Текст книги "Возвращение с края ночи"
Автор книги: Алексей Свиридов
Соавторы: Александр Бирюков,Глеб Сердитый
Жанры:
Классическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 27 страниц)
И с этими словами она демонстративно достала и разобрала свое оружие – похожий на модерновую кухонную пьезозажигалку лучемет. За этим последовало неуловимое разъятие на части трехлучевых бумерангов. Она бросила весь получившийся набор поверх обломков «Мангуста», и белые и ледяные эти части стали вдруг таять, будто испарялись, покрываться расширяющимися дырочками и вовсе исчезли в мгновение ока.
– Тоже своего рода экологически чистый продукт, – усмехнулся Сашка.
Альбиноски уже не было рядом.
Ушла.
Что-то там она процитировала из Арнольда? Между двух миров? Одним умершим, другим, еще лежащим в колыбели… строки вызывали щемящее чувство сопричастности. Да. Он – Сашка – действительно чувствовал так: его мир – прежний, родной и привычный умер. И это понимание приходило к нему постепенно. С каждым новым приступом осознания он видел, как увеличивается глубина и ширина пропасти, отделяющей его от прежней жизни.
А теперь он смутно видел перед собой новый мир. Новую какую-то жизнь. И пока еще не был готов прикоснуться к ней. Новый этот мир еще лежал в колыбели. И выглядел беспомощно. Воронков отдавал себе отчет в том, что причастен к рождению этого нового мира. И понимал, что ответственен за него – этого малыша. Но взять дитя на руки еще никак не был готов. Простого человеческого ребенка, агукающую кроху, не вот так возьмешь под опеку. А тут целый, блин, мир!
Воронков решил дойти до отстойников. Захотелось почему-то забрать свои вещи. Это как при выписке из больницы… Примета есть. Ничего своего не оставлять. Чтобы не вернуться в палату, под опеку шуршащих халатами в холодном неоновом свете, медсестер.
Вот и ему не хотелось оставлять свои вещи в прежнем мире. С прежней жизнью конец, это ясно. Чувство было такое, что нужно сниматься с якоря и плыть в дали далекие, неизведанные. Всего от прежней жизни и осталось-то, что один друг да один родственник. Один поймет, а другой не заметит.
А Джой, после всего, пойдет с хозяином куда угодно.
Тупик, в котором развернулась финальная битва, подвергся значительному разрушению. Так, например, в стене заводского корпуса зияла огромная дыра, силуэтом напоминавшая медведя на четырех лапах – эмблему одной партии. И в той дыре видны были изувеченные какие-то металлоконструкции, словно медведь сей непростой летел через цех, сметая и калеча все на своем пути.
Иные же стены были покрыты щербинами и пятнами «пигментными», как про себя назвал их Воронков.
Был рассветный час. Сизый, студеный и зыбкий.
Звезды спрятались.
Небо безотрадное, как шинель нависало низко.
И отдельные, одинокие, но зато огромные и отчетливо шестилучевые снежинки кружились в воздухе как десантники на парашютах. Десант надвигающейся зимы. Чересчур ранний, между прочим, десант.
Сашка подумал, что битва, должно быть, оказалась экзотермическим процессом. Вот и похолодало. Вот и снег.
Или же это звезды снесло с неба взрывом, и они падали не тая на пепельный замерзший асфальт.
Хорошо хоть не ледниковый период.
Взгляд сделал круг и вернулся к обломкам «Мангуста», зацепился за смятый и перекрученный почти в штопор ствол. И скорбный этот вид отдался болью в сердце.
И пришла какая-то глупая и беспомощная мысль: «Что с ними делать?»
Первой идеей было похоронить торжественно где-то за городом. В могилке. И, может быть, даже произнести дурацкую речь, дескать: «Прощай, друг»… Но это было пошло как-то.
А оставлять обломки действительно верного друга вот так на покалеченном асфальте казалось кощунственным, что ли…
Но руки сделали сами как надо, минуя разум и сердце. Руки оказались мудрее. Правая подобрала небольшую, изувеченную до неузнаваемости деталь, с небольшим отверстием. А левая рука выдернула из ворота куртки шнурок. Дальше руки, в сотрудничестве, невзирая на самого Воронкова и вопреки ему, вдели шнурок в отверстие, завязали узлом и повесили реликвию ему на шею.
И только тут Сашка согласился со своими руками. И понял, что так и надо.
Теперь остальные обломки были только лишь инженерным курьезом. Пусть, кто хочет, потом ломает голову над тем, что это было.
Ему, Воронкову, – уже не интересно.
«Мангуст» был свершением его прошлой жизни – умершего мира. Как и старенькая «Башкирия» в каморке на станции аэрации…
Навсегда попрощавшись с местом, Сашка кивнул Джою:
– Потопали, дружище ты мой лохматый.
– Домой? – без особой надежды спросил Джой взглядом и мыслью.
– Нет у нас теперь дома, – почти не соврал Сашка.
Он как-то не видел себя в ближайшем будущем в своей разгромленной квартире. Не мог представить, как будет приводить все в порядок и налаживать подрубленный на корню быт.
Вот только что, казалось бы, мечтал о голове засадного хищника над дверью, а теперь не мог увидеть себя дома.
Однако решил на этом деле не заморачиваться.
Дом, что дом? Пока живешь, любая квартира – гостиница.
Обычно в этот час город начинает просыпаться. Расползаются по городу фуры с черствеющим хлебом. Рокочут под колесами мокрые спины мостов.
Мусоровозы гремят баками, лязгают, опрокидывая в свои нечистотные утробы порции продуктов жизнедеятельности человеческого муравейника.
Таксисты спешат к вокзалам собрать урожай полусонных пассажиров ночных поездов до начала движения общественного транспорта.
Город отходит от ночи, как инфарктник после интенсивной терапии.
И только одинокий Сашка Вороненок двигался сейчас по пустой улице вымершего города, как тромб, зная, что не встретит никого. Даже себя, отставшего от времени.
Идти было далеко.
И усталые, подгибающиеся ноги – решительно против.
Но отчего-то возникло понимание, что так НАДО. И он шел, и в этом движении, и в холоде внезапном – оттаивала лягушкой изо льда жизнь. И воздух был студен и свеж. И в нем – какая-то невероятная, жизнеутверждающая, целебная благость.
И он дошел до ворот родного режимного предприятия. Круг замкнулся.
Следы былых умертвий и побед выступали как-то особенно рельефно в этот утренний час.
И на дальней периферии сознания возникла дискомфортная, но будто бы совершенно чужая мысль. Что от всех этих разрушений никакими записками объяснительными не отбояриться.
И ясно, что разборки с начальством предстоят более чем серьезные. И лучше всего вообще просто исчезнуть. Пропасть без вести. Уйти в никуда.
Ну, какая бюрократия может иметь значение после всего пережитого.
Все было неважно.
Все малосущественно.
Он смотрел на руины умершего мира.
И видел зубы покойного, которыми тот еще будет пытаться прикусить. Он умер, но еще бредит жизнью.
Джой трусил у ноги, цокая когтями. Спокойный, многоопытный, верный пес.
И для Джоя ничто не было важно, кроме одного-единственного в его жизни человека – его маленькой стаи.
Каморка. Пишущая машинка с вкрученным в нее листком.
Листки с заметками.
Ведь для чего-то же писал?
– Когда же я писал это? – удивился Воронков.
Глаза побежали по строчкам.
«Ежели как-то так исхитриться и окинуть взглядом просторы доступного сему взгляду мироздания, то как-то, видимо, дойдет до ума правильность первой части фразы, начертанной на камине старика Эйнштейна: „Господь Бог изощрен, но не злонамерен“.
И он, видимо, действительно изощрен! Сколько всего в нашем, этом самом, таком сяком, мироздании наверчено. И как хитро все взаимосвязано. Да, точно – изощрен. Как терпеливый, искусный часовщик, задумавший не просто какие-то там особенные часы…»
Вроде бы сам писал, но читалось как нечто чужое и чуждое.
А интересно…
Рука небрежно шевельнула бумажки, лежавшие возле машинки.
По столу покатился белесый с выемками под пальцы, витиевато-гармоничный стержень. Воронков взял его.
«Инструмент!» – вспомнил он слова Художника.
Казалось, что само присутствие здесь этой волшебной палочки, забытой или оставленной на память, как-то электризует не то что воздух, но самую ткань реальности.
Ткань… Ткань реальности…
Последнее время этот образ стал привычным уже.
Мир бесконечен во времени, пространстве и многообразии, потому что растет, усложняется, будто вечный гобелен, который постоянно доделывает неутомимый ткач. А сонмы терпеливых художников украшают канву вышивкой в предусмотренных для этого местах… Но иногда художник увлекается и заходит за отпущенную рамку, слегка нарушает единый замысел изощренного ткача. И мир приобретает новые свойства…
Что-то заклубилось в голове от этих мыслей. И смутное понимание забрезжило где-то за туманом.
Белая птица – раскинувшая крылья, как раскрытая книга во тьме пещеры алхимика. Свеча, чей свет, зыбкий и нервный, вдруг начал наливаться краснотой. И тени в глубине…
Огромные сросшиеся кристаллы в туманной дымке над болотами играли гранями в рассветных лучах…
Воронков мотнул головой, стряхивая наваждение, и убрал стило в карман.
Да именно – стило! Верное название для таинственного инструмента Художника.
Глаз вновь зацепился за строки:
«…уже давно стало банальным сравнение – большой город похож на сложный живой организм, который хотя и неподвижен, но тем не менее растет вширь и ввысь, болеет…»
– Да, – пробормотал Сашка, – благоглупости, упражнения для беглости пальцев… На фига писал?
Строки были какими-то по-пионерски аккуратными и наивными донельзя, но было что-то в них важное, нестерпимо пронзительное:
«…так ли уж „не злонамерен“ сей искуснейший часовщик, направляя свое отточенное мастерство в незнаемые дебри? А ну как его механизм окажется столь тонок, что самую ткань времени зацепит какой-то острый зубчик его часов, да и нарушит? Выдернется одна только ниточка из нежнейшего шелка. Одна только неприметная складочка нарушит орнамент измеряемого полотна. К каким последствиям это может привести?
„От малых причин бывают большие следствия“, – говаривал якобы Козьма Прутков, сам-то бывший как раз малым следствием больших причин. Все в нашем мире так увязано друг с другом. Так утрясено и согласовано, что невозможно угадать, где и как отзовется „принцип домино“, когда ткнешь так, а выйдет эдак…
Часовщик точит шестерни, заостряет оси… Что случится тогда, когда он соберет часы? Какой механизм он запустит тогда, когда повернет ключик?
А пока? Пока Вселенная расширяется. На черном бархате светятся шестеренки, кровавыми капельками сверкают рубины, готовые стать опорами осей. Осталось недолго. Скоро, скоро все это займет места в тесном корпусе и ключ повернется.
Всякий творец – частный случай Творца и подчас сам не ведает, что творит, ибо: изощрен, но не злонамерен…»
– Философ, блин, – покачал головой Сашка, – Спиноза-с…
Но цинизм не спас от умиления. Как-то устало и малодушно Воронков растрогался. Вот ведь жил парнишка, делал оружие для души. Еще не понимая, как это ОРУЖИЕ может быть ДЛЯ ДУШИ. Не отдавая себе отчет.
Но не в состоянии переступить через свое отношение к этому.
Слишком много Воронков вложил в свое творение.
Вот так. Оружие, вещь вроде бы смертоносную, можно изготавливать в состоянии, близком к просветлению.
Бывало, задумывался: ну как можно любить оружие?
Не находил ответа.
По-другому он просто не мог и, не считая, тратил время и силы.
Только теперь понял, когда уже было поздно, понял как итог, что оружие не отнимать жизнь призвано. Оно призвано сохранять жизнь. По-другому могут думать только те, кто заглядывает в черный зрачок ствола, не догадываясь об истинном смысле этого величайшего в истории человечества изобретения.
Оружие дало жизнь человечеству. Спасло его – голого, почитай беззубого, лишенного когтей и всего прочего звериного арсенала человечка – от жестокой агрессивной среды. И впредь должно нести эту миссию, а не служить братоубийству.
Теперь – то Воронков это понимал и разумом и душой. И умилялся себе прежнему, не понимавшему, но чувствовавшему верно.
А вот эти листочки? Они-то были для чего? Для каких откровений записывались беглые, не оформленные во что-то большее мысли?
– Нам снова понадобятся настоящие книги, написанные твердой рукой на добротной бумаге, – прочел вслух для Джоя. – А? Каково? К чему это я? Когда понадобятся-то? Вопрос…
В чужих мирах, краях и странах начинаешь очень трепетно относиться к воспоминаниям. Листочки с заметками будили в памяти картины. Яркие картины из прошлой жизни…
Может быть, и писал их Воронков для вот этого момента. Для того, чтобы найти себя в себе?
– Ну, так что? Сматываемся? – подмигнул он Джою.
И подошел к дверке своего шкафчика.
Зевнул внезапно, сладостно, устало, так что челюсть щелкнула.
Возникло ощущение, что из шкафчика тянет сквозняком.
Но так же не бывает?
Или бывает? Иногда…
Он открыл дверцу и…
– О как! – вырвалось.
Художник, в своей хламиде нелепой, но какой-то опять показавшейся удивительно законченной в своей нелепости, весь из себя спичечный, утонченный до прозрачности, оттуда, из своего далекого далека, сам – там у себя, хитренько эдак ему улыбается…
Нет, не было на самом деле никакого Художника. Просто он с удивительной ясностью, как живой, предстал у Сашки перед глазами, когда, не найдя преграды, взгляд ушел в глубину распахнутого вместо задней стенки окошка. Узкого и высокого, как бойница, провала в другой мир. Полный ярких, но смутных, будто в утренней дымке красок. Безопасный и даже настойчиво приветливый, как на французских пасторалях, бесхитростный и наивный, как игровая площадка.
С той стороны веяло бодрящим, ласковым ветерком, несущим запахи свежевымытых тротуаров, надраенных озонированным полиролем хрустальных окон. Чирикали райские птички, светило солнце, и древние, нетронутые, будто нарочно ради экзотики горы царили вдали.
Москва, 2004