Текст книги "Том 2. Докука и балагурье"
Автор книги: Алексей Ремизов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 45 страниц)
Не ведьма Дундучиха застилает на ночь стол скатертью, не ступой закостила наброжая – кроет землю белый снег, летят – падают хлопья надранными лохмотьями, воет, вьется вьюга, выбухает вихорь, метет метель-поземелица, закуделила.
Третий день и грустна и печальна коротает дни в серебряном тереме царевна Чучелка.
Третий день, как печален и грустен уехал царевич Коструб за Лукорье.
За морем Лукорье, там реки текут сытовые, берега там кисельные, источники сахарные, а вырии-птицы не умолкают круглый год.
Полпути не проехал царевич, занемог в дороге и помер. И в чужом краю его схоронили.
Вот среди ночи слышит царевна под окном кто-то кличет:
– Чучелка, Чучелка, отвори!
Вся зарделась царевна: узнала Коструба. Думает царевна: «Это он, это жених, царевич вернулся с дороги!» Встала. Отворила.
– Бери свои белые платья, жемчуг. Я в чужом краю завоевал себе землю, мой подземный дворец краше Лукорья.
Надела Чучелка белые платья, жемчуг. Спешит на крыльцо.
А он ее за руку и на коня.
Взвился конь и помчались.
Мчатся. Мчится царевич с царевной. Страх змеей заползает на сердце: видит царевна под нею не конь, таких не бывает, а ветер.
Ветер-вихорь несет их сквозь темные леса, сквозь мхи и болота – ржавцы-болота в шары-бары – пустое место.
Поравнялись с церковью, повернули на кладбище.
Тут конь исчез.
И вдвоем остались они над могилой: царевич Коструб и царевна. А в могиле чернеет из-под снега дыра.
– Вот мои земли, там мой дворец, там мы отпразднуем свадьбу: дни будут вечны и пир наш веселый без печали, без слез… – полезай!
– Нет, – отвечает царевна, – я дороги не знаю, ты – наперед, я – за тобою.
Послушал царевич царевну, пропал в могиле.
И одна осталась царевна над черной дырой. Сняла с себя платья, – да в могилу.
– На же, тяни за собою. Вот белые платья, вот жемчуга! – и, сбросив в могилу все до сафьянных сапожков, заткнула дыру, да бежать без дороги по снегу, сама не знала куда.
Летела царевна, летела – вдалеке огонек мелькает – прытче бежит. Добежала, смотрит: изба – одна-одинока изба стоит среди поля. Бросилась к двери, вломилась в сени, да в горницу…
Мертвец на лавке лежит, больше нет никого, и светит свеча.
Царевна со страха на печку, забилась в угол, сидит тихонько.
А там на кладбище, а там на могиле обманутый вышел из гроба царевич. Созвал Коструб мертвецов и полетел с мертвецами вслед по царевну.
Прилетел до избы, кричит через окно:
– Мертвец, отвори мертвецу! Будем с живым пир пировать!
Зашевелился мертвец: то ногой, то рукой поведет. А потом с лавки как встал и пошел, дверь отворил.
И нашло мертвецов полным-полна изба. Окружили печь, кличут царевну:
– Вылезай, вылезай – будем пир пировать!
– У меня нет рубашки и сафьянных сапожков, принесите мне: там они на могиле! – говорит мертвецам царевна.
Посылает царевич мертвеца на могилу.
И вернулся мертвец, принес и рубашку и сапожки.
И опять кличут царевну.
А она им: то, говорит, рукавичек нет, то платка у нее нет, то пояса…
Но мертвецы ей все из могилы достали: все платья, весь жемчуг до последней крупинки.
Кличут царевну:
– Вылезай, вылезай – будем пир пировать!
И надела царевна белые платья, жемчуг, – вышла. Вышла царевна. И в кругу мертвецов замерла.
А! как обрадован мертвый живому!
– Я тебе верен за гробом, – целовал царевну мертвый царевич и с поцелуем живая кровь убывала – теплая кровка текла в его холодные синие жилы.
Третьи петухи пропели – мертвецы разлетелись по темным могилам, там, в могилах, облизывали красные губы.
Не вернулась царевна в свой серебряный терем. Нашли Чучелку утром – белая, как белый снег, без единой кровинки, далеко в чистом поле в мертвецкой избе.
Вьется вьюга и воет, валит и, опрокидывая, руша, сбивает с ног. Разворотила, нелегкая, дубья – колодья, замела дверь, засыпала окна – хоронит серебряный Чучелкин терем.
Холодна зима – белый снег.
1909 г.
Дождались весенней поры. Уходила зима. А была она долгая и суровая – снег по пазуху. Наступили первые теплые дни.
Ясных дней еще нет. Ясный Яр не отомкнул еще неба. Огненный, разбудил Яр черную землю.
И пусть свистит в поле ветер, пусть свистом зовет зима снег на помощь! Снег тает в поле, и раз от раза темнеет река.
Вздуется лед, тронется река – грозно Яр разомкнет горячее небо – поплывет река и, широкая, зашумит она, как грозовое небо.
– Руки наши крепки, глаза видят ясно и мы поплывем! – повторяет за Ал алеем верная Лейла.
Они на воле. Так они рады весеннему первому дню.
Они на воле, они встретили первый цветок.
Как печален и грустен первый весенний цветок!
Сон-трава – синеглазый подснежник – глядела печально, и на тяжелых темных ресницах горела слезинка.
Что огорчает ей сердце? Ждет ли кого? Или нет никого, кто бы утешил печальное сердце?
У цветов есть мать, у Сон-травы – мачеха. Разбудит Яр землю. Проснется земля. Но еще спят под землею и трава и цветы.
«Просыпайся, иди на землю, там светло, там все твои братья и сестры, там играют птицы!» – скажет мачеха нелюбимой синеглазой сиротке.
И послушная, она выйдет на землю одна, без братьев и сестер, одна из-под снега. Еще спят под землею и трава и цветы.
Ее в колыбели никто не баюкал, ее на руках никто не нянчил, ее ласковым словом никто не забавил…
Печально и грустно стоит Сон-трава – синеглазый подснежник.
В тихом вечере тихим полетом плывут по теплому небу перелетные птицы.
Птицы все прилетят в свои гнезда. И выйдет из леса медведь. И закукует горькая кукушка.
– Руки наши крепки, глаза видят ясно и мы полетим! – повторяет за Алалеем верная Лейла.
Они на воле. Так они рады весеннему дню.
И синеглазая Сон-трава печально глядит на них.
– Ты, сестрица, дождешься солнца! – сказала ей Лейла, и далеко разносился ее голос по воле: – Солнце, солнышко, выгляни, высвети! Солнце, солнышко!
1910 г.
Уж заря, золотясь, осыпается розами в реку. Отошли дни-потемы, потухли всполохи.
Уж по заре златорукое солнце возносит руки над миром, зарное, нет ему белого облака, чтобы закрыться, захватить все небо.
Небо обняло землю, горячо обнимает.
И земля принялась за свой род.
Первая – Верба. Верба, еще из-под снега распушив свои алые гибкие лозы, тихо подымает веки, и седые пушистые вии озолотились слезами.
И куда ни пойдешь, и куда б ни взглянул, встретишь вестницу мая – печальную вербу.
«Я, последний и самый любимый, рожденный в Купальскую ночь, расскажу тебе, Лейла, о моей матери Вербе.
Моя речь невнятна, – я очень долго молчал, мои слова странны, – я очень стар.
Я не помню, как это было – мои руки сухи, мои пальцы вялы, а у моей матери руки были влажны и пальцы крепки.
У меня было много братьев, сестер, сестер-братьев, все они были старше и разбрелись по земле, кочуя до самого края. Их было так много, их было больше, чем звезд на небе.
Я помню – мои ноги быстры и легки, как крылья, а во лбу свети-цвет Купалы. „Ты засвети свой цвет, Купало!“ – сказала мне мать.
Я помню – мы шли искать новую землю: на старой нам стало тесно. Мы шли долго в ночи, раскапывали пальцами землю – гадали о будущих днях. Черная, сбросив белые снеги, земля лежала под нами и, тая, дымилась, а в ее черном сердце зависть свивала гнездо.
Моя мать сильна и всех прекрасней. И пускай после мая знойные дни и жгучие вихри, и пускай по болотам в полночь, заманивая путников в гибель, сверкают огни-одноглазы, и полднем Полудницы летят в пыли вихрей, и пускай, чуя мертвых, вопит Карина, и пускай несет темная Желя погребальный пепел в своем пылающем роге, – моя мать сильна и всех прекрасней.
И на земле цветов было меньше, чем моих братьев, и на земле лесу было меньше, чем моих сестер, и на земле рек-озер было меньше, чем моих сестер-братьев.
Я не помню, как это было – а как всходить заре на гору, перед рассветом, мы вступили в болото и вот черные руки вдруг поднялись из земли и крепко охватили мать под грудь сзади и, обняв, повлекли ее в топь за собою…
Я не помню, как это было – я стою на краю трясины и кличу и зову мою мать: „Где найду я новую землю!“ – И кличу братьев: „Где найду я мать!“
А под землею глубоко я вижу, горят, как свечи, глаза. А мать стоит – не мать, печальная верба.»
1907 г.
К нам! – торопитесь, весенние ветры!
Грачи прилетели, пробила лед щука, вскрылись реки, идут, говорливые, и распушилася верба.
Эй, ты – весна!
Ой, лелю, лелю, весна!
Уж прошумели грозолетные тучи, неразгонные дождем пролились студеницы.
И ударило молотом в камень, в зеленый дуб прямо под корень.
Эй, ты – весна!
Ой, лелю, лелю, весна!
По теплому небу алым развоем наливается роза-заря.
Алый вечер угас, темная Стрига тьму собирает для ночи.
Ночь кипит, весенняя – распущены темные косы. А куда ни взглянешь – звезды.
Но моя душа полней печалью.
Эй, ты – весна!
Ой, лелю, лелю, весна!
К нам! – торопитесь, весенние ветры!
Уж восходит из недр ночи красное Солнце, разрываются тяжкие цепи, – низвергается Стрига.
И несутся весенние ветры из вечного лета, несут, колыхая, на крыльях семена лесу и полю, а сердцу любовь, и навевают горячую в сердце.
Эй, ты – весна!
Ой, лелю, лелю, весна!
1908 г.
Ушла зима с морозами, с трескучими…
Взошло солнце, согнало снеги.
Пошла вода вольная, полноводная. Подмыла сучки, ветки, отросточки.
Весна приехала.
Весна-красна в аржаном колосе на сохе, на овсяном снопу, веселая, привезла ясные дни, частый дождь, зеленую траву.
Приударил дождь.
И раскинулись кусты, вошли ручьи в русла, зазеленели луга.
Пойте птицы, и вечером и утром, – всем нам веселье!
Алалей и Лейла качались на качелях, мылись громовой водой, прыгали через костер. Ветер, вода и огонь их сохранят.
И уж им не сиделось на месте у Копоула в Кощеевом царстве: манил лес, поле, дорога.
– Будь здоров, Копоул Копоулыч, спасибо тебе за зимний приют: будем помнить твою ледяную горку, блины и вечера, когда рассказывал ты сказки.
– Моряне, не забудьте, кланяйтесь, как попадете на Море-Океан, ей в волнах видно! – прокурлыкал Копоул на прощанье: седой кот на огороде копался, капусту да лук садил.
И снова пошли они в путь.
От кургана к кургану их вела ковылевая степь, шелковая, колыхалась волною. Ночью месяц светил, освещая дорогу.
По небесному краю раскрывалось синее море и, разлившись широким-широко, улетало, как лебедь. Попадались верблюды: угрюмо и молча шел верблюд за верблюдом… И пробегали стада белых овец, порошили, как снег, зеленую степь.
– Эту ночь не пойдем, Алалей, заночуем тут у кургана возле той вон Каменной Бабы!
Вышли звезды, пустились по весеннему небу искать золотые ключи от восхожеи зари. В тихом сне приумолкла земля.
Баба смотрит в ночь. Они смотрят на Бабу.
– Что ты, Баба? – Что ты смотришь? – Что ты знаешь?
– Я баба не простая, я Каменная Баба, – провещалась Баба, – много веков стою я в вольной степи. А прежде у Бога не было солнца на небе, одна была тьма, и все мы в потемках жили. От камня свет добывали, жгли лучинку. Бог и выпустил из-за пазухи солнце. Дались тут все диву, смотрят, ума не приложат. А пуще мы, бабы! Повыносили мы решета, давай набирать свет в решета, чтобы внести в ямы. Ямы-то наши земляные без окон стояли. Подымем решето к солнцу, наберем полным-полно света, через край льется, а только что в яму – и нет ничего. А Божье солнце все выше и выше, уж припекать стало. Притомились мы, бабы, сильно, хоть света и не добыли. А солнце так и жжет, хоть полезай в воду. Тут и вышло такое – начали мы плевать на солнце. И превратились вдруг в камни.
Высокая шапка на Бабе закачалась, а руки, сложенные на животе, поднялись к высохшей каменной груди.
– Да вот тоже, непоседы вы, все-то бродите, знаю вас, не впервой вас вижу: с Волхом рыскали, помню… В Духов день земля именинница, не скачите вы в зеленый день, не кувыркайтесь, не стучите, а встаньте рано да поцелуйте мать нашу землю, поздравьте! Да еще животных, скотов не обижайте, коней, оленей кормите, поите, приглядайте…
– Баба, баба! Скажи нам, ты нас видела, ты нас знаешь, скажи нам, где лежит Море… дойдем мы до Моря-Океана?
Но Баба ничего не сказала. Баба смотрела в ночь. А по небу звезды серебром висли – искали ключи.
1908 г.
Три белоснежные ветровы сестры – Буря, Вьюга и Метель простились с любимым братом Вихрем и ушли за море в скалы до зимних студеных дней.
Гром прогремел, ударил гром в источник до дна. Трубили небесные трубы, блистали мечи, летели стрелы. И пролился теплый дождь.
Досыта полил дождь хлебородницу землю, доверху наполнил воды – реки, луга и озера, и грозою и громом крепко натянул литые серебряные струны от берегов до берегов.
Реки шумели, как гусли, со звоном половодья звонко по литым серебряным струнам била волна, бежала говорливая, несла счастье.
И зазорились ясные зори, разлистился лес, зацвели все лужайки и рощи, запорошились белой душистой черемухой погосты и кладбища, полетела из улья по цвету Ефрея-пчела за медом, воском и затеснились пчелки-подружки огорода вкруг Фелины-пчелы и Аросиды, пчел старших, перекликнулся выпью Водяной с Лешим, и на красных холмах от зари до зари застонали свирелью песни-веснянки, песни-заклички, оклики мертвых.
Реки шумели, как гусли, со звоном половодья звонко по литым серебряным струнам била волна, бежала говорливая, несла счастье.
Ключом закипала жизнь в обогретом ожившем сердце – и уж плещет она, горячая, льется, кипит ключом и там в небе, и там в земле, и там в воде, и там в огне. И как просторна, как необъятна – и далеко покажется и широко поглянется! – как необъятна, необозрима весенняя молодая земля с солнцем и месяцем, с зорями и звездами!
Всем своя воля – до-вольная, разволица, разволье и раздолье.
Чуть заря занялась и по заре запела сизая птичка, а Ала-лей и Лейла уж на воле – в пути.
– Лейла, а куда улетели, как два голубых голубка, твои глаза-голубки, Лейла?
– Ты их не видишь?
– Где они, Лейла?
– Лужанки! Лужанки проснулись! Как они рады… Алалей, какие золотые кудряшки!
На лугу в полой воде купались Лужанки. И подымали брызги, – летели, рассыпались брызги дробнее маку. Так весело, так рады были заре Лужанки. И кудрились их золотые кудряшки.
– А мне, Алалей, можно… Я им скажу: вы мои братцы – Лужанки, я ваша сестрица Аленушка. Они меня пустят? Я сестрица Аленушка! И ты тоже скажешь…
– Лейла, солнце встает.
И загорелось, встало солнце, и под солнцем загорелась земля, и в первых лучах скрылись Лужанки.
– Где мои Лужанки?
– Улетели в лучах.
– А на лугу?..
– На лугу их ночь, – на лугу они спят. На лугу их утро, – на лугу они умываются, чтобы к солнцу лететь.
– Какие золотые кудряшки! Алалей… я – не Лужанка?
– Ты… ты сестрица моя Аленушка – Лейла!
Лейла под солнцем вся золотая. Как два голубых голубка, ее глаза-голубки улетали с лучами, за первыми лучами, – за золотыми Лужанками, к солнцу.
Реки шумели, как гусли, со звоном половодья звонко по литым серебряным струнам била волна, бежала говорливая, несла счастье.
1910 г.
Эна какая – разливная весна! Повытаял снег с полей, повынесло лед с реки, разошлась вода со льдом, разлились реки с гор, протекли мелкие речки – бьют ключи, и, круглые, полные с берегом, катят озера.
А по россыпи волн на воле Водыльник. И лишь одна его голова – куча сенная, торчит над водою: ничем не заманишь чумазого в темень на остудное дно, довольно зимой наклевался ершей, и плывет, охмелел.
Суховерхое дерево греется. Веселеет еловая роща.
Оживают дыбучие мхи.
Вот облако к облаку, – пушистые облачки сходятся.
Пугливо за облако теряется солнце.
И уж движется туча хмуро и грузно: заждалась свисту-чая, шатает подоблачье.
Горностай тягу дал под малиновый прутик.
Черкнула ласточка.
Да как заторандит да как загрохочет – с грохотом – громом катит гремящий Громовник: с уклада складено сердце, с железа скованы груди. Тороком – вихрем режет Громовник небесные снеги.
Подымает тугой лук. Нацелил. Спускает стрелу – крес—!
И всполохнулся от искры небесный свод, весело, весело горит. И земля под топот толкучего грома, просверленная меткой стрелою, горит.
Пробудились, встают клевучие змеи, встает все зверье и все птицы и приветливые и догадливые, хищные, жалобные, горегорькие, скоролетные, златокрылые, говорящие, косатые – сокол, орел, соловей, и гусь заблудущий, и сорока поскокунья, и ворона полетучая, и загнанный заяц.
И до самого вечера, пока туча держалась и вовсю громыхал бесстрашный Громовник, звон-унылая песня зверья разливалась с края по край – с берегов небывалых до берегов, где бездорожье живет.
И до капельки вылилась туча, высеяв землю.
Любуясь, по синим дорогам уплыло солнце, а за солнцем теплая ночь поднялась над теплой землей.
На прибойном сыром берегу вещая Мокуша, охраняя молнийный огонь, щелкала всю ночь веретеном, пряла горящую нить из священных огней. Кузнецы стояли в кузницах, разжигали булат-железо, ковали железные обручи на любое сердце. И водные Бродницы, плавая тихо, волновали синие воды и, чаруя глубокие недра, призывали навов из темных могил.
– Проснитесь и пойте! Проснитесь! Наступило всему воскресенье! Начинайте весеннюю пляску!
В земле копошилось, раскатывались камни, рассыпались пески, расступалась земля.
А там – ненаглядные звезды. И до зари, как всходить ей на небо, звезды, играя, свивали тоску, ненаглядные.
1907 г.
Вот пришел ярец-май с ясными днями, поднял и слил яроводье. Лили дожди и пролились. Канули сиверы – ветры.
С теплым ветром из-за теплого моря комары прилетели. И текут безуемно гулливые реки.
Гуляй, поколь воля!
Выгнана вербою в поле скотина. Засеяна черная пашня.
В поле и в лесе ночью и днем заливаются-свищут певчие птицы: перелетные, не обошли они, не забыли наши края.
Русь – сторона родимая. Жить – она веселая.
Падают белой зарею большие Егорьевы росы.
Рано солнце играет.
Соловьиные дни.
Гуляй, поколь воля!
Все оживает, все пробудилось. Прогремел первый гром, и земля очнулась.
Выглянули горные мавкис красных гор и высоких буянов – стало невмочь им в их зимних вершинных могилах.
Тихо веют горные ветры. Парит на солнце.
Встала чуя-змея, вывивается: чует снедь.
Вылез из-под коневой головы и сам неприкаянный Нежит, ей встречу идет.
Гуляй, поколь воля!
Торна, бойка дорога.
Вот обогнул Нежит старую ель и бредет – колыбаются сивые космы. Подвигается тихо, толчет грязи по мху и болоту, хлебнул болотной водицы, поле идет, другое идет, неприкаянный Нежит, без души, без обличья.
То он переступит медведем, то утишится тише тихой скотины, то перекинется в куст, то огнем прожигает, то как старик сухоногий – берегись, исказнит! – то разудалым мальцом и уж опять, как доска, вон он – пугало-пугалом.
Доли не чаять и не терять – Нежитова доля.
Далеет день. Вечереет.
В теплых гнездах ладят укладываться на ночь.
Ночь обымает.
Ночь загорелась.
Затянули на буйвищах устяжные песни.
Веет с жальников медом и сыченой брагой.
Легкая лодка скользнула в ракитник. Раздвинула куст Волосатка, пустилась домовиха по полю ко двору к Домовому.
Гуляй, поколь воля!
В ночнине кони в поле кочуют, зоблют. Сел Нежит в мягкую траву, закатил болотные пялки, за-гукал Весну.
А на позов из бора отукает Див.
Гуляй, поколь воля!
Подливает вода – колыхливая речка, подплывает к самым воротам.
Разъяренилась песня.
А там за рекою старики стали в круг, изогнулись, трогают землю, гадают: пусть провещает Судина!
И волшанские жеребья кинуты.
Слышит ярое сердце, чует судьбу, похолодело…
Резвый жеребий выпал – злая доля выпала ярому сердцу.
Яром туманы идут. Поникает поток. Петуха не добудишься.
Дуб развертывает свежие листья.
И матерь-земля родит буйную зель.
Гуляй, поколь воля!
1907 г.
Широкая, уныло день и ночь течет Булат-река, тиноватая, в крутых обсыпчатых берегах с пугливою рыбою.
Умылись наши путники в речке, переехали речку Соловьиным перевозом и вошли в густой лес. И всю ночь до зари пробирались они лесом по темным, тайным дорогам. Всю ночь вела их дорога то сквозь трущобы, то пропастями.
И трижды далеко петухи пропели – трижды клевуны пропели.
Взошла заря.
А на заре, в подсвете, в восходе солнца девять кудрявых дубов остановили их путь.
У девяти дубов, между двенадцатью корнями стоит избушка на курьейножке.
Тихо обошли они дубы вокруг избушки, робко заглянули в три окна. Но тихо: не повернулась к ним избушка, ее не повернула куриная нога. И в окнах ни души, не слышно крика, ни шума, ни суетни, – знать, покинула ведьма избушку!
На крыше сидела серая сова – чертова птица, а у курьей ноги, у дверей, пригорюнясь, сидел Коловертыш: трусик не трусик, кургузый и пестрый, с обвислым, пустым, вялым зобом.
– Лейла, какой печальный Коловертыш!
– Слепой, как птица сова?
– Сова – не сова, а глазастый и зоркий: днем и ночью разбирает дорогу.
– А это что у него за мешок?
– Это зоб, туда он все собирает, что ведьма достанет: масло, сливки и молоко, всю добычу. Наберет полон зоб и тащит за ведьмой, а дома все вынет из зоба, как из мешка, ведьма и ест: масло, сливки и молоко.
– Вот чудеса: Коловертыш!
– Да, Коловертыш.
Они поднялись по ступенчатой лестнице к двери, чуть приотворили дверь – на мышиный глазок, но Коловертыш остановил их:
– Нет ведьмы, – сказал Коловертыш, – нет хозяйки: парившись в печке, задохнулась Марина уж тридцать три года.
– Эко несчастье!
– Бедняжка! Неужто задохнулась в печке?
– Тридцать три года! – взгрустнул Коловертыш.
– А ты сам Коловертыш?
– Я сам Коловертыш, а бывало-то…
– Что, что бывало?
– А бывало-то, месяц стареет и ведьма стареет, месяц молодеет и ведьма молодеет, вчера она старая кваша, – и не посмотришь, а завтра посмотрит и сделает пьяным. А горька, как сажа, сладка, как мед, надменна, как вепрь, язвительна, как слепень, ядовита, как змея. Разрывала Марина оковы, что твою нитку, захочет – змея уймет, его ярое жало, а захочет – суше ветра иссушит, суше вихря, суше подкошенной травы. Вот была она какая!
– Марина-ведьма! – подхватила Лейла.
– Марина-ведьма, уж тридцать три года…
И, вспомнив Марину-ведьму, свою хозяйку, о себе рассказал Коловертыш, как ему скучно, – закрылись все радости, встретились напасти! – и не знает он, что ему делать, – ничего не видит от несносной печали! – и куда ему деться, – оголодал он! – без Марины-ведьмы, без своей хозяйки.
– А как тебя сделала ведьма? – допытывалась Лейла.
– Из собаки сделала, мудрено меня сделала ведьма: ощенилась наша собака Шумка – Шумку волки съели! – взяла ведьма место– там, где щенята у Шумки лежали, пошептала, перетащила в избу в задний угол под печку, а через семь дней я на белый свет и вышел. Я – Коловертыш, вроде собачьего сына… Съешьте меня, Бога ради, мне скучно!
– Что ты… мы вовсе не серые волки! Да полно, чего горевать, ну, чего? Ты и другую найдешь, ну, не Марину, ты другую найдешь… Шумку! – растрогалась Лейла, хотела утешить беднягу, который вроде собачьего сына.
Коловертыш был неутешен: трусик не трусик, кургузый и пестрый, с обвислым, пустым, вялым зобом, – бултыхал Коловертыш пустым, вялым зобом.
– Кого нет, того негде взять… Съешьте меня, Бога ради, мне скучно! – не унимался бедняга, капали крупные слезы из собачьего, верного глаза.
Лейла туркнулась в дверь. И они попали в избушку.
У самых дверей – ступа, из ступы, как заячье ухо, торчал залежанный войлок: видно, в ступе свил себе прочно ночное гнездо Коловертыш, и рядом со ступой помело длинное, под потолок, и кочерга, а по углам пустая посуда, – в пустую посуду Коловертыш выкладывал когда-то из своего зоба добычу: масло, сливки и молоко, – а на стене, в красном углу болтался замызганный, лысый воловий хвост и ожерельем висели вокруг сушеные змеи, кузнечики, песьи кости, ящерицы, акулье перо и рога оленьи, а на треногом столе – корки, крошки и черепки, а у печки – громовый камень, угли, кремень, кресало, горшок золы: – знать, у печки распоряжалась сова. И везде паутина – по щелям, по потолку, по углам.
Вот где жила ведьма Марина: старела, как месяц стареет, и молодела, как молодел старый месяц, а горька, как сажа, сладка, как мед, надменна, как вепрь, язвительна, как слепень, ядовита, как змея, захочет – змея уймет его ярое жало, а захочет – суше ветра иссушит, суше вихря, суше подкошенной травы.
– Съешьте меня, Бога ради, мне скучно! – тянул свое Коловертыш, кряхтел за дверью, у курьейноги.
Вот где живет Коловертыш, ничем не утешен и никогда – ни днем под солнцем, ни ночью под месяцем, ни ранними росами, ни вечерней зарею, без Марины, ведьмы, без своей хозяйки, верный ведьмин помощник – Коловертыш, который вроде собачьего сына.
Постояли они в избушке, поглядели, подумали, – и за порог. И у девяти кудрявых дубов опять постояли, поглядели, подумали да, напившись ключевой воды у обожженного молнией среднего мокрецкого дуба, дальше – в недальний, неближний трудный путь по тернистой, унылой тропинке за широкую Булат-реку искать море, Море-Океан.
– Прощайте! Прощай, Коловертыш!
Коловертыш не тронулся с места, и лишь сова вспорхнула на оклик…
– А ведьмины кости, косточки, костки черный ворон в поле унес, Ворон Воронович, уж тридцать три года, а собаку Шумку… Шумку волки съели, уж тридцать три года! – кричала вдогонку сова – чертова птица, серая, кричала с задавленным хохотом.
1910 г.