412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Иванов » Невьянская башня » Текст книги (страница 19)
Невьянская башня
  • Текст добавлен: 27 ноября 2025, 16:00

Текст книги "Невьянская башня"


Автор книги: Алексей Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)

– Мастера своего ищу! С Ялупанова острова он бежал!

– Туды! – указал рукой сторож. – Там избы «сирот», где ялупановские поселены. Ступай, мил человек, токо не болтай, что мы тебя пустили.

Савватий подумал, что его приняли за кого-то другого, но выдавать себя не стал – лишь бы проникнуть на подворье. Он двинулся к «сиротским» избам. По левую руку в снеговой круговерти смутно виднелись тёмные объёмы и нагромождения длинной «стаи»: висячие крылечки с лестницами, стены кряжистых срубов, взвозы, выступы повалов и свесы кровель.

Возле одного из крылечек путь Савватию уступили двое – тощий старик в долгополом кафтане и послушница в чёрном с головы до пят. Послушница почему-то поклонилась Савватию, и Савватий ответил поклоном. Не узнав никого за снегом, он пошёл дальше, загораживаясь плечом от ветра.

Старик в долгополом кафтане был Гаврилой Семёновым. Матушка Павольга прислала за ним девку-прислужницу, чтобы отвела к Лепестинье.

– А чего чужак здесь у вас шастает? – спросил Гаврила, склоняясь к девке. – Чего ты ему кланяешься, дочка?

– Он не чужак! – ответила девка. – Он из тюрьмы нас ослобонил!..

– Из какой тюрьмы? – не понял Гаврила.

– Солдаты нас поймали и держали в остроге. А он караульных в костёр бросил и ослобонил нас. Я тоже в ту ночь утекла!

Гаврила Семёныч выпрямился, поражённый. Конечно, он не забыл недавний побег пленных раскольников из амбаров острожной стены, когда два солдата сгорели в костре. Вину за побег взяла на себя Невьяна… А там, оказывается, ещё и Лычагин был?.. Но додумать до конца Гаврила Семёныч не успел. Послушница подвела его к низенькой двери в подклет.

Гаврила Семёныч знал, что «стая» хорошо подготовлена к «выгонке». На волю ускользали сразу два подземных хода: один – в Собачий лог, другой – в лесок на берегу пруда. Ежели солдаты обнаружат эти хитрые лазы, в «стае» имелись несколько тайных убежищ – каплицы, где можно переждать облаву: что-то среднее между молельнями и обширными погребами. В такой каплице, как сказала Павольга, и укрывалась сейчас Лепестинья.

Подклет был заставлен дровяными ларями. Один ларь сдвинули, и на его месте зиял колодец – сход в каплицу. Из колодца поднимался дрожащий свет от многих свечей: отблески играли на толстой ледяной изморози, что наросла на потолке подклета, и озаряли всё мрачным багрянцем.

– Туда слезай, батюшка, – пояснила послушница и вышла на улицу, подтянув за собой дверь.

Гаврила Семёныч, кряхтя, полез вниз по приставной лесенке.

Всюду сияли свечи: казалось, каплица затоплена маслом. Лепестинья сидела на скамейке под образами, привалившись спиной к стене. На коленях у неё лежала какая-то белая одёжа. Вид у Лепестиньи был измученный, обессиленный, опустошённый. Гаврила Семёныч сразу почуял что-то недоброе. Лепестинья никогда и никому не показывала своей слабости. Гаврила Семёныч перекрестился и осторожно присел рядом.

– Здравствуй, милая моя, – прошептал он.

– Верила, что увижу… – слабо улыбнулась Лепестинья.

Гаврила Семёныч взял её руку и поцеловал.

– Скоро «выгонка» затеется, матушка. Бежать надобно. Я за тобой явился. Спрячу тебя в тайных пустынях своих, никто не отыщет…

Лепестинья мягко покачала головой:

– Я не пойду.

– Я лжи не творю, – заверил Гаврила Семёныч. – Надёжно спрячу!

Лепестинья с трудом подняла руку и погладила его по лицу.

– Когда мы с Ялупанова острова уходили, стреляли по нам из ружей. В меня пуля попала, Гаврилушка. В нутре и осталась. Умираю я теперь.

У Гаврилы Семёныча затряслась борода.

– Иссякла моя жизнь, заветный мой. Не осуди, я твою любовь заберу.

В голосе Лепестиньи не было ни горечи, ни обиды, ни осуждения, лишь благодарность, нежность и тихая печаль.

– Как же так?.. – тонко проквохтал Гаврила Семёныч.

Лепестинья глядела на иконы, огоньки свеч отражались в её глазах.

– Устала я, Гаврюша… Устала бродить по лесам, как дикий зверь… Я в райский сад попрошусь – Богородица добрая, смилостивится надо мной… Я сгореть хочу, Гаврюша. Попрощаемся, и проводи меня на «гарь».

…А на краю подворья в дальней «сиротской» избе Савватий Лычагин наконец увидел беглого мастера Мишку Цепня.

* * * * *

Белая одёжа, которая лежала рядом с ней на скамье, оказалась саваном. По обычаю он был смётан непрочно – нитками без узлов, и мог распасться прямо в руках. Гаврила Семёныч пособил снять сарафан и нижнюю рубашку. На боку Лепестиньи, справа под рёбрами, чернела запёкшейся кровью дыра от пули; вокруг неё всё мертвенно посинело. Но тело у Лепестиньи всё равно было гибким, сильным и прекрасным. Гаврила Семёныч не мог отвести глаз от обречённой наготы любимой женщины.

Обессилев, Лепестинья в саване снова присела на скамью. Свечи горели по стенам низкой каплицы, совсем рядом мерцали нимбы на образах, золотом отливали густые волосы Лепестиньи, перехваченные одной лишь тесёмкой, и скорый исход уже пылал вокруг, словно незримый огонь. Гаврила Семёныч понял, кто есть его Лепестинья: она – жена, облачённая в солнце.

– Не жалей меня, мой хороший, – негромко сказала она. – Я счастливую жизнь прожила. Меня правда вела. Вы её забыли, потеряли где-то… А она – под босыми ногами, Гаврюша. Надо землю заботой и лаской лелеять, а не рвать и не жечь. Хлеб надо растить, стадо пасти, рыбу ловить, на всякую любовь без стыда любовью отвечать, и тогда мир в сердце будет. Домик, пашня и милый друг – вот он рай земной, Гаврюша. Вот где душа цветёт.

Гаврила Семёныч ничего не говорил.

– Скажу тебе, Гаврюша, напоследок, что явилось мне на дорогах моих… Старая церковь сама в грех впала, вот Никон её и разрушил. Новую нам установил – да не лучше… А вы, слепцы, всё пустой и поруганный алтарь почитаете, где уж нет ничего. Забыли, что Христос и вера остались.

Лепестинья и сейчас, перед смертью, была упрямой еретичкой, но Гаврила Семёныч молчал.

– Нету больше таинств церковных, Гаврюша, а благодать никуда не делась, только очистилась. Благодать – это любовь, а таинства – ласки меж людьми. Два перста, – Лепестинья воздела двоеперстие, – суть Адам и Ева, на земле же крестьянской – мужик и баба. И праздники народные должны быть про жизнь: Рождество, Крещенье, Благовещенье. Вот она, подлинная вера, – когда человеце друг к дружке льнут. Ты, Гаврюша, давно уже не людей спасаешь, а заводы. А заводы безблагодатны, их благодать – гора железная. Запомни эти слова, мой милый. Никогда не поздно к истине вернуться.

Лепестинья откинулась на стенку и закрыла глаза.

– Болит всё в чреве… – наконец призналась она. – Пора мне.

Гаврила Семёныч протянул ей белый погребальный платок.

Лепестинья непокорно покачала головой:

– Не надо. Бабьей красы не дозволю себя лишить.

Гаврила Семёныч поддерживал её, пока она поднималась наверх в подклет. Потом бестрепетно шагнула из двери в холод, вьюгу и темноту и там, на улице, мягко оттолкнула руку Гаврилы Семёныча: дальше – сама.

Пурга вздымала в ночи снеговые тучи, закручивалась вихрями. Саван трепало, облепляя тело Лепестиньи; волной гуляли её едва скреплённые волосы. За углом «стаи» на пустыре перед часовней собрался народ. Люди ошеломлённо раздвинулись перед Лепестиньей. Босая, она плыла сквозь толпу – красивая, как невеста в белом платье, и гордая, как царица. Она спокойно улыбалась сама себе, словно всё было правильно. В ней светились ясная сила и тихая радость. Она не звала за собой, но за ней хотелось идти – на казнь будто на престольный праздник. И вдруг в тёмной толпе сделались видны другие люди в белых саванах. Они начали выступать вперёд и тихо потянулись вслед за Лепестиньей.

Среди народа стояла и матушка Павольга. Она встретилась взглядом с Лепестиньей и молча склонилась, точно признавала победу.

К порогу часовни вела невысокая лесенка, и лишь здесь Лепестинья согласилась снова опереться на руку Гаврилы Семёныча. В часовне пока что был только один старик, тоже облачённый в саван; он поправлял и зажигал свечи. Гаврила Семёныч узнал его: Фёдор Иваныч Набатов, отец Родиона, а ныне – сиромах Филарет. Набатов указал на скамеечку под образами:

– Сюда, родная наша…

Лепестинья опустилась на скамеечку. А у Гаврилы Семёныча ослабли ноги. Он упал на колени перед Лепестиньей и, как телёнок, ткнулся головой ей в живот. Лепестинья, морщась от боли, погладила Гаврилу по плечу.

– Ты меня из «гари» вынес, в «гарь» и возвращаешь, – прошептала она. – Все мы по кругу влечёмся, Гаврюша… Уходи, не мучайся, и огонь зажги. От тебя хочу принять, любимый.

…Люди, что стояли у часовни, увидели, как всегда суровый Гаврила Семёнов словно по частям вывалился из двери и закрутился на месте. Низко наклоняясь, он принялся грести снег из сугроба и глотать – затыкал себе рот, чтобы из груди не вырвался волчий вой. А мимо Гаврилы Семёныча шли раскольники в саванах и друг за другом исчезали в часовне. Потом на пороге появился старец Филарет: благословил тех, кто оставался в земной юдоли, и затворил дверь. Слышно было, как брякнул деревянный засов.

– Дайте огонь!.. – распрямляясь, хрипло закричал Гаврила Семёнов.

Из толпы ему протянули горящий факел с капающей смолой.

Часовня с трёх сторон была обложена вязанками хвороста и снопами соломы, стены облили смолой. Гаврила сунул факел в снопы, и солома сразу занялась. В толпе заахали, заплакали, кто-то скороговоркой забубнил псалом. Павольга широко крестилась. Гаврила с огнищем побежал вокруг часовни.

Пламя кольцом опоясало весь сруб. Ветер разворошил его бьющиеся языки, заклубился белый дым, с треском вспыхнул хворост, и заснеженная тьма вздулась зыбкими парусами пара. Из часовни донеслось нестройное пение. Раскинув крыльями свесы кровли, часовня, похоже, вправду начала взлетать, словно птица из огненного гнезда. Но пламя, устремившись вверх по осмолённым брёвнам, множеством когтистых лап жадно ухватилось за сруб и осадило часовню обратно в свои пылающие объятия. Пожар высветил глубокую утробу пурги: хищно шевелились её призрачные внутренности.

…Слюдяное окошко побагровело от зарева на улице.

«Гарь»! – оглянувшись, понял Савватий.

Мишка Цепень, гулко кашляя, засуетился – искал впотьмах свой армяк.

– Ты сказал, солдаты сюды нагрянут! – тревожно бормотал он. – Савка, шельмец, ты обещал меня спрятать!

– Спрячу, – подтвердил Савватий. – Давай поскорей, не копайся.

В общем-то, Савватию теперь уже не было дела до Мишки, но тот болел: простыл в сугробе, куда его, пьяного, бросил кабатчик, и не успел окрепнуть у Лепестиньи – снова простыл, когда раскольники уходили с Ялупанова острова. Если Цепня поймают солдаты, тюрьма его добьёт. Нельзя обрекать на смерть даже такого пустого и зряшного человека. И Савватий согласился приютить Мишку у себя дома в каком-нибудь закутке – больше-то негде. Мишка отлежится, выздоровеет, и пускай черти его подальше унесут.

Мишка шатался на слабых ногах и упал бы через пять шагов. Савватий выволок его на крылечко «сиротской» избы.

Часовня поодаль горела, как гневное сердце невьянской «стаи». Огонь вылепил её всю, будто отлил из ярко-красного стекла: мощный сруб, разлёт двускатной крыши и маленькая луковка на тонкой шейке. Толпа вокруг часовни крестилась и кланялась; чёрные длинные тени веером разлетелись по багряному снегу. А по двору мимо «стаи» и «сиротских» изб от распахнутых ворот с ружьями наперевес бежали солдаты в мундирах и епанчах. Савватий узнал Никиту Бахорева: тот размахивал шпагой и что-то командовал.

Но раньше солдат к часовне прорвался Родин Набатов. И на заводе, и в раскольничьих скитах Родиона знали добродушным, улыбчивым, мирным, а сейчас его точно подменили. Растрёпанный, с искажённым лицом, он свирепо отшвыривал людей с пути. В ручище он сжимал топор и ревел по-звериному:

– Батя!.. Батя!..

Он заскочил на лесенку и толкнул дверь часовни. Дверь не дрогнула. Косяк уже горел правым краем. И Родион принялся прорубаться внутрь. Удары его топора были сокрушительны, как у заводского кричного молота, щепа отскакивала во все стороны. От могучих замахов на широкой спине Родиона лопнул полушубок. Дверь не выдержала – прочный засов сломался. И Родион без колебаний нырнул в полыхающий проём.

Казалось, что там, в часовне, как в доменной печи, уже не может быть ничего, кроме всемогущего пламени, и сам Родион сгорит без следа. Но он не сгорел. Каким-то чудом – на единственном вдохе – Родион сумел сделать то, что хотел. Он вынырнул обратно из дверного проёма, волоча отца. Оба – и Родион, и Филарет – дымились, будто головни. Родион пихнул батюшку в сугроб и сам хлопнулся рядом, и кто-то сразу стал кидать на них снег.

– Туда!.. – закричал солдатам Бахорев, тыча шпагой на вход в часовню.

Раскольники отступали, не мешая солдатам. Там, в горящей часовне, в «огненной купели» древлего православия, скрестились две упрямые воли: воля тех, кто спасал свою душу, и воля тех, кто спасал чужие тела. Господь сам рассудит, кому победа, кому уголь и пепел.

Несколько солдат, заслонив лица треуголками, ломанулись в часовню.

На самом деле огонь ещё не проник внутрь. Из тлеющих щелей валил тёмный дым, но всё в часовне сияло как при тысяче свечей. Люди в саванах лежали на полу белой грудой – они ещё шевелились, будто черви в гнилом брюхе палой скотины. И на этой куче бешено вертелся огромный зверь из яркого пламени: гибкий смерч со змеиным туловищем, корявыми ногами ящерицы и растопыренными крыльями нетопыря, весь в блистающей рыбьей чешуе, с зубчатым гребнем на спине и рогатой головой козла. Зверь хлестал по лежащим тонким и длинным хвостом, и не понятно было, то ли он пляшет от радости на жертвах, то ли кувыркается в воздухе, то ли носится кругами вдоль стен: окутанный маревом демон слепил и опалял.

Перед потрясёнными солдатами мгновенно выросло чудовищное козлиное рыло, оно раззявило пасть и дохнуло адским жаром.

– Моё-ё-ё!.. – заревел демон, защищая свою добычу.

Солдат выбросило на улицу, будто они были тряпичными куклами. На миг пугающий свет из дверей часовни озарил половину подворья.

Савватий споткнулся при этой вспышке и едва не уронил Цепня, что висел у него на руке. А когда кровавая муть в глазах рассеялась, Савватий увидел перед собой Гаврилу Семёнова.

Гаврилу точно изжевало: одёжа прожжённая, шапки нет – седая косица растрепалась, лицо иссечено чёрными морщинами. Глаза Гаврилы Семёныча были мертвы – тусклые камни, а не глаза.

– Кто у тебя? – хрипло спросил Гаврила.

Он схватил Цепня за бородёнку, чтобы рассмотреть рожу.

Гаврила Семёныч никогда не встречался с Мишкой Цепнем, но сейчас его обугленная душа чуяла даже касание невесомой снежинки. И Гаврила Семёныч тотчас понял, кого Савватий тащит из «сиротской» избы.

Держа Мишку за бороду, Гаврила Семёныч широко и страшно, будто вставший на дыбы медведь, надвинулся на него и левой рукой, сбив треух, сгрёб волосы на затылке. Хоть и старый, Гаврила Семёныч был сильным мужиком. Крутой рывок плеч – и Мишка взмыкнул: башка у него с тихим треском вывернулась вверх и набок. Савватий почувствовал, как Мишка вмиг жутко отяжелел. Гаврила сломал ему шею. Мишка был мёртв.

Савватий, обомлев, уронил его, как неподъёмную ношу. А Гаврила, горбясь, уже уходил к распахнутым воротам «стаи». Он не оборачивался ни на Савватия с убитым Цепнем у ног, ни на высокий костёр во тьме полночи.

Глава шестнадцатая
Зверь на привязи

Ночная вьюга привела мир в порядок: выровняла улицы и засыпала собачьи отметины, поправила шапки сугробов на всех кровлях, отгладила истоптанную плоскость пруда, побелила, как печь, рябую гору Лебяжку, припорошила снегом дальние леса и расчистила небесную лазурь. Солнце блестело, точно отшлифованное. Казалось, что жизнь начинается заново.

Кошёвкой, как обычно, правил Артамон. На рассвете он вернулся из поездки на Шайтанский завод и за ночь неплохо отоспался в санях, поэтому Акинфий Никитич не дал ему времени на отдых. Дела надо делать.

– Как Васька? – спросил Акинфий Никитич.

– Никак, – ответил Артамон. – Дитё малое, весь в слюнях.

Артамон оставил Ваську в его доме у дворни. Пускай Шайтанский завод сам разбирается со своим заводчиком, который впал в слабоумие.

Люди на улицах уступали путь кошёвке Демидова и кланялись. На перекрёстках толпились бабы с коромыслами, у кабака гомонили пьянчуги. Акинфий Никитич знал, что Невьянск взбудоражен известием о ночной «гари». На заводах давно уже не случалось такой беды. Раскольники жглись в Поморье – на Выге и на Кеми, порой вспыхивали последние убежища в лесах на Керженце, пылали скиты в Сибири – на Ирюмских болотах, на Туре и Тоболе, на Иртыше. Но уральские заводы эта напасть обходила стороной. А татищевская «выгонка» дожала древлеправославных. Что ж, придётся теперь Татищеву отдуваться перед Синодом. Может, укоротят ему ручонки.

Ворота «стаи» были распахнуты настежь, никто их не сторожил. По разгромленному подворью бродили уцелевшие насельники. Артамон подвёз хозяина к одному из крылечек. Акинфий Никитич вылез, огляделся и пошагал за дальний угол «стаи» – туда, где была часовня.

От часовни остался только огромный ворох страшных чёрных головней, из которого торчали обгорелые брёвна. Насельники закидывали пепелище снегом – метали его с лопат, но снег тотчас же таял, исчезал: где-то в недрах угольной груды ещё таился и тлел огонь. Пепелище курилось белым паром. Акинфий Никитич ощутил в воздухе странную пустоту, словно бы на месте погибших людей образовалась дыра и она всё никак не могла затянуться.

За работой насельников наблюдала матушка Павольга.

– Сбылось, как чаяли? – спросил её Акинфий Никитич.

– Господь помог, – непроницаемо ответила Павольга.

– А Лепестинья что? – это было важно для Акинфия Никитича.

– Вознеслась в сонм.

Акинфий Никитич кивнул. Он был удовлетворён. Бродячая игуменья больше не смутит народ сказками о крестьянском рае. И всё же Акинфий Никитич ощутил странное сожаление. Лепестинья боролась не за деньги. Ежели бы все враги у горных заводов были такими же, как Лепестинья, оба рая на земле воздвиглись бы – и крестьянский, и заводской.

– Кто ещё погиб?

– У старичка одного сердце лопнуло, – сказала Павольга. – И какой-то мужик в суматохе шею свернул. Беглый, мы даже имени его не знаем.

– Покажи покойников, – потребовал Акинфий Никитич.

Ему было нужно подтверждение.

Павольга сама повела Демидова к дальнему холодному амбару. Там, в сумраке, на голых досках топчана лежали два мертвеца. Акинфий Никитич с первого же взгляда узнал Мишку Цепня. Чернявый, морда крысиная, редкая бородёнка, тщедушный… Акинфий Никитич вспомнил, как встретил Цепня в кунгурской ратуше. Кабы не был Цепень корыстен, так ещё бы небо коптил.

– Я тебе лес пришлю для новой часовни, матушка, – пообещал Акинфий Никитич. – И тёсу дам с пильной мельницы. Возродишь «стаю».

– Мне спервоначала надо вернуть, кого солдаты заарестовали. Сиромаха Филарета взяли – Фёдора Набатова и старца Ефрема прозвищем Сибиряк.

– Сделаю что смогу, – кивнул Акинфий Никитич.

– Благодарствую, – сухо сказала Павольга.

На обратном пути Акинфий Никитич поменялся местами с Артамоном. Его, Акинфия Никитича, переполняла какая-то радостная сила. Он щёлкал вожжами, лошадка бежала резво, снег летел из-под копыт, полозья свистели. По Московской улице кошёвка лихо пронеслась мимо кривых заборов нищей Ярыженки и высоких оград богатой Кошелевки. Акинфий Никитич подкатил к воротной башне острога. Караульные солдаты вытянулись во фрунт.

– Экий я важный командир стал! – вылезая из кошёвки, ухмыльнулся солдатам Артамон. – Сам Демидов у меня кучер!

– Отгони сани и позови Бахорева, – приказал Акинфий Никитич.

Он намеревался навестить в тюрьме пленников из невьянской «стаи».

Возле острожных амбаров всё было как и прежде: костёр и стража. Догоняя Акинфия Никитича, от башни уже спешил офицер.

– Сколько народу ночью сволокли? – спросил его Акинфий Никитич.

– Тридцать семь душ по реестру! – отрапортовал офицер. – И ещё ваш приказчик с ними, господин Демидов, Набатов Родион Фёдоров.

– А он вам на что? – удивился Акинфий Никитич.

– Да ни на что. Своей волей впёрся. Говорит, тоже веры Аввакумовой.

– Веди.

В тюремном срубе, заполненном людьми, было сумрачно, тесно и душно. Акинфий Никитич оглядел раскольников – мужиков и баб.

– Сами виноваты, что вовремя не утекли, Павольга вас предупреждала, – сказал он, не желая щадить. – Вот теперь терпите, покуда не выкуплю.

В дальнем углу сидел на сене насупленный, бровастый старик. Рядом с ним привалился к стене Родион Набатов.

– Родивон, а ты чего там кукуешь? – спросил Акинфий Никитич.

– Вместе со всеми пойду в Заречный Тын, – мрачно ответил Родион.

– Он с отцом, – пояснил кто-то из пленников. – Из часовни его утащил.

Акинфий Никитич протолкался поближе к Набатовым.

– Не для того, Фёдор Иваныч, тебя в сиромахи постригали, чтобы ты сгорел, как полено, – сурово упрекнул он, нависая над стариком. – Твоего чина у вас людей по пальцам перечесть, такие народу нужны, а ты – в огонь. Не дело. И отпусти сына. Мы с Родей вызволим тебя из любого узилища, я обитель построю на Тагиле, игуменом будешь. Не дури, не срок тебе.

Фёдор Набатов – сиромах Филарет – угрюмо зашевелил бровями.

– Ступай, Родька, – проскрипел он. – Демида слушай.

– Дай слово, что впредь беречься будешь, батюшка, – вздохнул Родион.

– Даю, даю. Святым именем клянусь.

Акинфий Никитич протянул руку Родиону.

На улице Родион сощурился от режущей белизны зимнего дня.

– Этим заводам тебя бог послал, Акинфий Никитич, – сказал он.

– Ну-ну, – ответил Акинфий.

Они вместе молча дошли до Господского двора, до заводской конторы. У её крыльца Демидова поджидал Никита Бахорев.

– Что, Никита Петрович, изрядно ты ночью карасей наудил, – Акинфий Никитич насмешливо подмигнул Бахореву, – а сейчас надо придумывать, как их снимать с твоих крючочков. Особливо мне важен сиромах Филарет, он же Набатов Фёдор. С его главы и волосок упасть не должен – это твоя забота.

– В оное разоренье господин Татищев лично вовлечён… – замялся Бахорев. – Что я могу, Акинфий Никитич?..

– Ну, многое можешь… Реестрики переписать, людишек перепутать, побег устроить… Ежели хочешь Луизку свою заполучить, так сообразишь, – Акинфий Никитич намекал на невесту Бахорева, дочь саксонского мастера с Выйского завода. – Ты умный, Никита Петрович, тебе по плечу.

Акинфию Никитичу не хотелось смотреть на терзания Бахорева, и он отвернулся. За его спиной заскрипел снег на ступенях: Бахорев и Набатов поднимались по лестнице в контору. Акинфий Никитич встряхнулся, как пёс, освобождаясь от суеты мыслей. Его будто что-то томило, звало куда-то. Он вышел на середину пустого Господского двора и остановился, озираясь.

Душа его словно раздулась, вбирая в себя то, что вокруг: два длинных терема с высокими кровлями, резными гребнями и окошками-«слухами», стрельчатая громада башни со звездой «державы» на острие, плотинный вал, а за ним – крыши двух доменных печей с железными шатрами и дымовыми трубами. Все плоскости были покрыты нарядным снегом, и в лазоревом небе светилось бледное солнце. Мир казался свежим – будто бы для новой жизни.

Да, для новой, потому что старую жизнь он почти завершил. Нет больше Лепестиньи. И Мишка Цепень не расскажет свою тайну. И племянник Васька не сунется под руку, угрожая появлением отца – ревнивого брата Никиты…

Труднее всего было Татищева укоротить. Ничего, Татищев обломал себе зубы о Демидова. Казённый надзиратель в доменную печь свалился, и даже «гарь» Акинфия Никитича не устрашила: не его холопы устроили эту «гарь» и не он учинил злую «выгонку». Вину за смерть раскольников власти возложат на Татищева. Так что рухнули все преграды на пути Демидова к владычеству. Теперь дело за Бироном, а граф свою выгоду не проморгает.

Но в единый узел всё завязал Шуртан – дух огня, демон горы Благодать, узник Невьянской башни. И Акинфий Никитич справился с нечистой силой. Да, бывало, что человек побеждал демона, но не бывало, чтобы напяливал на демона хомут и заставлял работать на себя, как дикого быка. Акинфий же Демидов смог, сумел, одолел! И демон сядет в его домну плавить чугун. Он, Акинфий Демидов, сильнее демона. Умнее. У него крепче воля. Он изогнёт свою судьбу руками, как железный прут. Никто ему не соперник. Акинфия Никитича словно колотило изнутри от торжества. Он – хозяин этих гор!

* * * * *

Время не останавливалось, и на рассвете, как обычно, Савватий завёл куранты: выкрутил ворот, наматывая на барабан длинную цепь с гирей. В шахте, качаясь, клацал маятник. Ключ от башни Савватий принёс Онфиму, и возле Красного крыльца его перехватил Степан Егоров.

– Сегодня меха почини у домны, – приказал он. – К вечеру дутьё нужно будет. Хозяин домну запустить хочет. Сегодня почини.

Савватий сходил за Ваньшей, своим подмастерьем, и на весь день застрял на фабрике. Запасная кожаная «юбка» для мехов у него была скроена уже давно и лежала в казёнке; требовалось широко распахнуть дощатый зев машины, сняв нагрузку, потом отодрать от рамы прожжённые лохмотья и прикрепить новую кожу, а швы промазать дёгтем. Работа была простая, без выдумки, и Савватий, заколачивая гвозди, вспоминал прошедшую ночь.

…Кадашёвца Мишку он нашёл в тёмной каморке «сиротской» избы. Мишка болел: горел в жару и кашлял на разрыв. Но Савватий над ним не сжалился. Мишка вызвал из преисподней демона, который убивал невинных людей. Пускай сначала расскажет всю правду о демоне, лишь тогда можно будет поговорить о спасении от «выгонки» и плена. И Мишка рассказал…

Наладив куранты, он не уехал из Невьянска, и даже башню не покинул. Приказчик Степан Егоров предложил ему новое дело: изготовить станки для чеканки рублей вроде тех, что работали на Кадашёвском монетном дворе. И Мишка соблазнился наградой – теперь уже в тысячу целковых. Егоров поселил его в двойной палате на втором ярусе башни. Мишка легко мог бы убежать, но слишком заманчиво было обещанное богачество…

Он старательно вычертил станки на листах бумаги, и Егоров раздал задания плотникам и мастерам поторжных кузниц. Штемпели с патретом Анны Иоанновны Мишка вырезал самолично. Его спустили в подземелье башни, и там он из деталей собрал три машины. Опробовал – действовали исправно. А потом Егоров объявил: он, Мишка Цепень, сам и будет чеканить деньги, покуда Акинфий Никитич имеет в том нужду. И Мишка прозрел, что угодил в западню. Из этого подвала он не выйдет никогда.

Савватию жутко было представить звериное отчаяние Мишки: глухой каземат и сводящее с ума понимание, что здесь-то его жизнь и закончится. Надежды нет никакой. И никакого большого мира тоже нет. Мишка один – и хоть голову расшиби о стену. Лишь время от времени в потолке открывался чугунный люк, и на верёвке спускался мешок с горшком каши и горбушкой. А вслед за мешком – корзины с дровами для горна и узелки с серебром.

– Не знаю, Савка, чего сторож в дверь-то не заходил! – сказал Мишка. – Боялся, что я накинусь, что ли? Так ножик бы взял или товарища!.. А мне хоть бы рожу человечью увидеть!.. Глаза истосковались!..

Савватий догадался, почему всё было так. Пленника снабжал и кормил слепой Онфим. Он и вправду опасался, что Цепень нападёт на него, и острый слух не выручил бы Онфима: все звуки в каземате гасил шум воды.

Мишка не мог посчитать, сколько времени просидел в подвале. Работа стала его спасением. Мишка плавил в тигле куски серебра и отливал полосы, затем, разогрев их в горне, раскатывал между валов ручной площильной машины, затем на чеканном станке вырубал из полос монетные кружочки, затем на том же станке чеканил штемпелем поочерёдно обе стороны каждой монеты, затем на гуртильной машине резал рёбра монет – наносил гурт… Савватий вспомнил, как шихтмейстер Чаркин отдал ему найденный в шихте брусок с насечкой: это была деталь от разобранного Мишкиного станка.

Конечно, Цепень думал о побеге. Но как сбежать? До крышки в потолке не допрыгнуть, а дверь… Дверь в каземат была обита железом; подвешенная на петлях в чугунном косяке, она открывалась внутрь, в каземат. Выбить её Мишка не мог: косяк был вмурован в стены. А разломать – так инструмента нет. Из всех инструментов у Цепня имелись только клещи, чтобы доставать тигель из горна и тянуть серебряные полосы из валков машины. Ни топора, ни кочерги… Деревянной ложкой, что ли, кирпичную стену расковырять?..

Когда работа останавливалась, Мишка сидел у горна и в тысячный раз перечитывал свои «заклятные тетради»: в них были чертежи машин, потому тетради и оказались у Мишки в подвале. И вот тогда-то ему и пришла в голову мысль сбежать посредством алхимистики.

…В полумраке тесной каморки «сиротской» избы Савватий смотрел на кашляющего Мишку Цепня и думал, что в демидовском каземате у этого корыстного, мелкого и похотливого мужичонки вдруг очнулась подлинная человеческая душа. Она жаждала свободы – как богом и заповедано. Никто в целом мире о том не знал, и даже в Невьянске никто не подозревал, что под башней, вздымающейся над городом, заживо погребённый мастер начал борьбу за божью волю.

– Я решил саламандру выпустить, Савка, – признался Цепень.

– Зачем? – удивился Савватий.

– У меня, слышь, другого средства-то не было… Саламандра, брат, она в огне живёт – не сгорает, и огнём командует! В огне сила огромная, Савка! Я хотел, чтобы саламандра мне дверь в темнице прожгла, понял? Чтоб железо от жара облезло и доски спалились! Пых – и выход открыт!.. Саламандра всё может, так Брюс говорил, а он чернокнижник знатный был, да!..

– И как ты саламандру свою вызывал?

Цепень засмеялся в темноте и тотчас закашлялся, хватаясь за грудь.

– Знать надобно, дурак! Уметь! Серебро есть недозрелое золото, его до золота дистиллируют через стадию рубедо – красную… А на сей стадии огонь порождает из летучего флогистона саламандру! Потребно только при верных препорциях добавить красноты, она огонь разлагает…

– И что ты добавил?

– А что мне добавлять? У меня не было ни альмандина, ни киновари, ни карминовых жуков… Вот же чёрт! И я крови своей добавил!

Мишка Цепень получал серебро в виде небольших измятых слитков – их выплавляли из меди в гармахерских горнах. А в тот раз он вытащил из мешка серебряного идола: небольшого, меньше локтя высотой, кривобокого и пустотелого. Идолок этот был грубо скован из древних серебряных тарелок: неведомый вогульский шаман изладил его, будто из покорёженных скорлуп, как уж вышло, и ножом нацарапал на плоской личине глаза, нос и рот.

Савватий ничего не сказал Мишке, но ему стало ясно: это идол Стёпки Чумпина. Он стоял на капище горы Благодать среди дремучих буреломов под магнитными скалами. На капище наткнулся Родион Набатов – и унёс идола вместе с демоном Шуртаном внутри. Набатов продал находку приказчику Егорову, а Егоров отправил в переплавку вместе с прочим серебром. Цепень расплющил идола ударами клещей, засунул в тигель – и освободил Шуртана.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю