Текст книги "Невьянская башня"
Автор книги: Алексей Иванов
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)
Акинфий Никитич ничего не успел подумать, не успел попробовать хоть как-то объяснить себе огонь в горне и его связь с демоном или саламандрой. Огонь вдруг приник, точно кошка, а слева широко заполыхало, и Акинфий Никитич в оторопи попятился к шумному водотоку возле боковой стены.
В дальней стороне подвала громоздился гигантский Никита Демидыч. Он не вмещался под свод и как-то ссутулился, скорчился, согнулся – так на явленной иконе был изображён Никита Столпник внутри тесной башни-столпа. Батюшка словно воплотился в образе с явленной иконы. В руках он держал лестовку – раскольничьи кожаные чётки и по-старушечьи быстро перебирал тёмные язычки. Он искоса глянул на Акинфия Никитича, заломив бровь, – так же, как глядел на сына с парсуны в кабинете.
– Батюшка?.. – без голоса выдохнул Акинфий Никитич.
– Ох и любил я тебя, Акиня! – скрипуче и обиженно сказал Никита Демидыч, блеснув глазом. – А ты сердце моё раздавил, как лягушку ногой!
У Акинфия Никитича душа будто ворочалась, распирая рёбра.
– Да я не обижаюсь, не обижаюсь, не обижаюсь, – забормотал Никита Демидыч, проворно двигая пальцами. – Это же всегда так бывает: сыновья отцов жрут… Ничего, родной, батюшке не жалко! Я смирился, как и должно мне делать! Минуло моё время! Потому тебе – заводы, а мне – башню!..
Акинфий Никитич всё не мог освоиться с тем, что происходило.
– Другое мне скорбно… – пожаловался Никита Демидыч. – Ты же меня со всех сторон убиенными обложил… Трое вокруг, пятнадцать в камнях!
У Акинфия Никитича едва не подогнулись ноги.
Батюшку похоронили в Туле на церковном кладбище в Оружейной слободе. Оба храмика при погосте были деревянными. Акинфий Никитич дал денег, чтобы их снесли и воздвигли каменную церковь. Её стали называть Николо-Зарецкой. И всё было как приличествует, но осенью 1730 года колокольня этой церкви вдруг обрушилась и убила пятнадцать человек.
Акинфий Никитич понял: небеса разгневались на него. Совсем недавно он отсудил у брата батюшкин Тульский завод – и пошло-поехало… В феврале 1730 года повесили племянника Ивана, отцеубийцу; летом обнаружилось, что башня в Невьянске дала уклон; теперь вот в Туле упала колокольня… Вся жизнь Акинфия Никитича будто пошатнулась в каких-то своих основах.
Николо-Зарецкую церковь Акинфий Никитич восстановил. Новую колокольню велел построить в стороне, через переулок, – и внезапно узнал в её облике черты Невьянской башни, словно кто-то предупреждал его: тебе нигде не скрыться… А в Зарецкой церкви, в той части, что недавно рухнула, соорудили усыпальницу для Демидовых. Как раз к завершению работ брат Никита убил свою дочь Татьяну. И в усыпальнице рядом с прахом батюшки Акинфий Никитич упокоил и невинную Танюшку с проломленной головой, и застреленного брата Григория, и повешенного племянника Ивана…
– Я виноват? – хрипло спросил Акинфий Никитич у батюшки.
– Виноват, виноват, виноват… – забормотал тот. – Виноват, что Васьки рядом с ними нету, внучонка моего!
– Васьки? – поразился Акинфий Никитич.
– Окстись, Акиня!.. – Батюшка лукаво улыбнулся ему. – Не к тем людям ты добрый!.. Глянь-ка в душу свою поглубже – тебе же Васька люб! Ты же строптивость свою потешишь, да и дашь ему всё, что он просит! Коли не умысел на Бирона с Шомбером, так ты и на Благодать Ваське денег дал бы!
Батюшка говорил верно. Акинфию Никитичу нравился племянник: он хороший, дельный и не злой. Акинфий Никитич не хотел отказывать Ваське – наоборот, искал повод, чтобы пособить. Да, завод под Благодатью таким поводом не был, однако же на Благодати свет клином не сошёлся.
– А Васька ведь обокрал тебя, дурака! – Никита Демидыч гневно затряс лестовкой. – Обманул коварно! Это он твою гору Татищеву подарил!
– Он просто сплоховал! – не поверил Акинфий Никитич. – Не свезло!..
– Ох, сказочки, сказочки, сказочки… – снова забормотал батюшка.
История с Благодатью и вправду была путаной, тёмной.
На речке Кушве под будущей Благодатью казна выделила Ваське место для рудника. Межевать землю туда приехали Васькин приказчик и казённый дозорщик. К ним и заявился вогул Яшка Ватин. Он хотел продать магнитные камни, украденные у Стёпки Чумпина. Ватин не скрыл, что Чумпин бережёт гору для Акинфия Демидова. Приказчик и дозорщик купили у вогула камни и привезли Ваське на Шайтанский завод. Так открылась тайна горы. Однако Васька, уважая дядюшку, не подал Татищеву прошение на Благодать.
Потом Васька рассказывал, что к нему на Шайтанку случайно заехал офицер Хрущёв, помощник Татищева. При виде магнитов Хрущёв обомлел – и велел срочно доставить камни к начальству. После Хрущёва прятать гору уже не имело смысла. Васька и дозорщик прыгнули в сёдла и наперегонки полетели из Шайтанки в Екатеринбурх. И Васька опоздал всего на полчаса. Дозорщик примчался первым, и гора Акинфия стала казённой.
– Внучок-то мой и казне послужил, и перед тобой не виноват, – сказал Акинфию Никитичу призрачный батюшка. – Казна под Благодатью место для завода ему дала, а ты бы не дал! И ты ему денег на завод одолжить готов, а казна того не может! Как удобно-то, Акиня! И вся причина – что лошадка в пути взбрыкнула! Ой как чистенько Васька свои делишки обстряпал! Со всех свою выгоду поимел! А ты богатющую гору потерял! Простодыра ты!
Акинфий Никитич впервые задумался о Благодати так, как мог бы думать Васька, – и его ошеломила правота батюшки. Васька получал ровно столько, сколько ему нужно было по его силам, а он, Акинфий Демидов, утратил всё! Хитрый Васька обвёл его вокруг пальца!
– Вот выползок братца моего!.. – страстно выдохнул Акинфий Никитич.
– Ласковый теля двух маток сосёт! – ухмыльнулся Никита Демидыч. – Ты приведи Ваську-то ко мне сюда. Я его обниму да поцелую!
Огромный, скорченный батюшка полыхнул багровым отсветом во все стороны, и Акинфий Никитич очнулся: а с кем он говорит в этом подвале?
– А кто ты? – спросил он.
– Кто я, кто я, кто я? – Пальцы батюшки опять проворно замелькали на лестовке. – Всё гадаешь, да, Акиня? Демон ли я от Лепестиньи, змей ли от алхимиста твоего, шайтан ли от Васьки?
– Ну не ангел же ты Благой вести…
Батюшка захихикал, как никогда при жизни не делал, и вдруг раскинул ручищи на половину каземата, озарившегося незримым пламенем.
– Это всё моё было! – прогремел он. – Я Никита Демидов!
Акинфий Никитич молчал. Он уже поверил, что перед ним дух отца, и всё равно молчал. Сердце его не затрепетало от радости встречи, не заболело в печали по батюшке. От Никиты Демидыча веяло мстительной жутью.
– Теперь я такой, Акиня! Теперь я призрак! – Никита Демидыч взглядом ощупывал лицо Акинфия Никитича. – Я ждал, когда же ты вернёшься в Невьянск, пленника твоего прогнал и в башне своей поселился!
– Зачем? – угрюмо спросил Акинфий Никитич. – На что я тебе нужен? Почему ты зверствуешь по огням в чужих обличьях и людишек губишь?
– А как иначе мне тебя дозваться? – ощерился Никита Демидыч. – Ты сюда не желал приходить! А я спасти хочу тебя, как долг отцовский велит! Тебя злые враги окружили, и я из преисподней на выручку поспешил!
– С врагами я и сам справлюсь.
– А Васька?! – крикнул призрак. – А Васька, Васька, Васька?!
– Васька не враг!
– Ты мне тоже не враг был, Акиня! – Огромный призрак заколыхался под аркой свода. – Только ты у меня всё отнял! И я уступил, потому как ты – мой сын возлюбленный!.. А Васька тебе не сын! Он брату твоему сын! Покуда он только одну Благодать у тебя утащил, да ведь он не остановится! Он умный! Он ловкий! Он всё у тебя заберёт – мне из бездны моей много видно! Ты и не почуешь, как он твой кулак по пальцу разожмёт! Он хочет быть как ты, а ты – первый! Значит, он тебя обойдёт! Всё, что я тебе от себя пожертвовал, он своим сделает! Выкинет тебя, как ты меня выкинул! Он – главный твой враг!
Гигантский призрак странно мерцал в своей арке, словно пламя билось в горниле печи. Акинфий Никитич смотрел на батюшку надутыми от ярости глазами. Батюшка ни в чём не лгал. Башня и вправду была его покаянным столпом. Цепень и вправду высвободился перед возвращением Акинфия. Сам он, Акинфий, и вправду в каземат не совался. И про Ваську всё совпадало.
– Приведи ко мне внучонка… Приведи, приведи, приведи, приведи!..
Никита Демидыч, великан, осел и скорчился под сводом подвала, будто хотел стать поменьше ростом и заглянуть прямо в глаза своему наследнику.
– Приведу, – сквозь зубы пообещал Акинфий Никитич.
– Слово? – жадно спросил призрак.
– Слово.
Призрак вспыхнул и бесследно исчез, но в горне с гулом взвился огонь.
* * * * *
Эта избушка словно затонула и лежала в полночи на дне зимы, как маленький кораблик, а внутри был заповедный летний день: медвяно пахло густыми травами, проточной водой лесных речек и мягким дымом костра. И Лепестинья тоже пахла сенокосами, ветрами, привольем, нежной щедростью любви. Не то чтобы она не ведала стыда, нет, однако в ней всегда неугасимо светилось божье плодородие, доброе изобилие урожая. Она была создана, чтобы дарить, и она знала себя, и грех было спорить с предопределением.
Приподнявшись на локте, Гаврила убрал волосы с её лица. Лепестинья понимающе улыбнулась. Гаврила провёл дрожащими пальцами по её скуле, потрогал опухшие губы. Вот это воспоминание он заберёт с собой в ад.
– Да не будет он карать, – негромко сказала Лепестинья. – Ну за что?
Лепестинья всегда говорила так, будто Господь был её соседом по двору, сердитым, но отходчивым и все его привычки ей давным-давно известны.
– Коли и покарает, мне не жалко, – ответил Гаврила. – Я в раю уже был.
Лепестинья засмеялась и осуждающе дёрнула его за бороду. Приятно, конечно, слышать такие слова, но любовь – это людям положено, и ничего особенного в том нет, а рай – это вышнее блаженство, и нельзя уравнивать.
Они растянулись на топчане, застеленном сеном. Одежда валялась на утоптанном земляном полу. С низкого потолка свисали пучки сухих трав. Глинобитная печка была заколочена в дощатый кожух; в углях допаривались горшки с какими-то лечебными отварами; долблёная труба уже треснула и дымила. Маленькое оконце затягивал промасленный холст. На Ялупановом острове было несколько таких избушек для важных гостей, а ещё – землянки-казармы для беглых раскольников, амбары и часовня. Старец Ефрем, нынешний хозяин острова, Лепестинье дал самое лучшее жилище.
– Тот мастер, которого ты на курене углежогов подобрала, здесь, на острове, обретается? – спросил Гаврила Семёныч.
– Здесь, – ответила Лепестинья. – Куда ему идти? Он еле на ногах стоит.
– За ним Акинтий в охоту пустился.
– Мне до того дела нет. Я людей лечу, Гаврила, а не убиваю.
– Он тебе что-то открыл о себе?
– Ничего не открыл. Он из бреда лишь вчера вынырнул. Я даже имени его не слышала. Мне оно незачем. Окрепнет – и пусть идёт своим путём.
Лепестинья была травницей. Гаврила Семёныч не понимал, откуда в ней это взялось. Когда он её спас, в лечебных травах она не смыслила. Порой Гавриле Семёнычу казалось, что тайное знание проснулось в ней само собой, как её бабья, животворящая суть. Как её дар ведать божьи замыслы. При ней вообще распадались все привычные правила жизни… Или же наоборот – из небытия восставали новые правила, истинные?..
Впервые Гаврила Семёнов увидел её пятнадцать лет назад – в Елунском скиту под Тарой. И тогда уже его смутила странная притягательность этой девки-послушницы. На неё хотелось смотреть: как она подхватывает вёдра на коромысло, как кланяется перед образами, как поворачивает голову на оклик. Вроде она не отличалась от других насельниц обители, но приглядишься – и всё мерещится потом её русая коса под платочком или движение руки.
Когда к скиту подступили солдаты и брат Иван, упоённый грядущим, провозгласил вознесение, Гаврила должен был покинуть скит. Выгорецкие старцы остерегли его от «огненной купели». Но Гаврила замешкался. Уже полыхал храм, обложенный хворостом, пылали подворья – там заперлись те, кому не хватило место в храме, солдаты крушили ограду, а Гаврила вдруг вспомнил о послушнице с русыми косами. Он ведь заметил, в каком амбаре укрылась та девка… На крыше амбара плясало пламя. Гаврила жердью раскидал горящую солому перед воротами и топором прорубил дверь. Люди в амбаре, задохнувшись, лежали грудами на полу – все в белых саванах, как убитые лебеди. Гаврила увидел русые косы. Он вынес послушницу на руках, утащил её из скита через дальнюю калитку. Спас её. Только её.
Через день, когда солдаты ушли, а дожди погасили последние головни, Гаврила и Лепестинья вернулись на пепелище, собрали обугленные кости и похоронили их под крестом. Вот тогда Гаврила Семёныч и подумал, что он не просто совершил грех – вытащил девку из «гари». Он попал под власть этой девки, когда исчезают неколебимые законы древлего благочестия.
Лепестинья зашевелилась, поднялась с топчана и присела возле печки, проверяя свои горшки. Гаврила Семёныч смотрел на неё с тоской – под исподней рубашкой она вся словно переливалась округлостями: покатые плечи, зрелые груди, крутые бёдра… В её мягкой телесности таилось столько радости жизни, столько свободы, бесстыдной ласки и душевного покоя, что Гаврила Семёныч не хотел верить, что это соблазн, искушение, погибель души. Не иметь такого счастья – вот истинная погибель души, когда человек иссыхает и корчится… Но такие мысли – ересь, которую сеет Лепестинья.
– Ты с Васькой Демидовым блудила? – спросил Гаврила Семёныч.
– Блуд – ежели для себя, – спокойно ответила Лепестинья. – А друг для друга – это любовь. И Вася добрый. Он меня на прошлую зиму приютил.
…С чёрного Елунского пепелища Гаврила Семёныч привёл Лепестинью в Невьянск, но Лепестинью оттолкнул строгий порядок заводской жизни. И тогда Гаврила Семёныч придумал для неё убежище. В тридцати верстах от Невьянска среди лесов плескалось под ветром безлюдное озеро Таватуй. На берегу Таватуя Гаврила Семёныч построил небольшое подворье – основал скит. Он надеялся, что подворье вырастет в обширную раскольничью «стаю», как у матушки Павольги в Невьянске, а скит превратится в обитель, где Лепестинья будет хозяйкой. Не получилось. Через год Лепестинья бросила своё подворье и ушла на Весёлые горы. Впрочем, подворье не опустело: там поселились другие беглецы, и в конце концов на тихом Таватуе образовалось немалое селение – тайная раскольничья слобода Гаврилы Семёнова.
А Лепестинья ходила по лесам от завода к заводу, от деревни к деревне. Зимой она искала ночлег в чужих домах, в пустых банях и на заимках, а летом спала под ветвями деревьев. Её стали называть странницей, бродячей игуменьей. Она лечила людей, но главное – спасала девок и баб.
Девкам и бабам всегда жилось тяжко. Отцы и мужья мордовали и били их, порой и до смерти. Кроме петли или омута, деваться им было некуда. Но появилась Лепестинья, избавительница: она забирала несчастных и прятала от погонь, если надо – исцеляла травами, если надо – принимала роды, а затем направляла новообретённых сестёр в поток раскольников, утекающий в Сибирь. В сибирских острогах баб не хватало, там всех принимали.
И ещё Лепестинья вела проповедь. Вот за это от неё и отвернулась Лекса – бабья столица на Олонце. Старицы Лексинской обители предали заводскую исповедницу анафеме. Но Лепестинья упрямо гнула своё. Господь, говорила она, одарил своих чад любовью, одарил для радости, чтобы жизнь славить, а дьявол натыкал преград. Веришь в бога – ломай преграды. Люби вольно. Нет тебе запретов. Люби смело, люби плотски, хоть никонианца, хоть чужого мужа, хоть монаха. Любовь все разделы отменяет. Иначе и жить незачем.
Услышав такое, заводские девки уходили за Лепестиньей в леса: сколько хватало духу, бродяжили, затем исчезали в Сибири. А Лепестинья в гордыне говорила: жена – божья чаша любви. Нет в бабьей природе ничего срамного и позорного, это райский цвет, им упиваться должно. Лепестинья и сама была как полудень господень на вершине лета: и свежая, и яркая, и жаркая. В скитаниях своих она будто и не старилась, а лишь напитывалась красотой. За глаза её хулили на чём свет стоит, но лицом к лицу никто отвергнуть не мог.
Начальство считало её блудницей и колдуньей, но куда страшнее блуда и колдовства были её слова о заводах. Заводы – дьявольский промысел, говорила Лепестинья. В них огонь из пекла. Людям должно землю лелеять: бороздами её разглаживать, хлеб растить, плоды своих трудов пожинать и питаться безмятежно. А заводы землю роют, пережигают в адском пламени и делают пушки с ружьями для убийства. Нет на заводах Христа. Мастеровые – рабы молотов и доменных печей. Для них заводы превыше всего. Заводы бога попирают, значит, нет там места любви, это мёртвая пустыня со злыми машинами. Надо бежать с заводов и у земли прощенья просить. Лепестинья звала в крестьянство – и оказалась врагом заводчикам и начальству.
…Она всё возилась с горшками в печке, а Гаврила Семёныч тихонько рассматривал её с болью и отчаянием. Он понимал, что эта дивная баба – непримиримый противник его веры. Своей властью при Демидове Гаврила Семёныч легко уничтожил бы её, но как можно вырвать себе сердце?
– Акинтий думает, что ты подучила Василья Демидова захомутать в лесу шайтана и натравить его на Невьянск. Ты же прокляла заводы.
Лепестинья распрямилась и оглянулась.
– Чушь он думает. Я не ворожея, ты сам знаешь. И людей я не гублю.
Гаврила Семёныч, кряхтя, сел на топчане. Он был в исподнем белье – лысый, но с косицей, с длинной бородой. Где его сила, где молодость?.. От всех былых избытков осталась только мучительная тяга к еретичке.
– Беги с Ялупанова острова, – сказал он. – Днём сюды Артамон нагрянет с опричниками. За тобой посланы и за мастером, которого ты спасла.
– В немощи не брошу человека.
– Без него Акинтий авось отстанет от тебя. А с Васильем сам порешит.
Лепестинья опустилась на топчан рядом с Гаврилой Семёнычем – его будто мягко обогрело костром.
– Остерёг – благодарствую, – сказала она. – Но дале моя забота.
…На улице у двери избушки Гаврила Семёныч, натужно запыхтев, принялся напяливать лыжи. Лепестинья встала в снег на колени и помогла ему всунуть ноги в ремни. Каким старым стал её когда-то могучий Буеслов…
– Берегись Акинтия, милая, – сказал Гаврила Семёныч. – На Таватуе тебя всегда ждут и спрячут. Там опасности нет. Ступай туда.
Его не угнетала собственная старость. Через семь вёрст он будет дома – разве далёкий путь? А баба, которую он любил, упрямо пойдёт через зимние леса, через волчьи урёмы, вверх и вниз по буреломным косогорам. Она по-раскольничьи непреклонна. Зачем она так с собой? Зачем она так с ним?..
За ледяной печалью болота над чёрными и острыми верхушками леса небо уже пронзительно синело – приближался рассвет.
Глава тринадцатая
Гнев и демон
Артамон и десяток «подручников» скакали верхами, закинув ружья за спины; двое «подручников» правили двумя санями, на которых намеревались везти пленников – Лепестинью и Цепня. Савватий и Родион Набатов ехали в третьих санях. Дорога на Ялупанов остров отпадала от Сулёмского тракта. Она вела по лесам, по некрутым ещё склонам Весёлых гор и долгим-долгим ходом огибала Чистое болото. Пользовались ею редко, колеи замело снегом, но другого торного пути для всадников и саней не имелось.
«Подручники» – молодые и крепкие парни – разгорячились на морозе, перекрикивались и гоготали. Савватий полулежал под тулупом и смотрел, как заснеженные верхушки ёлок плывут по лазурному крещенскому небу. Сани мягко покачивало. Набатов, потряхивая вожжами, щурился от блеска сугробов. Савватий знал, что на Ялупанов остров Родион едет за отцом.
– Что ты всё бегаешь за батюшкой, Родивон Фёдорыч, как дитя малое? – негромко спросил Савватий.
– Боюсь, схватят его солдаты, – просто ответил Набатов.
– Разве Демидов не откупит? Он же всех пленных откупает.
– Акинфий-то Никитич, может, и откупил бы, да Татищев не отдаст.
– Отчего же?
Набатов помолчал, подыскивая объяснение:
– Ну, как сказать… Батюшку в сиромахи постригли. Он теперь в чине, а нашему обряду чины от власти в запрете. Татищеву удобно будет предъявить батюшку Тобольской консистории или самому Синоду – вот, мол, какое беззаконие на Иргине творится. И Татищеву дозволят новую «выгонку» там устроить. Он рад будет похватать работных, что в старой вере, и обескровить Иргину, чтобы Петю Осокина подкосить. Татищев шибко того жаждет.
– Чем твой Осокин ему не угодил? – удивился Савватий.
– Так ведь всех Благодать с ума свела, Савва. У Пети-то денег на новый завод нету, как и у Васьки Демидова, и он решил вступить в кумпанство с самим Бироном. Никто не ведает, откуда Бирон про Благодать пронюхал – мало ли разных заявок в горном правлении пылится… А Татищев не желает подпускать Бирона к сокровищу. Значит, надо Осокина придержать. Разорить Иргину «выгонкой» – сподручная затея.
– Совсем они там осатанели, – хмыкнул Савватий.
Набатов пожал плечами:
– Петя – добрый человек, но заводы порабощают душу. Им неважно, хорош ты или плох, крепостной или вольный. Ты должен служить заводам безоглядно, должен сам свою жизнь под их волю направлять. Вот и Петя пал.
Конечно, Родион был прав. Савватий знал это по себе.
– И что, по-твоему, спасения от заводов нету? – хмуро спросил он.
– Как нету? – Набатов несогласно нахмурился. – Христос нам спасение всем указал! Коли чуешь узы на душе – уходи с завода. Беги.
В тишине зимнего леса топот лошадей по заснеженным колеям звучал мягко и дружелюбно. Поперёк дороги протянулись длинные синие тени. Слева меж деревьев замелькали просветы – тем лежало Чистое болото с обледенелыми зарослями ивняка и ольшаников на островах и гривах.
Савватий подумал о своей жизни. Десять лет назад Невьяна ждала, что он уйдёт с завода, а он не ушёл. Обрёл ли он счастье от этого выбора?
– И мастерство своё бросить надо? – Савватий посмотрел на Родиона.
– А как иначе? В истине жертвой держатся. Душа-то важнее.
– Не себя жалко, а дело, – возразил Савватий.
Набатов покачал головой:
– Ты не про дело говоришь, а про гордыню.
– Как это? – не понял Савватий. – Выше дела я себя никогда не ставил!
Набатов, размышляя, снял рукавицу и принялся отдирать иней с усов.
– Какое у нас, у мастеров, дело? – Он покосился на Савватия. – Божье мироустройство изучать и свои машины в него втискивать. Но божье-то мироустройство и без тебя останется. Кто-то другой его изучит и машину втиснет. Дело не пропадёт. Машина ведь свыше задана. Ты не придумал её из ниоткуда, а только угадал, какой она быть должна по божьей воле. Выходит, иной мастер тоже угадать сможет. А ты свободу сохранишь, сиречь душу.
Савватий даже обиделся, что Набатов не благоговеет перед мастерством.
– Сам-то ты, Родивон, много раз свою стезю бросал?
– Вот в первый раз намылился, – засмеялся Набатов. – Боюсь, как заяц. Но вижу, что потребно уже. Закостенел я, врос, по рукам повязан. Тому пообещал, этому пообещал… Уйду я с Иргины под Благодать. Очищу свою душу от корешков. Буду Пете Осокину строить новый завод на речке Салде. Добрые там места, верное железо – я уже всю гору исползал: ох, богатая она.
Лес поредел, дорога подошла к болоту. Накатанная колея завиляла, перебираясь с одной возвышенности на другую. Впереди показался Ялупанов остров – низкий, плоский, с несколькими елями, со снежными горбами крыш полуземлянок и казарм. Над крышами трепетали белые дымы остывающих печек. Одиноко торчала маленькая главка часовни, похожая на кедровую шишку, вылущенную белками. Скалился кривозубый частокол. Убежище на Ялупановом острове чем-то напомнило Савватию вогульское мольбище.
– А не ты ли, Родивон, разорил на Благодати мольбище у тамошнего вогула Стёпки Чумпина? – полюбопытствовал Савватий.
Набатов озадаченно сдвинул шапку и поскрёб макушку.
– Ну да, наткнулся я там на жертвенник… Дак мне никто не говорил, что это Чумпина владенье. Оно совсем дикое было, пихточками заросло.
Артамон и верховые «подручники», оставив обоз, поскакали вперёд.
– Стёпка всё допытывался, кто идола его утащил, – сказал Савватий.
– Я! – виновато сознался Набатов. – Стоял там болванчик серебряный. Я думал, ничейный он, забытый давно… Я его в мешок засунул и в Невьянске Егорову на серебро продал. Двадцать рублей выручил.
– А Стёпка горюет.
– Вот ведь дурак я! – искренне огорчился Набатов. – Не хотел я Чумпина утеснять!.. Болванчика-то небось Егоров давно переплавил, не вернуть его теперь… – Набатов заворочался от неловкости. – Я вогуличу деньги отдам! – с облегчением решил он. – Я не вор, малых сих обкрадывать не стану!..
Конные «подручники» с Артамоном скрылись за частоколами острова. А потом до санного обоза донеслись их крики и бабахнул выстрел. Набатов тревожно выпрямился и с силой щёлкнул вожжами. Лошадь припустила, сани закачались. Савватий заворочался, высвобождаясь из тяжёлого тулупа.
Убежище на Ялупановом острове оказалось пустым. Приземистые избы, потраченные поленницы, истоптанный снег, приоткрытая дверь часовни… Обитатели покинули своё жильё совсем недавно – ещё тлели угли в печах.
– Стойте! Стойте, черти!.. – орали подручники за дальней оградой.
Набатов, спрыгнув с саней, кинулся на шум. Савватий – за ним.
…Беглецов было десятка два. Растянувшись в цепочку, они уходили с острова по ледяному болоту на лыжах. Двигались они по длинной дуге – по мелким островкам: островки были почти незаметны, лишь топырилась из сугробов щетина сухой травы. Вереница лыжников уже приближалась к зарослям ольхи, что темнела на бугре посреди неровной снежной пустоши.
Конные «подручники» толпились на краю острова, не решаясь сойти на обманчивый болотный лёд. Артамон сжимал в руках ружьё – это он пальнул в воздух, привлекая внимание беглецов.
– А ну вертайтесь взад! – кричал он. – Вертайтесь, Акинфий повелел!..
Раскольники всё равно уходили.
– За ними! – рявкнул Артамон «подручникам».
Он разозлился не на шутку: мастер, которого ловил Акинфий Никитич, уже во второй раз ускользал от погони.
От Ялупанова острова до ольховой гривы было совсем недалеко – если напрямик. Артамон не желал медлить, к тому же лыжня – не торная дорога: что по лыжне, что по целине – лошадям одинаково. И всадники двинулись по льду с нетронутым снегом. Лошади высоко задирали ноги и мотали гривами.
Первым провалился Кольча – «подручник», знакомый Савватию по недавней поездке на курень. Лошадь ухнула по грудь, забилась, заржала, а снег вокруг неё стремительно просел, потемнел, треснул кусками, и плеснула чёрная вода. Кольча сиганул с лошади в сторону. А затем провалилась и кобыла Артамона. Сам Артамон едва не кувыркнулся, но удержался за луку седла. Выдернув ноги из стремян, он тоже отпрыгнул на лёд.
Раскольники мелькали в ольхе – молча, будто лешие.
– Стреляй по ним! – в бессильной ярости скомандовал Артамон.
– Нет! Не стреляй! – всё поняв, заметался на берегу острова Набатов.
«Подручникам» безопаснее было стрелять по беглецам, чем гнаться за ними на лошадях по льду, и «подручники» охотно скинули с плеч ружья.
Вразнобой загремели выстрелы. В разрозненной цепочке раскольников, пробирающихся через заросли ольхи, один человек упал, а потом упал и другой. Цепочка разорвалась, смешалась. Но раскольники с бессловесной и суетливой покорностью сразу подняли упавших и потащили дальше. Они высыпались из ольшаника и покатили на лыжах опять через лёд к берегу болота, к матёрому лесу. А «подручники» уже и не порывались преследовать их или снова стрелять. Ругаясь, они вытаскивали провалившихся лошадей.
Савватий смотрел, как беглецы друг за другом исчезают среди сосен.
– Дай боже, не батюшку подранили!.. – пробормотал Набатов и осенил уходящих двуперстным знамением.
* * * * *
– Эх, первую песню зардевшись спеть! – отчаянно признался Кирша.
Он вправду смущался перед большим начальником и, преодолевая себя, напоказ преувеличивал свою робость.
– Давай, Данилов, – деловито поторопил его Татищев.
Василий Никитич был наслышан о песенном богатстве подмастерья с невьянской Благовещенской фабрики и пожелал убедиться в том лично, тем более что фабрики не работали от Рождества до Крещения. Киршу вызвали в контору, где проживал Татищев. Для храбрости Кирша даже опохмелился, хотя и пообещал супружнице до конца праздников не брать в рот хмельного.
Татищев поставил ему лавку посреди своей горенки, а сам сел к столу. Он заранее приготовил бумагу, чернильницу и перо – будто для допроса.
– Я нашу российскую гишторию много уважаю, – пояснил он Кирше, – а оная обретается не токмо в монастырских летописях, державных указах и стародавних промемориях, но и в слове народном. Испытаю тебя, Данилов.
– Народ не по-казённому помнит, – отпёрся Кирша. – Ежели что – я не виноват. С одного городу разные вести. Не всё ловить, что по реке плывёт.
Татищев пренебрежительно поморщился:
– Сам разберусь, где лживость. А присловья разные – это хорошо. В них мудрость. Я их в особый журнал заношу. Однако же начнём с былин.
– Какую изволишь? Знаю все – и про Илью с Добрыней и Алёшей, и про Соловья, и про Ваську Буслаева с Чурилой, и про Садко, и про Кожемяку, и про Калина-царя, и про гостей разных у князя Владимира…
– Стой-стой! – оторопел Татищев. – Навалил сразу!.. Давай про Илью.
Кирша поудобнее расположил гусли на коленях. Струны зарокотали. Кирша запел, прикрыв глаза. Былина была как брага: потихоньку овладевала и мыслями его, и телом, будто уносила по течению с мягкими водоворотами.
– Погоди! – грубо оборвал Татищев.
Кирша споткнулся. Недосказанные слова впустую звякнули в окошко.
– Ты можешь только дело излагать? – спросил Татищев. – Ну, без всяких онёров? – Татищев передразнил обращение Ильи Муромца к своему коню: – «Ах ты волчья сыть да травяной мешок, не бывал ты в пещерах каменных, не бывал ты, конь, в тёмных чащах…» Мне потребно представленье иметь, что там приключилось, а не кружева эти бесполезные распутывать!
– Дак в них-то вся и суть! – обиделся Кирша. – Это ж песня! Её надо с перепевами петь, зачины повторять! Что за колыбелька, ежели не качается?
– Понятно, – помрачнел Татищев. – У меня, Данилов, на такую поэтику нету времени. А былины все твои я ещё в детстве слышал. Ничего нового.
– Ну дак сам себе и пой тогда.
– Не злись! – велел Татищев. – Я ведь тебя не для забавы дёрнул. Я не дитя и не кабацкая теребень. Мне народное зрение на гишторию любопытно. Какие песни знаешь про царя Грозного или ещё поближе к нашим годам?
– Много насыплю, за пазухой не унесёшь.
– Бумага унесёт. Говори.
Кирша задумался, колупая струну.
– Знаю песню, как Малюта Скуратов осерчал, что князь Скопин спас Москву от ворога, и в отместку отравил его на победном пиру.
– Известное дело, – сказал Татищев. – Давай другое.
– Как царица Марфа Матвеевна разоблачила Гришку Отрепьева, что самозванец, и Гришка с горя на копья сбросился, а евонная Маринка обернулась сорокой и в окно улетела.








