якобы имевших место любовных отношениях между ней и ее бывшим преподавателем Лабриолой, – в результате этих сплетен Ненни был вынужден уйти с поста секретаря антифашистской Концентрации. «К черту максимализм и его пророчиц!» – заключает Сарагат[526].








