Текст книги "Том 10. Петербургский буерак"
Автор книги: Алексей Ремизов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 38 страниц)
Между тем статуэтка, сначала робко шепотком, осмелевая, уже нагло входила к знакомым и незнакомым,1 распоряжаясь по-свойски. Она являлась под разными именами, сохраняя свою божественную неистовую природу.
В кругах высшего духовенства, а она проникла и в Святейший Синод, ее называли по-латыни. И по-монашески. В вольно-экономическом обществе решили обратиться к В. В. Водовозову, встречавшемуся в редакции «Вопросов Жизни» со всякими декадентами, его спрашивали, но В. В. Водовозов, глухой и далекий от неэкономических вопросов, долго не мог понять: ему кричали сначала деликатно, потом перешли всеми словами на статуэтку. В Географическом Обществе старейший председатель Вл. И. Ламанский называл ее доисторическим термином. Добралась плутовка до Академии Наук, и там обратились к Ал. Алекс. Шахматову и склоняли ее, разлагая до монгольских корней. А потом стали уверять2 – источник с Главного Телефона (подслушанный камуфляж Руманова), что все это «Столыпин, Ухтомский и Игнатьев». И троичность «статуэтки», расщепляясь, являлась в том образе, какой кому нравился. К четвергу, когда оставалось не так много часов до пятницы, статуэтку забыли, и по Невскому разгуливали Столыпин, Ухтомский и Игнатьев. Сам Андрей Иванович Сомов, а до него в Эрмитаж доходили самые грозные вести, на минуту усомнился: «Чья?» Между прочим уверяли, что Столыпина видели собственными глазами, вышел от Фредерикса и направился к Трепову – «патронов не жалеть»3. И в этом была какая-то правда: разносчиком статуэтки по Петербургу был Валечка – В. Ф. Нувель: в четверг он не ходил уж, а шнырял – все его видели. В. В. Розанова на этот раз действительно вызвал в неурочный час к себе А. С. Суворин. Розанов, само собой, опроверг Столыпина, Ухтомского, Игнатьева, но забыл «чья». Розанов распространялся о «неоконченности» и «многоточиях».
Интерес был самый зажигательный, как к открытию мощей или к покушению. Из Москвы приехал И. Д. Сытин и прямо к Руманову: конечно, не без задней мысли дознаться о петербургской блуждающей «статуэтке»4.
А пока статуэтка разъезжает по Петербургу с прощальными визитами, все принимают ее с «распростертыми объятиями», она вся насыщена – и вот, посмотрите, с каким удовольствием она ест осетрину, ей, конечно, съела и дальше: ведь надо поспеть к Столыпину, Ухтомскому, Игнатьеву, ей некогда, а нам не знай как убить время. И мне приходит в голову, коротая время, занять каким-нибудь другим рассказом и совсем из другого.
7 1919–1941*Зиму 1919 года мы вытерпели в нашей хорошей квартире в доме Семенова-Тян-Шанского1 на Васильевском Острове. Больше терпеть стало не под силу. Во «Взвихренной Руси» в рассказе «Труддезертир»2 полная картина нашего «жития». В мае 1920 года мы переехали на Троицкую в «Первый Отель Петросовета» (это устроила С. Н. Равич, знакомы с Вологды). С Троицкой мне было совсем близко на Литейный в дом Юсупова – ПТО. Я состоял при М. Ф. Андреевой3 и дважды в неделю ходил на «призрачные заседания театральной коллегии». Близко мне было и в Дом Литераторов на Бассейной, а то изволь переть с 14-й линии! И Серафиме Павловне в Аничков Дворец – она учила моряков «2-го Гвардейского “берегового” Экипажа».
Во главе «Дома Литераторов» стоял Н. М. Волковысский и Харитон, а в совете Д. В. Философов, Петрищев. Секретарем был Ирецкий из «Речи».
Больше сулили, чем выдавали. «ненормированные» продукты. Была столовая, где все-таки можно было чего-то съесть, конечно, со «своим хлебом». Бывал Ан. Фед. Кони, Вас. И. Немирович-Данченко, А. Л. Волынский.
Мне особенно памятна одна встреча.
Я вспомнил о ней особенно живо в Париже в дни оккупации в 1940 году: Б. К. Зайцев просил за меня,4 заведующий вспомоществованием писателям отказал по его убеждению, я как сотрудник «Последних Новостей»5 не имел права не только на помощь, но и вообще соваться через кого-нибудь с прошением о «вспомоществовании».
И я вспомнил, как однажды в «Дом Литераторов» пришел В. П. Буренин. Он робко переступил порог Он ничего не сказал; за него сказали: «Буренин!»
Вышел Философов, и был очень взволнован, ел что-то и бросил. Философов не дал Буренину слова сказать – я представляю, какие в таких случаях бывают слова (ведь все под мыслью: «прогонят!»). Нет, Философов его взял под руку и усадил к столу.
И все мы, кто был тогда в столовой, все мы вытянулись. И душу как вымыло. И свет сгустился. Так – и по-другому не могло быть – тьмой выело глаза, и оледенело бы сердце. Буренин что-то говорил Философову. Но той робости уже не было. А было: говорит человек.
Как редко взблескивает свет в нашу человеческую тьму; мое счастье: я видел этот свет. Вернувшись домой, я весь был полон этим светом. И когда сказал Серафиме Павловне, что в «Доме Литераторов» побывал Буренин, я заметил, какая тревога затенила ее лицо.
«Накормили, – сказал я, – Философов и Волынский».
И все лицо ее осветилось.
Вы представляете себе. Философов и Буренин: что может быть обиднее статей Буренина о Философове и Философов не уступал – дважды с угрозой врывался к нему. Не помню подробностей, но кажется, до мордобоя дело не дошло. И то слава Богу.
И вот встреча.
О «мордобое» я забыл, а про это «нельзя забыть».
8 Сеанс*Обыкновенно принято опаздывать.
Скажут: в девять, а придешь в десять. Бывали случаи, являлись и в полчаса десятого – но таких наперечет или какой «заблаговременный» или Лев Шестов.
К Сомову собрались вовремя. Все было очень чинно и «благопристойно», ни о каком носе не было речи1, говорили о выставке.
Хозяйкой была сестра К. А. Сомова: она разливала чай. На столе было чего только можно из сластей и пирожных.
А. Н. Бенуа и Анна Карловна, Добужинские, Е. Е. Лансере, С. П. Яремич, А. Н. Шервашидзе, Кузмин и Бакст. Ни Рославлева, ни Котылева. В. Д. Розанова сидела, как на тычке: она чувствовала что-то: где-то, как-то ее непременно обманут. Вас. В. Розанов не мог усидеть на месте. Ему не терпелось. Со стаканом он переходил с места на место: «Когда же нос будут показывать?», ловил он К. А. Сомова. По Розанову и можно было догадаться, что предстоит что-то необыкновенное. Наконец явился С. П. Дягилев.
Под каким-то предлогом стали выходить в другую комнату и за самоваром остались одни дамы. Не помню, кто-то был им пожертвован для развлечения, кажется, М. В. Добужинский и А. П. Нурок.
А там – тесно – а над ларцем хозяйничали: сам хозяин и В. Ф. Нувель. Розанов, ничего не видя и не слыша, весь – в ларец. Розанов пропихнулся, ближе и не вообразишь.
И когда раскрыли ларец и обнаружилось розовое, как миндальные цветки, «трудно-вынимающееся» и потянуло чем-то сладким, вощаным, Розанов полез руками. И тут случилось то, чего так боялся Андрей Иванович: пальцы ли Розанова, дыхание ли любопытных, а скувырнули-таки «родинку» у ствола расширения! И когда дошла до меня очередь «приложиться», как я ни вглядывался, никакой родинки не заметил.
На коленях ползали около стола перед ларцем, не от усердия, в поисках этой таинственной родинки. И что-то было найдено, и крапинкой присажено у «ствола расширения»!
В те годы я изучал апокрифы и у меня было целое собрание сказаний «о происхождении табака2». Особенно одно поразило меня – «слово святогорца» – табак выводился от такого вот потемкинского «орудия».
«А что если написать мне такую отреченную повесть, а Сомову иллюстрировать по наглядной натуре».
«Вот было б дело, – сказал Вас. Вас. Розанов, – напиши!»3
К. А. Сомов согласен, он, как образец, возьмет потемкинское.
И тут уж для безобразия, вспомнив о Котылеве, я сказал:
«Вот зы восхищаетесь этим – я показал на ларец, который надо было закрыть и завернуть в дорогую шелковую пелену: “воздух”, как “частицу” мощей, – но ведь это мертвое, “бездыханное”, а я знаю живое и совсем не неприкосновенное и в ту же меру…»4
– Кто? где?
– Да Потемкин.
– У какого Потемкина?
– Студент Петр Петрович Потемкин, пишет стихи: «папироска моя не курится…»
И уж за столом, никто ничего не заметил, как будто ничего и не было, только Вас. Вас Розанов с застывшим недоумением загадочно пальцами раскладывал на скатерти какую-то меру, бормоча, считал вершки, продолжая чай и разговор о выставке, как бы мимоходом расспрашивал и о студенте Потемкине.
В. Ф. Нувелю я указал прямой путь познакомиться с Потемкиным:
«Обратитесь к А. И. Котылеву, он живет у Котылева, долговязый».
* * *
И должен сказать, слова мои о живом Потемкине – «у всех на глазах ходит по Петербургу» – были отравой. Помню, Розанов – первый: «Покажи мне Потемкина!» А Нувель, никого не спрашивая, прямо обратился к Котылеву. У Котылева познакомился с Потемкиным, залучил к Сомову познакомиться. Все очень просто вышло и занимательно.
«Петрушу, так рассказывал Кузмин, он присутствовал на этом веселом свидании, пичкали пирожками и играли с его живым потемкинским – три часа».
С этого вечера Потемкин пошел в ход.
Я встретил Потемкина на Невском и сразу заметил перемену: подпудрен и несло тем сладким запахом, как из Потемкинского ларца. Теперь я понял, что духи, ими душился М. А. Кузмин, роза – «розовое масло».
Тут Потемкин мне рассказал о затее Бакста: нарисовать группу молодых петербургских поэтов.
– Кто же попадет в эту группу?
– Блок, Гумилев, Кузмин, Городецкий и я, – Потемкин широко улыбнулся: видно было, как ему это приятно: «и я».
А от Котылева я узнал, что «Петруша пошел в ход», его стихи будут изданы, обложку обещал нарисовать Сомов, и всем он нравится, а В. Ф. Нувель возится с ним, как нянька, да и Петрушу узнать нельзя, стал аккуратный.
«И вот, – Котылев показал на сверток, – купил ему зубного порошку».
Розанов все еще продолжал мимоходом:
«Покажи мне Потемкина!»
А чего было показывать, когда Потемкин был у всех на виду и не дылда студент, а «поэт». На каком-то литературном вечере я показал на Пяста:
– Вот он ваш Потемкин!
Розанов было оживился, но поздоровавшись с «Потемкиным»-Пястом, отошел недовольный.
– Ты меня все обманываешь: какой же это Потемкин: руки мокрые!
(Пяст бывал у Розанова всякое воскресенье, и каждый раз Розанов с ним знакомился: «Розинов» Пясту это было очень неприятно, – но что поделаешь, если человек не хочет замечать, и ведь не нарочно!)
А недолго продолжалось увлечение Петрушей, так его теперь все звали: игра надоела, и к Рождеству Потемкина больше не беспокоили.
Но это ничего не значит; основа положена, стихи вышли, и вхож ко всем «старейшинам» и сам «епископ» (С. П. Дягилев) руку подает.
– Я говорил Петруше, – объяснял Котылев, – стесняться нечего: ну, поиграют-поиграют и бросят. Так оно и вышло, я этих господ знаю, а ему какая убыль – слава Богу, на всех хватит!
Пристроив Петрушу, Котылев занялся «семейными» делами и «благотворительностью». Он «женил» своего старшего сына: он сам облюбовал какую-то знакомую своей безропотной Марьи, подверг ее насильственному «строжайшему испытанию» и передал сыну.
«Теперь я спокоен, – говорил Котылев, – по крайней мере, все чисто, а то живо нарвется на какую-нибудь блядь…»
А «благотворительность» заключалась – в Гумилеве: Котылев решил тоже его женить, что было не так просто, Гумилев артачился, но в конце концов Котылев уломал, и свадьба совершилась на квартире Котылева за перегородкой.
Я продолжал начатую в памятный вечер повесть о табаке. Главным источником для меня были «Разыскания» академика А. Н. Веселовского. Я пользовался всеми его указаниями и изучил всю литературу о «происхождении табака». Вышла «Гоносиева повесть»: рассказывает святогорец-монах. Самой форме я обязан и «живой жизни» – мои встречи с монахами «блудоборцами» – и прославленной Аполлоном Григорьевым книге «глубокочтимого» инока Парфения: о святой горе Афонской (1856)5.
На святках я читал мою повесть «старейшинам» (Бакст, Сомов, А. Н. Бенуа). Сомов готов сделать иллюстрации, но издать книжку? – цензура не пропустит, и кто возьмется издать такую книжку?
* * *
«Копытчик» – С. К. Маковский6 и с ним «кавалергарды» С. Н. Тройницкий, А. А Трубников, М. Н. Бурнашев и пятый Н. Н. Врангель основали издательство Сириус, и типографию.
Первая книга издательства Сирнус – мой «Пруд»7 (СПб. 1908).
Судьба моих благодетелей: Копытчик, и бабовидный в ажурных чулках А. А. Трубников – Париж. Тройницкий, бородатый, остался в России, был главным в Эрмитаже, его отставили. Жив ли, не знаю. Врангель был ближайшим к «Старым Годам», помер в Петербурге. М. Н. Бурнашев, после Правоведения учился в Археологическом институте, учился с Серафимой Павловной, не мог кончить, опаздывал на экзамен – это родовое Бурнашевых, его отец трижды опаздывал в церковь на свою свадьбу; Бурнашев эмигрировал, жил в Риге, сделался священником и помер до войны. Он был кроткий и тихий. Гонорар за «Пруд», кажется 200 рублей, он носил в кармане несколько лет и все забывал отдать.
На вечере у Копытчика я читал «Пляс Иродиады» из моего Лимонаря. Художник Димитриев показывал свои иллюстрации к «Пруду» – у него был целый альбом, штук двести. (Куда это все девалось и какая судьба Димитриева, не знаю.)
В этот вечер был разговор о издании моей повести о «Табаке». На прощанье Копытчик дал мне великолепный букет цветов – цветы постоялые, но еще держатся, и я долго хранил их.
Разговор о издании продолжался у Тройницкого.
Я бывал на Сергиевской, 5, в доме сенатора Тройницкого. Сенатора я никогда не видел, я проходил на половину сына. Его приемная – антикварная лавка чего-чего только не было. Но хозяин гордился своими изданиями (Сириус) – были книжки, изданные в единственном экземпляре!
Мой «Табак» решено было издать в количестве 25-ти именных экземпляров, без обозначения типографии, а только имя издателя:
повесть сию написал на святках 1906 года
А. Ремизов, рисунки делал К. Сомов,
напечатал двадцать пять именных
экземпляров С. Н. Тройницкий.
И бояться Тройницкому нечего. Все экземпляры он передаст в «собственные руки» и ни одного в продажу.
Так оно и было.
Тройницкий сам разнес «Табак», именные, и успокоился.
Но не так оно было, какой там шито-крыто, слава о моем «Табаке», как когда-то о его прообразе – потемкинском, разнеслась по всему Петербургу. кто не видал Потемкинского в ларце, любопытно было взглянуть на Сомовскую «копию». Тройницкого осаждали просьбами – достать «Табак», но всем один был ответ: двадцать пять именных не для продажи. Для прочтения он давал свой именной экземпляр, все были очень довольны и подбивали Тройницкого повторить издание.
Но не так посмотрел сенатор Тройницкий. До него дошел слух: кто-то из высоких особ видел, а скорее слышал, что в Петербурге появилась книга, издателем которой значится его имя, Тройницкий, а книга такая – по двум статьям: «за кощунство и порнографию».
А сенатор ничего не знает, только догадывается, очень взволнован, вызвал сына для объяснения. И прежде всего потребовал книжку. И убедился, что издана Тройницким, а ведь он тоже Тройницкий! А когда прочитал книжку, вынес свое сенаторское решение: «Все двадцать пять экземпляров отобрать и сжечь».
Уж ему и то и се – и «ограниченное» и «именное», уперся старик: «Собери и жги!» До слез пронял, и досадно.
Много стоило трудов убедить сенатора в бесполезности сжигать. В конце концов сенатор согласился, но под условием Тройницкий должен всех обойти «именных» и собственноручно бритвой выскоблить на последней странице «Тройницкого».
С. Н. Тройницкий исполнил сенаторский указ, но ходить с бритвой постеснялся, он был уверен, что каждый из нас исполнит его просьбу и имя Тройницкого испарится. Все мы, конечно, обещали. В моем экземпляре, хранится у Г. В. Чижова, стертое имя Тройницкого восстановлено чернилами8
* * *
В это время я трудился над перепиской моей повести: на больших листах полуустав с красными и голубыми заглавными буквами; к моим листам вложены листы с оригиналами рисунков Сомова. А все вместе в папке.9
Дороже всего стоила папка. Сомов получил 900 рублей (по 300 рублей рисунок), а мне за мою писчую работу 50 рублей. Этот единственный рукописный экземпляр сделан был по заказу Николая Павловича Рябушинского. И отвезен к нему в Москву в редакцию «Золотое Руно».
В Москве ахали и удивлялись. А перед отсылкой в Москву мой текст был сфотографирован В. Н. Ивойловым (Княжнин), он достал фотографический аппарат и увековечил. Негативы взял к себе П. Е. Щеголев,10 обещал сделать оттиски, да так и не собрался и памяти у меня никакой не осталось.
Как-то в Париже, в канун «ликвидации троцкистов» и Тухачевского11, я встретил А. Я. Аросева. Я шел из NRF12 от Paulhan’а, нацеливался переходить Bd. St. Germain – для меня всегда очень трудное, и вдруг меня кто-то взял за руку, сразу я и не узнал. А это был Аросев.
«Вот вы меня забыли, сказал он, а вас забыла Россия, но я не забывал никогда!»
С Аросевым я познакомился в Берлине, он издал свои рассказы13 и пришел к нам с книгой. Потом в Париже, советник посольства, редко, но все-таки заходил на Av. Mozart14, всегда приносил новые книги из России. А потом его сделали послом в Праге, и эта встреча в Париже да еще на опасном переходе была неожиданная. Он только что из Москвы, возвращается в Прагу, а в Париже на несколько дней.
«Перед моим отъездом из Москвы, сказал Аросев, мне показал Лядов…»
– Какой Лядов, родственник? (Я подумал, сын Анатолия Константиновича.)
– Нет, ему не Лядов, нашли при обыске, ну, знаете, все так и ахнули: ваша рукопись. Вы догадываетесь?
Я понял, о чем речь, и порадовался, что мой труд с «Табаком» не пропал: это была моя рукопись с оригиналами Сомова в папке Рябушинского.
– А вы знаете, сказал я, за эту рукопись я получил когда-то пятьдесят рублей.
– Хуль! – отозвался Аросев и объяснил значение этого английского слова: «нос» в России запрещен, а Пришвину никак не обойти в рассказе, Пришвин и придумал. И напечатал: «хуль» – звучит по-английски, а по-нашему и дурак поймет.
Так мы на «хуле» и расстались.
А какая судьба Аросева?15Старый большевик, в чистку попал в «троцкисты», сослан в Сибирь, а потом – дальше и не знаю.
* * *
В революцию 1918–1921 (до «нэпа») единственное частное издательство: «Алконост» (Самуил Миронович Алянский, а впоследствии Миша). У издательства никаких средств. Бумага – «через преступление»: из запасов Государственного Издательства.
Под «Изд. Обезвелволпала» вышла с рисунками Бакста моя «Сказка о царе Додоне»16, подготовлялся «Табак»: Сомов сделал новые рисунки, было готово клише. Заведующий Госиздатом Илья Ионов дал разрешение.
Но тут нежданно-негаданно все перевернулось.
Посланный из типографии с клише задумал позабавить каких-то своих товарищей: развернул пакет и при всей честной публике показывает потемкинскую куклу.
Кто удивлялся, кто ахал, и хохотали во все грохота. А проходили какие-то из Рабочее-крестьянской инспекции. Видят, толпа и гогочут. Остановились. В чем дело? – Да прямо на куклу.
«Что за безобразие?» И сейчас же посланного: «куда и зачем?» Посланный только и мог сказать: «Из типографии в Госиздат к товарищу Ионову». Свернул пакет и пошел.
И те пошли себе.
Но этим дело не кончилось, а только начинается. На другой день к Ионову «делегация от партийных баб».
«Как это так, – говорят, – нашим детям нет бумаги для учебников, а на куклу находится!»
И пошли крыть.
Ионов попробовал было вступиться за бумагу:
«На такой бумаге учебники не печатаются, и бумаги-то такой на книгу не набрать – обрезки».
Да с бабами нешто сговоришь: наладили свое.
«На куклы, небось, находится!»
Я пришел к Ионову, вижу, чем-то расстроен: «в чем дело?»
«С куклой, говорит, попался, и теперь ничего нельзя сделать, самого в чеку возьмут».
И рассказал мне всю историю.
«Пускай утихнет».
Так на утих и отложил издание. А на утих мало было надежды. Все забывается, а про эту куклу как выжгло, нет-нет да и помянут. И так это Ионову надоело, и разговаривать – напоминать о издании – стало трудно.
Прошу его: «Отдайте мне Сомовские картинки и больше мне ничего не надо».
Ионов согласен, да не может вспомнить, куда запрятал – в которое место. Он когда-то сидел в Шлиссельбургской крепости и там повредился отшибало память. Я верю, не для слова, чтобы отделаться, говорил он мне, а по правде. спрятал на случай «баб», а куда – ну, не может вспомнить. Уж он и ножку у стола завязывал – но и ножка не помогла, так я и уехал за границу.
И никогда не забывал, что на Невском в безобразнейшем доме Зингера17 в Госиздате в каком-то шкапу у Ионова запрятаны, лежат Сомовские картинки.
Как-то в Берлин приехал Ионов и зашел к нам, принес свою книгу – Ионов писал стихи: П. Я. (Якубович-Мельшин) был для него каноном поэзии. За чаем стали вспоминать знакомых и всякие прошлые дела и деяния. Я спросил о Сомовских рисунках (Сомов еще был в России).
«Как же, сказал Ионов, я нашел и на самом на виду, на столе лежали, а я был убежден, запрятал».
– Так чего же вы не привезли?
– Забыл, сказал Ионов, приготовил и забыл.
Я почувствовал, что это неправда, а просто напуганный «бабами» боится. Я ему еще и еще раз объясняю, как ценны эти рисунки Сомова и валяться им не годится.
– У меня ничего не заваливается! – обиделся Ионов, а потом самому стало неловко: ведь как же иначе назвать, сколько, действительно, искал, а они лежали у него под носом.
Ионов на прощанье пообещал или с дипломатическим курьером или с верным человеком, а непременно вернет и оригиналы и клише.
– А ваша рукопись не знаю где.
– Да Бог с ней, мне важны рисунки.
Никакой курьер мне ничего не передавал, так и в Париж переехали, от Ионова никаких вестей.
И вот уже в Париже появился у нас на Villa Flore знакомый из России18.
Когда-то заведующий хозяйством в Отделе Управления Петрокоммуны, занимал он это высокое место, хоть никогда партийным и не был, а по-родственному19. В Петербурге у нас бывал, и мне удавалось через него получать кое-что из «ненормированных» продуктов. Он все мечтал сделать меня «главным» над всеми игрушками Советского Союза, чтобы легче было нам жить в тягчайших условиях коммунистического опыта под властью «Гришки Зиновьева».
По пути в Америку, где он получил высокое назначение по закупкам, он остановился в Париже. Перемена только во внешнем: за эти годы он отъелся и похож был на нашего лавочника-итальянца в довоенное время.
И сразу повинился: Ионов дал ему клише для передачи, но он не посмел.
– Открыто везти страшно, я запрятал в подушку. Ионов говорит: «давай я тебя обыщу для примера». Я разложил перед ним все, что из вещей беру в дорогу. И он прямо на подушку, запустил руку и… вынимает «куклу». И пришлось оставить. Подушку зашила Марья Гитмановна (Каплун), а клише забрал назад к себе Ионов20.
А когда я встретил в Париже К. А. Сомова, я ему рассказал, как кончилась история с «Табаком» – с его новыми рисунками 1920 года.
Сомов выслушал молча, – первое время за границей он был так напуган, он боялся о чем-нибудь спросить, что было «там и оттуда», – мне показалось, во время моего рассказа он прислушивается, не подслушивает ли кто?21
Я уверен, что рисунки Сомова не пропали, когда-нибудь их откроют, и будут изданы – клише есть. Но это когда-то будет. И я решил – самому сделать рисунки. И пусть будет рукописный единственный экземпляр.
За год до войны, в 1938 году, я осуществил мою затею. Моими завитными буквами я переписал «Гоносиеву повесть» и к ней десять рисунков черным: 1) преподобный инок Саврасий, 2) Чудо морское и Чудо лесное, 3) Нюх и Дух – иноки, 4) Падение с рыбой, птицей и прочим скотом, как живым, так и битым, 5) Падение с мравием, 6) Бесовское действие, 7) Падение с мухою, 8) В бане: Саврасий и праведные жены, 9) Последнее целование и 10) Истинный образ Табака.
Рукопись в красном разрисованном переплете, корешок серебряный. Альбом принадлежит С. М. Лифарю.
А понимает ли Лифарь, что этот «Табак», родословия Эрмитажной редкости, музейная ценность? Я не спрашивал. Этим «Табаком» я закрываю дверь в мое «табачное отделение» (1906–1938).