412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аллаберды Хаидов » Сияние Каракума (сборник) » Текст книги (страница 2)
Сияние Каракума (сборник)
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 10:34

Текст книги "Сияние Каракума (сборник)"


Автор книги: Аллаберды Хаидов


Соавторы: Атагельды Караев,Агагельды Алланазаров,Араб Курбанов,Ходжанепес Меляев,Сейиднияз Атаев,Реджеп Алланазаров,Ата Дурдыев,Курбандурды Курбансахатов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц)

«Видно, и у девочки сердце рвётся к Анкару, – думала она. – И пусть, пусть себе едет! Анкар будет только счастлив. И там-то они скорее поженятся, и вдвоём-то им веселее станет жить. А то что он там один-то, без семьи, в чужом городе? Кто за ним присмотрит?.. Пусть, пусть себе едет!»

А то, что Сурай хочет учиться там петь, она, как и Дурсун, считала такой дикой, несуразной блажью, что не придавала этому никакого значения, даже и не думала об этом А если и думала, то объясняла эту блажь лукавством, хитростью девушки, сердце которой рвётся в Ашхабад поближе к Анкару.

А теперь, когда приехал Анкар, а Сурай всё-таки стремится в Ашхабад, хочет быть артисткой, такое сумасбродство ей показалось совсем уж непонятным и даже обидным для Аскара и для неё самой, и она сухо сказала:

– Что с нею делать?… Ты мать… Как сердце подсказывает, так и делай!

– Ай, Умсагюль, да сердце-то моё уж всё исстрадалось. Уж не знаю, что оно и подсказывает. Ну как её пустить одну в чужой город?..

– Так не пускай!

– Я и не пускаю… Да жалко её! Плачет, рвётся, бедняжка, тоже вся исстрадалась…

– Ну так отпусти! Пусть себе едет! Теперь дети, говорят, стали умнее своих матерей. Сами знают, как им лучше жить. Пусть попробует!

– Ай, боже мой! – простонала Дурсун и замолчала, задумалась, облокотясь на стол и подперев щеку ладонью. В глазах у неё была такая скорбь, такое отчаяние, что у Умсагюль сердце перевернулось от жалости, и ей стыдно вдруг стало за бессердечную сухость, с какой она отнеслась к горю старой подруги. Она помолчала немного и, ласково коснувшись руки Дурсун, сказала уже иным, задушевным тоном:

– Не горюй, Дурсун! Может быть, и горе-то твоё пустое. В годы Сурай и мы с тобой были такие же взбалмошные. Тоже чего-чего не выдумывали, а жизнь всё повернула по-своему… Послушай, что я тебе скажу. Чего нам таиться друг от друга? Ты знаешь и я знаю, что Анкар и Сурай любят друг друга. Вот и надо их скорей поженить. А там пусть как хотят. Отпустит её Анкар учиться петь, пусть едет. Это их дело, и тебе горевать не придётся. Только, думаю, от любимого мужа она и сама не уедет. Разве уехала бы ты от своего покойного Сары? Нет! Ну и она не уедет. А там родится у них ребёночек… И уж какое там пение! Самой смешно станет… И они будут счастливы, и мы с тобой будем счастливы.

– Ай, боже мой! Да если бы это бог послал! – вскинув глаза в небо, с чувством проговорила Дурсун. – Только удержит ли её Анкар? Ведь она, как безумная, только и твердит: «Уеду и уеду! Хочу учиться петь!»

– Э, да что это за мужчина, если уж он не может привязать к себе девчонку? И что пустое-то говорить! Лучше давай дело делать… Анкар-то нынче утром приехал, умылся, позавтракал и сразу к вам побежал. И Сурай-то, наверное, так и вспыхнула, как увидала его?

– Ай, боже мой! – покачала головой Дурсун. – Да разве она вспыхнет? Она и не видала его. Анкар-то пришёл, а она только что перед его приходом расплакалась и убежала куда-то. Анкар посидел со мной и ушёл. Потом она пришла, говорю ей: «Анкар приехал!» А она как истукан, как будто и не слышала. Ай, боже мой! Уж не поссорились ли они?

Умсагюль поджала губы и задумалась. Она вспомнила, что сын тоже вернулся домой невесёлый и как будто чем-то сильно озабоченный, и, когда она спросила его: «Видел ли Сурай?» – он как-то нехотя ответил: «Видел», – заговорил о другом. Наверно, поссорились, но это нисколько не смущало Умсагюль.

– А если и поссорились? – сказала она. – Что ж тут такого? Знаешь пословицу: «Не повздоришь – не поладишь». Это всё пустяки! Об этом и думать не стоит, надо дело делать. Если ты не против Анкара…

– Ай, Умсагюль, и не стыдно тебе спрашивать об этом?

– Ну, так и по мне лучшей невестки нет и не будет, как твоя Сурай. Анкар её любит, и я люблю… Только пока ничего ей не говори. Ай, девушка-бахши!.. Ведь выдумает же!.. А я поговорю с Анкаром, и через неделю он. а сама будет смеяться над своей затеей. Только надо скорее, скорее поженить их!

– Да, да! – оживилась Дурсун. – Видно сам бог послал Анкара, чтоб удержать мою неразумную!

Старухи повеселели и ещё долго беседовали о будущем счастье детей.

На другой день Сурай проснулась в самом противоречивом настроении – в радости и в грусти. Радовало её то, что вечером придёт Вели-ага и судьба её наконец-то решится, а вместе с тем тяжело и грустно ей было оттого, что отношения с Анкаром вдруг стали какими-то уж очень неясными.

Она оделась, вышла на веранду, испещрённую пятнами утреннего света, проникавшего сквозь листву виноградника. Дурсун в это время посреди двора кормила кур. Увидев дочь, она торопливо высыпала из подола ячмень, вошла на веранду, сунула руку за пазуху и с таинственным видом протянула Сурай письмо:

– Вот тебе велел передать.

Сурай глянула на конверт, на котором было написано одно только слово «Сурай», узнала почерк Анкара и вся вспыхнула. А Дурсун ласково глядела на неё и рассказывала как о большом событии:

– Я встала рано-рано, выпустила кур, вышла за калитку, смотрю – едет на гнедом коне и прямо к нам. «Здравствуйте, – кричит, – Дурсун-эдже! Как ваше здоровье?» Я говорю: «Заходи, заходи!» Хотела открыть ворота, а он говорит: «Нет, некогда. Еду в МТС. Работы много. Вот отдайте Сурай, когда проснётся», – «Да я, говорю, разбужу её сейчас?» А он: «Не надо, не надо! Пусть себе спит!» И уехал.

Сурай ушла к себе в комнату, разорвала конверт, села на кровать и стала читать.

«Я всю ночь не спал, Сурай! Всё думал – чем я мог тебя обидеть? Почему ты заплакала и убежала от меня? Не могу понять. Ведь я сказал только то, что у меня было на сердце: я не хочу с тобой разлучаться. Что ж тут обидного? Когда я увидел тебя, я сразу почувствовал, с тобой что-то случилось, что ты как будто не та, какой я знал тебя раньше, как будто ты и не рада меня видеть. И сначала подумал, что это Нияз-ага смущает тебя. А потом ты сказала, что ты всё передумала, уж не едешь в Мары, а едешь в Ашхабад учиться петь. Всё это было так ново, так неожиданно! Это ошеломило меня. Ведь я так рвался к тебе, думал, что теперь уж ничто не разлучит нас с тобой, и вдруг… Неужели ты меня разлюбила? Ах, Сурай, Сурай!.. Мне страшно от одной этой мысли. Ведь я-то всё тот же, Сурай, и ничего не передумал!

Нам надо встретиться. Мы взрослые люди и должны ясно сказать друг другу: да или нет. Нет ничего хуже неизвестности. Только вот беда – я уезжаю сейчас в МТС и вернусь поздно ночью. Хорошо бы нам встретиться завтра часоз в девять на Мургабе у старого карагача, под которым так часто сидели когда-то. Очень прошу, приходи, буду ждать.

Анкар».

Эта записка обрадовала Сурай.

«Он любит, любит! И нисколько не сердится!» – думала она, а вместе с тем её очень смущала одна фраза: «Мы взрослые люди и должны ясно сказать друг другу: да или нет». Что это значит? Чего он хочет? Эта фраза пугала Сурай.

С веранды донёсся чей-то мужской голос, потом голос Дурсун:

– Сурай! Иди-ка скорей!

Девушка сунула письмо под подушку и вышла из комнаты, стараясь казаться совершенно спокойной.

На веранде с папкой под мышкой стоял Мурад, секретарь комсомольской организации, высокий парень с весёлыми глазами,

– Доброе утро, Сурай! Как себя чувствуешь? И чего это ты с опаской глядишь на меня? По рада, что ли, гостю?

– Да какой ты гость? – улыбнулась Сурай. – Он, Мурад, ведь ты же опять нагружать пришёл, а мне к экзаменам надо готовиться.

– И готовься себе на здоровье! Разве я не знаю? Оттого и нагрузку даю пустяковую. Послезавтра в обеденный перерыв надо устроить концерт на колхозном стане. Вы с Гозель споёте что-нибудь. Байрам на дутаре сыграет, я стихи прочту…

– Ай, боже мой! Да зачем это? – перебила его Дурсун.

– Как зачем? Народ повеселить, Дурсун-эдже.

– Да народ-то устанет, отдохнуть захочет, а вы с песнями… И подремать не дадите.

Мурад быстро взглянул на Сурай и захохотал. Он не ожидал такого возражения, и концерт среди дремлющей публики показался ему очень смешным.

– Верно! Стоит ли? – сказала Сурай. – Придём, а вдруг они и слушать-то нас не захотят? Или ты для отчёта хлопочешь?

– А хотя бы и для отчёта! Надо же мне карьеру делать, – опять засмеялся Мурад. – Нет, кроме шуток, давайте устроим! Ведь песня, говорят, строить и жить помогает. А вдруг послушают да ещё и спасибо нам скажут? Как хорошо-то будет! А не захотят слушать, – ну что ж, уйдём, не обидимся. Попытка не пытка. Верно, Дурсун-эдже?

– Ай, да ты наговоришь! – улыбнулась Дурсун. Она любила Мурада за его ум и весёлый нрав. – Вот лучше садись, позавтракай с Сурай!

– Спасибо! Я уж поел. Впрочем, в такой хорошей компании я бы, конечно, и ещё раз позавтракал, да некогда, в поле надо бежать! Так ты, Сурай, поговори с Гозель и Байрамом, составьте программу, порепетируйте и послезавтра точно к двенадцати часам приходите в стан.

– Ой, Мурад, страшно!.. Ну что это? Придём выступать как настоящие артисты.

– А ты не бойся! Пой от души и ни о чём не думай! Вот как я речи свои говорю на комсомольских собраниях. Хорошо ли я там говорю или плохо? Я об этом не думаю. Мне бы дело ребятам сказать. И хорошо ведь получается, аплодируют.

Мурад засмеялся и пошёл к калитке. Сурай посмотрела ему вслед и позавидовала удивительной ясности мыслей и стремлений этого умного, весёлого парня. И всегда он такой. Его не раздирают сомнения. Он живёт, как будто легко идёт по прямой ровной дороге, залитой солнцем, и знает, куда идёт. А вот она бредёт, как в потёмках, куда-то в неизвестность, и противоречивые силы тянут её в разные стороны.

Она села к столу, налила чашку чая и задумалась. «Мы взрослые люди и должны ясно сказать друг другу: да или нет». Но как же сказать ясно, когда всё неясно? Вот он? любит Анкара. Забыть его, выйти замуж за кого-то другого она даже и представить себе не может. Но он не хочет, чтоб она уезжала. И он самолюбивый и гордый. Он может порвать с ней, если она уедет учиться петь. И что ж это будет?.. И ещё неизвестно – будет ли она настоящей артисткой? Ведь это Екатерина Павловна говорит, что у неё прекрасный, редкий голос, потому что она добрая, любит Сурай. И здесь, в маленьком районном городке, Сурай поёт, конечно, лучше других. Но в Ашхабад-то в музыкальную школу приезжают учиться со всей республики, и там она легко может оказаться самой заурядной певицей. Наконец и голос может пропасть, как у Екатерины Павловны, и жизнь будет совершенно разбита, будет такой же пустой, одинокой, как жизнь матери, когда Сурай уедет в Ашхабад и она останется одна-одинёшенька.

– Ах, боже мой! И о чём ты всё думаешь? Чай-то остывает! – с тревогой сказала Дурсун, почувствовав материнским сердцем, что с дочкой творится что-то неладное.

Сурай наспех выпила чашку чая и пошла к Гозель.

Весь день Сурай провела в мелких хлопотах, старалась рассеять тревожные мысли, и всё-таки они не покидали её ни на минуту. А вечером, незадолго до прихода Вели-ага, она случайно узнала о тайном сговоре Умсагюль и Дурсун, и это привело её в совершенное смятение Вот как это случилось.

Дурсун готовила плов во дворе. Сурай помогала ей, чистила морковь, подкладывала хворост под широкий котёл. И Дурсун вдруг спросила:

– А ты позвала Амана и Сэльби? Нет? Ай, боже мой! Да Вели-аге-то скучно будет с нами одними. Сбегай скорее!

Сурай побежала к брату, который жил в новом доме рядом с больницей, и вернулась, когда Дурсун отлучилась на минуту в огород за луком и не видела, как дочь прошла в свою комнату, чтобы принарядиться для гостей. Дурсун вернулась к котлу, и как раз в это время в калитку вошла толстая Умсагюль и торопливо спросила:

– Ты одна? А где Сурай?

– А Аману побежала.

– Ну и хорошо! А я зашла сказать тебе – готовься к свадьбе, моя милая! Я всё уладила.

– Да что ты! – всплеснула руками Дурсун и с умилением уставилась на Умсагюль. – Да как же так?

– Так, моя милая! Я вчера пришла от тебя, приготовила обед, и Анкар пришёл, умылся, сел ужинать. И чего-то невесёлый, хмурый какой-то. Я и начала ему расхваливать Сурай – какая она красавица, да какая умница, да какое сердце то у неё золотое. «Будь это в старое время, говорю, её давно бы уж украл какой-нибудь хан. Только бы её и видели». Он молчит, а слушает. «Ну, что ж, Анкар-джан, говорю, тебе уж двадцать четыре года, и ты вон какое место занимаешь – старший агроном МТС, – пора бы и жениться. А то как бы наша птичка не вспорхнула и не улетела. Она ведь в Ашхабад собирается уехать, хочет быть артисткой…»

– Ай, боже мой! Да зачем же ты сказала? Ведь эго позор для нас! – с ужасом простонала Дурсун.

– А ты погоди! Ты послушай!.. Я сказала, а он всё молчит, а вижу – это ему как нож в сердце.

– Ай-ай-ай! – опять застонала Дурсун.

– Я нарочно его припугнула. И уж говорю ему: «Э, да это пустяки! Куда она уедет? Женись на ней скорей! Она тебя любит, и ты её любишь. Разве она от своего счастья уедет?» У него так и вырвалось из сердца: «Ах, если бы так!» – «А почему бы не так? – говорю. – Только не тяни, будь мужчиной и завтра же скажи ей: Сурай, выходи за меня замуж. А то она, может быть, и уехать-то хочет от горькой обиды. Она любит. томится, а ты не говоришь, что хочешь жениться. Ты не знаешь сердца девушки, а я-то знаю, сама была девушкой». Он вдруг засмеялся: «Хорошо, сватай, мама! За мной дело не станет». И долго не спал, всё книжки читал. Видишь, я всё уладила.

– Ну, слава богу! – с чувством сказала Дурсун. – Он нынче рано утром письмо ей привёз. Она призадумалась и весь день вроде как сама не своя.

– Ну, ещё бы! Замуж выйти – не чашку чая выпить. Призадумаешься. Хоть и любишь, а всё-таки страшно. Ну, прощай! Я побегу.

– Да куда-ты? Плов готов, и сейчас Вели-ага придёт.

– Э, нет, Дурсун, некогда! У меня теперь, сама понимаешь, сколько хлопот! Всё надо обдумать, всё приготовить.

И Умсагюль ушла, хлопнув калиткой.

Сурай всё это слышала и трепетала от гнева. У неё так дрожали руки, что она не могла застегнуть пуговицу на платье. А любовь к Анкару вдруг сменилась жгучей ненавистью и даже презрением.

Так вот он что задумал! Сурай считала его открытым, прямодушным человеком, а он, оказывается, такой же мелкий хитрец, как и его мать, эта толстая болтунья Умсагюль.

«Сватай, мама!..» Да никогда, никогда я не выйду за такого человека!

Вне себя она кинулась было на веранду, чтобы крикнуть это матери, но как раз в это время по тропинке из сада, опираясь на палку, величавой походкой шёл Вели-ага, а с другой стороны в калитку во двор входили Аман и Сэльби. Сурай увидела их и отпрянула назад, вбежала в комнату и села на диван в совершенном смятении.

Со двора донёсся взрыв смеха. Это Вели-ага встретил какой-то шуткой Амана и Сэльби. И смех этот странно и больно отозвался в сердце Сурай, как будто он долетел до неё из какого-то иного, уже навсегда утраченного ею мира.

«Им весело, – подумала она, – а мне…»

И вдруг почувствовала себя такой одинокой, и так жалко ей стало самое себя, что она чуть не заплакала.

– А где же Сурай? – басил Вели-ага. – Позвала меня в гости, а сама убежала. Вот так хозяйка!

Сурай вскочила с дивана, посмотрела в зеркало, одёрнула платье и пошла на веранду, стараясь казаться спокойной и даже весёлой.

– А, вот она! Здравствуй, моя доченька! – ласково встретил её Вели-ага. Он прислонил свою толстую палку к стене и сел за стол. – Ну, давай теперь чаю. Говорят, чай из рук красавицы вдвое слаще. Вот сейчас проверю, верно ли это?

Он засмеялся и сейчас же повернулся к Аману, сидевшему рядом с ним:

– А твои дела как, Аман? Я всё слышу от людей, будто ты хороший доктор, того-то да того-то вылечил. А мне что-то не верится. Когда ты успел ума-то набраться? Ведь недавно ещё ползал на карачках да скакал на прутике, как на коне. А теперь вон что! Хочется и мне это на себе проверить – верно ли говорят, да не берут меня никакие болезни. Здоров как бык.

И уже серьёзно стал расспрашивать Амана о его работе в больнице, как он лечит, какие операции делает. Аман любил своё дело и с увлечением рассказывал о своей работе, а Вели-ага пил чай и внимательно слушал.

Дурсун подала на стол большую тарелку, полную дымящегося плова, и опять было метнулась куда-то, хлопоча по хозяйству. Вели-ага остановил её:

– Дурсун, да чего ты всё мечешься? Садись за стол! Я хочу поговорить с тобой. Пусть Сурай угощает! Она помоложе. А ты посиди, отдохни!

Дурсун села, но чувствовала себя неспокойно. Всё ей казалось, что Сурай без неё сделает не так, как надо, и она то и дело посматривала на дочку, хлопотавшую во дворе у котла.

Вели-ага ел плов сосредоточенно и с большим аппетитом. Насытившись, он вдруг сказал:

– А ведь я, Дурсун, пришёл ругать тебя.

– А, боже мой! Да за что ж это? – встрепенулась Дурсун.

– За Сурай. Она хочет учиться петь, а ты, говорят, не пускаешь её в Ашхабад.

Дурсун растерянно посмотрела на Вели-агу, на Сэльби, на Амана и замерла, заморгала глазами. Ложка с пловом задрожала у неё в руках. Она больше всего боялась, как бы слух о безумной затее дочки не дошёл до Вели-аги, до друга покойного мужа, и вот он дошёл.

– А, Вели-ага, и ты!.. Да кто ж это говорит? Да об этом и говорить-то стыдно! – пролепетала она.

– А чего тут стыдного? Что тут позорного?..

– Ай, девушка-бахши! Да где это видано? Уж не тебе бы сбивать её с толку. И будет она таскаться по свадьбам и петь среди пьяных?

Аман и Вели-ага засмеялись, а молчаливая Сэльби вдруг горячо вступилась за Сурай:

– Да почему же по свадьбам? И почему среди пьяных? Это ведь не в старину, мама. Она будет петь в театре, в концертах, среди самых культурных людей.

О ней будут в газетах писать, и все, весь народ будет её уважать, если она станет хорошей певицей.

– Э, «хорошей певицей»! И слушать-то тошно! И что это за дело песни петь?..

Дурсун была так взволнована, что и забыла – перед нею сидел Вели-ага, который только и делал, что пел песни. И, вспомнив, смутилась.

– А я сейчас расскажу тебе, что такое песня, – спокойно сказал Вели-ага. – Ты слышала про бахши Ораза? Так вот, был такой случай. Во время гражданской войны, в девятнадцатом году, в мае, Красная Армия и наши партизаны выбили из Мары англичан и белобандитов и погнали их дальше на Теджен. В Мары осталась часть войск – обозы, больные да раненые. Много народу скопилось. Чем-то его надо было накормить. А чем? Бедняки и рады были бы помочь, да они сами животы подтягивали, все свои запасы съели. Ведь весна была. Командиры сунулись было на базар к баям, а те мотают головами, ничего не продают за деньги. А отнимать у них, волновать народ не было приказа. Влияние баев сильное было, а бедняки ещё тёмный был народ. Скажи им какой-нибудь бай: «Вот нынче у меня всё отняли, а завтра – у вас», – они и поверили бы и обозлились бы на Красную Армию.

Ну вот, что делать? Чем накормить больных и раненых? А базар как раз большой был. Народ как услышал, что наши выгнали из Мары англичан и белые банды, так съехался со всей округи. Вся площадь была забита арбами, ослами, баранами, мешками с зерном. А что толку? Баи меняют между собой верблюда на ба-ранов, баранов на хлеб, хлеб на ослов, а за деньги ничего не продают.

Командиры сидят в чайхане «Ёлбарслы», на Золёном базаре, курят, толкуют с народом как бы достать хлеба и мяса хотя бы для раненых. Тут же сидел и Оразбахши и тоже думал об этом. И я там был.

Вот один старик из Тахта-Базара – бедный был человек – и говорит командирам: «Вам может помочь только вот он». И показывает на Ораз-бахши. Те: «Как так?» – «А так! – говорит. – Пусть он споёт для народа, и всё у вас будет – и хлеб, и мясо. Споёшь, Ораз?» Ну а Ораз-то хороший был человек, рад был помочь людям. «Спою», – говорит.

А дело уж к вечеру было. Баи разъезжались с базара, угоняли баранов и хлеб увозили по домам. Сразу же джарчи[1]1
  Джарчи – глашатай.


[Закрыть]
на коней и разослали их во все стороны. Те приложили ладони ко рту, едут и кричат:

– «Гей! Приехал из Тахта-Базара знаменитый наш бахши Ораз! Гей!.. Сейчас он будет петь в «Ёлбарслы»! Спешите скорей, а то опоздаете! Ге-е-ей!»

Народ услыхал – и со всех сторон к чайхане. Баи по дорогам завернули свои отары – и назад в «Ёлбарслы». Собралось народу видимо-невидимо.

Тут старик из Тахта-Базара встал и крикнул:

«Ну, Ораз, спой мою самую любимую песню. Даю тебе пять баранов!»

А у него, по правде, сказать, и одного-то барана не было. Это он так сказал, чтоб разжечь сердца баев. Ораз-бахши взял дутар и запел.

Много я слышал на своём веку знаменитых бахши, но так, как пел тогда Ораз, никогда никому не снилось. Только он кончил петь, встаёт усатый бай Анна-дурды.

«Э, – думает, – какой-то нищий старик даёт пять баранов!» И кричит: «Даю пятнадцать баранов, только спой мою песню!»

Ну и пошло! Баи рвут на себе шапки, кричат, набавляют кто двадцать, кто двадцать пять баранов даёт, кто пять мешков хлеба, кто десять. Понимаешь, за деньги не хотели продать, а тут за песню все готовы были отдать.

Ораз-бахши всю ночь до рассвета пел. А как кончил, оказалось, что ему надарили за песни целое стадо баранов, трёх верблюдов да несколько возов хлеба. Он себе ничего не взял, всё отдал Красной Армии, больным и раненым. Командиры окружили его, благодарят, жмут ему руку. Один спрашивает: «Не жалко, Ораз, отдавать-то?» А он: «Берите, всё берите! Чего мне жалеть?.. Раз пришла советская власть, мы не пропадём».

Теперь видишь, Дурсун, что такое песня? Она дороже всего. Вот какая в ней сила-то! А ты не хочешь, чтобы Сурай пела.

– Ай, Вели-ага! Да как это можно равнять Ораза-бахши с какой-то девчонкой? И ты ведь ничего ещё не знаешь.

– Чего я не знаю?

Дурсун бросила быстрый взгляд на Сурай, сидевшую во дворе на камне, возле котла над затухавшим костром, и внимательно слушавшую Вели-агу, и тихо сказала:

– Это я потом тебе скажу… И ты скажешь, что Дурсун не такая уж дура. Разве я не думала? Я всё передумала. Ведь сердце-то болит за неё.

И Дурсун сморщилась, жалко заморгала глазами, собираясь заплакать.

– А-а! Ну хорошо! Потом поговорим… – согласился Вели-ага, на которого, как на всех великодушных людей, сильно действовали женские слёзы. – А я, Аман, знаешь, о чём думаю? Сейчас человек как-то заметнее стал. Честное слово! Сейчас какая-нибудь девушка из самого глухого колхоза соберёт хлопка больше других, про неё и в наших, и в московских газетах пишут, портреты печатают. Про меня и то не раз писали. А вот в старину-то кто писал про Ораз-бахши или про Кер-Молла? А какие это были люди? Какую память о себе оставили в народе? И никто-то про них не написал, как будто их и не было.

– Сейчас и про них пишут, Вели-ага, – сказал Аман. – Историки собирают материалы. Тех, кто оставил о себе добрую память, народ никогда не забудет.

– Верно, Аман! Только скорее бы надо собирать и писать. А то вот помру я, помрут мои сверстники – и кто расскажет про Ораза-бахши? Ведь ты-то его не видал и не слышал… Э, да если б и слышал, разве можно описать, как пел Ораз-бахши. Сейчас вон на ту плёнку записывают. А всё-таки живого человека никакая плёнка не заменит.

Вели-ага махнул рукой и задумался. Потом посмотрел на сад, пронизанный багровым золотом заходившего солнца, и взял свою палку.

– Ну что ж, Дурсун, я убедился теперь, что чай из рук красавицы вдвое слаще. Это истинная правда! Плов твой попробовал, пора и на покой. Проводи-ка меня! По дороге и потолкуем.

– А ты не горюй, доченька! Всё хорошо будет!

И пошёл домой через сад, опираясь на палку, широкой, величавой походкой. За ним по-старушечьи засеменила Дурсун. Рядом с Вели-агой она казалась совсем какой-то маленькой, сухонькой.

Сурай догадывалась, о чём они будут сейчас говорить, и мрачно посмотрела им вслед.

– Ну, Дурсун, так почему же ты не пускаешь Сурай? – спросил Вели-ага, когда они вошли в сад.

– Ай, боже мой! Да разве это я? – суетливо заговорила Дурсун. – Она сама теперь не поедет. Она же замуж выходит.

– Как замуж? – удивился Вели-ага и даже остановился на минуту и посмотрел на Дурсун. – Что ж она мне вчера-то ничего не сказала? И за кого же?

– За сына Умсагюль, за Анкара. Он хороший парень, и они давно любят друг друга. А поженятся, там уж пусть что хотят, то и делают. Пусть едет в Ашхабад, если хочет. Это не моё уж будет дело. А Анкар-то теперь старший агроном МТС. Только вчера приехал…

– Вот как! Ну что ж, в добрый час! Они стоят друг друга. Значит, к свадьбе надо готовиться?.. Только что же это она мне вчера ничего не сказала?

– Э, да у молодых знаешь как – вчера одно, а нынче другое. Я уж при ней-то не хотела тебе говорить. Не любит она, стыдится этих разговоров. И ты уж молчи, не говори ей пока. Она сама тебе скажет.

– Ну и хорошо! – сказал Вели-ага и зашагал дальше, раздумывая, что бы это лучше купить Сурай на свадьбу.

А Дурсун повернула назад домой, сокрушаясь о том, что только что согрешила, слукавила, не всю правду открыла хорошему человеку. А что поделаешь? Пусть уж одним грехом больше будет на душе матери, чем допустить, чтоб дочка сгубила себя, уехав в Ашхабад и став там какой-то артисткой.

Когда Дурсун задумчивая, но спокойная вернулась из сада, Сурай сразу поняла, что мать впервые в жизни не послушалась Вели-агу, и теперь всё кончено, теперь уж нечего думать об Ашхабаде и нечего надеяться на Екатерину Павловну.

«Если уж Вели-ага… То что же может сделать Екатерина Павловна?.. Ну и пусть, пусть!..» – подумала она, и горькое отчаянье, охватившее было её, сменилось вдруг полным ко всему равнодушием.

Сурай, Гозель и Байрам шли по пыльной дороге среди хлопковых полей к колхозному стану. Был полдень, и солнце, и земля, и недвижный воздух обдавали их, как из раскалённой печки, сухим, душным зноем.

Гозель напевала вполголоса. Байрам, аккомпанируя ей, бренчал на дутаре. А Сурай рассеянно смотрела по сторонам и думала о своём. Хорошо ли она сделала, что не пошла вчера на Мургаб под заветное дерево? Ведь Анкар-то ждал её, волновался и теперь, наверное, очень сердит на неё. Да, их отношения осложнились теперь ещё больше. Но как она могла пойти, когда весь день вчера была в таком состоянии, что если бы и пошла, то наговорила бы много обидного вздора и опять разревелась и убежала от Анкара, как два дня назад.

Вот если б сейчас она его встретила, другое бы дело. За ночь она много передумала, поняла наконец-то, о чём говорил ей когда-то Аман, что ей надо на время забыть о пении. Пение от неё никуда не уйдёт, если у неё действительно большие способности. Вот Собинов и тот сначала учился на юридическом факультете и только потом уж стал знаменитым певцом. И ей надо сначала окончить пединститут, чтоб опираться на собственные силы и ни от кого не зависеть.

«Независимость – это, может быть, самое большое счастье на свете, – говорил Аман. – Потом можешь распоряжаться собой как хочешь. Можешь поступить в консерваторию. Это не поздно. Ведь тебе тогда будет всего двадцать два года. А сейчас пожалей ты мать. Ведь ты же убьёшь её. Разве не видишь, как она мучается?..»

Раньше Сурай и слышать не хотела об этом, а сегодня ночью вдруг всё поняла и успокоилась. Теперь она знает, что делать. Она пойдёт окольным путём, но всё к той же цели.

На краю хлопкового поля, под старым шелковичным деревом с широко раскинувшейся кроной, приютился колхозный стан – длинный навес, с трёх сторон обнесённый глинобитными степами. Под навесом стояли топчаны, накрытые кошмами, длинный стол и скамейки, направо в углу – другой стол, поменьше, на котором возле небольшого радиоприёмника лежали газеты и журналы.

На топчанах и за столами, и на земляном полу, и в тени под деревом сидели колхозники и колхозницы. Они неторопливо обедали, и все как-то угрюмо молчали. В глубокой тишине раздавался только бодрый голос секретаря комсомольской организации Мурада. Он сидел за столом среди колхозников и читал вслух газету.

– Ой, как страшно! Столько народу!.. – прошептала Гозель, когда они подошли к стану и встали в стороне под деревом. – Я убегу сейчас и ни за что не буду петь!..

Её волнение передалось и Байраму. Он тоже вдруг побледнел и притих. А Сурай посмотрела на усталые, опалённые зноем лица колхозников и вспомнила слова матери: «Народ-то устанет, отдохнуть захочет, а вы с песнями… И подремать не дадите…»

И ей как-то неловко и стыдно стало перед этими людьми, утомлёнными суровым трудом. В самом деле, разве им до песни сейчас? Им поспать бы в прохладе часок.

– А теперь, дорогие товарищи, начинаем наш концерт. Сейчас перед вами выступят наши будущие артисты Сурай Сарыева и Гозель Нурмурадова. В сопровождении оркестра под управлением Байрама Кулиева они исполнят хорошие песни. Музыкантов прошу занять места.

Пятеро парней, которые только что играли в шахматы, вышли из-под навеса, из толпы колхозников, – трое с дутарами, двое с гиджаками[2]2
  Гиджак – туркменская скрипка.


[Закрыть]
– и сели прямо на землю лицом к слушателям. Впереди них с дутаром в руках и спиной к слушателям встал Байрам. Он волновался. Лицо его было сурово и бледно, как у бойца перед боем.

– Ну, Сурай, Гозель, выходите! Чего вы стесняетесь? Тут все свои люди. Если и плохо споёте, никто в обиде не будет, – весело продолжал Мурад. Но Гозель крепко вцепилась похолодевшими руками в руку Сурай и как окаменела, сама не шла и Сурай не пускала. Мурад пожал плечами и улыбнулся: – Ну что ж, видно, мне придётся выступать первому. Я не артист, и «голый, говорят, воды не боится»…

– Верно! – крикнул кто-то.

Молодёжь засмеялась и захлопала в ладоши.

– А ещё говорят: «Хорошим словом мир освещается». Так я прочту вам два стихотворения – мои самые любимые. Надеюсь, и вам они понравятся.

И он прочитал задушевно и просто одно стихотворение Махтумкули, другое – Ата Салиха. И в самом деле как будто мир осветил. Хмурость слетела с лиц колхозников. Молодёжь захлопала в ладоши, и опять кто-то крикнул:

– Ай, молодец, Мурад! Давай дальше!

Гозель вдруг набралась мужества, вышла и встала перед оркестром, нервно перебирая дрожащими пальцами концы кос. Байрам кивнул головой, и стройные звуки гиджаков и дутаров лёгким ветром пронеслись по колхозному стану. Гозель вскинула голову и запела слабым, но приятным голосом.

И только теперь Сурай вдруг заволновалась, как перед экзаменом. Сейчас, сейчас её очередь. Она стояла возле дерева и смотрела на застывшие лица колхозников. Все внимательно слушали. Это ободрило Сурай. Её смущала только старая Мамур-эдже с морщинистым тёмно-бронзовым лицом, которая недвижно сидела на топчане и, полузакрыв в дремоте глаза, устало жевала лепёшку. Казалось, ничто её не трогало, как будто никакие звуки не долетели до её ушей и никакая песня не могла взволновать и зажечь её уже остывшее сердце.

Гозель кончила петь и с пылающими щеками под дружные аплодисменты парней и девушек убежала за дерево. На её место перед оркестром стала Сурай. Всё плыло у неё перед глазами. Но вот заиграла музыка, она вдруг успокоилась и запела «Жалобу Шасенем» из оперы «Шасенем и Гариб». Простую, трогательную мелодию этой арии, заимствованную композитором из туркменских народных песен, Сурай любила больше всего.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю