Текст книги "Том 2. Докука и балагурье"
Автор книги: Алексей Ремизов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 45 страниц)
Жили соседи, два охотника, и такие приятели, водой не разольешь, ходили за охотой, тем и жизнь свою провождали.
Идут они раз лесом, глухой тропочкой, повстречался им старичок. И говорит им старичок:
– Не ходите этой тропочкой, охотники!
– А что, дедушка?
– Тут, други, через эту тропочку лежит змея превеликая, и нельзя ни пройти, ни проехать.
– Спасибо тебе, дедушка, что нас от смерти отвел. Старик пошел – не узнали, за простого человека сочли, а это был сам Никола милостивый угодник.
Постояли охотники, подумали.
– А что, – говорят, – нам какая вещь – змея! Не с пустыми руками, эвона добра-то! Как не убить змею?
Не послушали старика, пошли по тропочке и зашли в чащу дремучую. А там превеликий бугор казны на тропочке.
И рассмехнулись приятели:
Вон он что, старый хрен, насказал! Кабы мы послушали его, он бы казну и забрал себе, а теперь нам ее не прожить!
Сели и думают, что делать: уж больно велика казна, на себе не дотащить.
Один и говорит:
– Ступай-ка, товарищ, домой за лошадью, на телеге ее и повезем, а я покараулю. Да зайди, брат, к хозяйке к моей, хлебца кусочек привези, есть что-то хочется.
Пошел товарищ домой, приходит домой, да к жене:
– Тут-то, жена, что́ нам Бог-то дал!
– Чего дал?
– Кучу казны превеликую: нам не прожить, да и детям-то будет и внучатам останется. Затопи-ка поживее печь, замеси лепешку на яде, на зелье. Надо: приятеля угощу.
Ну, баба смекнула, ждать себя не заставила: живо лепешка поспела на яде, на зелье. Завернула лепешку, положила ему в сумку. Запряг он лошадь и поехал.
А товарищ там, сидючи над золотой кучей, о своем раздумался, зарядил ружье и думает:
«Вот как приедет, я его и хлопну – все деньги-то мои и будут! А дома скажу, что не видел его!»
Подъезжает к нему приятель, он прицелил, да и хлоп его, а сам к телеге, да прямо в сумку, проголодал очень, лепешечки поел и тоже свалился.
А казна так и осталась никому.
1914 г.
Заяц съел *Хорош был для миру кузнец: в кузнице работал, за работу ни с кого не брал, ко что даст только. За своего пошел кузнец среди бедных людей, все его очень любили; узнали и чужестранные, стали ездить на праведного кузнеца посмотреть. И жил кузнец хорошо и спокойно, ни в чем нужды не знал и всем был доволен.
Вот и приходит к нему раз старичок какой-то. Это сам Никола угодник пришел испытать его.
– Что́, говорит, кузнец, как ты работаешь, за какую работу что́ берешь?
– Кто что даст.
– Какая это твоя работа! Пойдем со мной, я лекарь. И брать ничего не будем, а денег больших добьемся.
Подумал кузнец, подумал, чего же не пойти, коли такое дело: и миру польза и душе не обида. И согласился.
И они пошли.
А взяли они с собой в дорогу один кошель с хлебом, а хлеба там всего-то по такому кусочку. Старик ходко идет, и хоть бы что́, а кузнец едва уж ноги тащит: и устал, и есть захотел. Наконец-то старичок вздумал сесть отдохнуть.
Тут кузнец за кошель, развязал кошель, вынул по кусочку. Старичок и к хлебу не притронулся, в кошель назад положил, встал себе, да в сторонку, за хворостом, хворост посбирать. А кузнец весь хлеб свой съел – есть еще больше хочется, съел и стариков хлеб, да, чтобы концы в воду, кошель и закинул, лег и заснул.
Будит старичок кузнеца.
– Где, говорит, кошель?
– Не знаю.
– Где хлеб?
– Гляди, заяц съел!
Заяц, так заяц, ничего не поделаешь.
Смотрит старичок. И хочется кузнецу правду сказать, да как сказать: ведь всего этакий кусочек съел!
– Ну, ладно, – сказал старичок, – пора за дело. Пойдем к морю, за морем царь живет, у царя дочь больна, вылечим царевну.
И дошли они до моря, а лодок нет. Айда по морю. Кузнец едва поспевает. Середь моря зашли, стал старичок.
– Кузнец, ты съел мою долю?
– Нет! – и стал кузнец по колено в воде.
– Не ты?
– Нет.
Старичок посмотрел. А у кузнеца сердце упало: признаться б, да как признаешься: ведь всего этакий кусочек!
– Ну, пойдем.
Вышли они на берег и сказались, что лекаря: нет ли больных где?
– У царя, – говорят, – три года царевна хворает, никто не мог вылечить.
Донесли царю. И сейчас же царь пришлых лекарей призвал.
– Можете вылечить дочь?
– Можем, – сказал старичок, – отведи нам особу комнату на ночь, да из трех колодцев принеси по ведру воды. Наутро за одну ночь здрава будет.
Отвел им царь комнату, сам и воды принес. И остались они с хворой царевной.
Старичок разрезал ее на четверо, разложил куски, перемыл водой, и опять сложил, водой спрыснул, – царевна здрава стала.
Кузнец глядит, глазам не верит.
Наутро стучит царь с царицей.
– Живы ли?
– Живы.
– Ну, слава Богу.
Взял царь лекарей в свою главную палату, угостил их и открыл перед ними сундуки с казной: один сундук с медью, другой с золотом, третий с бумажками, – бери сколько хочешь!
– Что, – спрашивает старичок кузнеца, – доволен деньгами?
– Доволен, – говорит, – доволен.
– И я доволен.
Попрощались с царем и пошли из дворца, понесли казну большую.
– Пойдем, – сказал старичок, – теперь к купцу, Купцова дочка хворает, вылечим ее, еще больше денег дадут.
А купец уж идет, кланяется.
– Вылечите, дочь больна!
– Вылечим, – сказал старичок, – отведи нам особу комнату на ночь и из трех колодцев принеси по ведру воды. Наутро за ночь здрава будет.
Натаскал купец воды, привел дочь, оставил с ними. Старичок говорит кузнецу:
– Видел, как я делал?
– Видел.
– Ну, делай, как я.
Кузнец разрезал купцову дочь, а сложить не может. до рассвета бился, ничего не выходит. Старичок видит, кузнецово дело плохо, взял, сложил куски, водой спрыснул – стала купцова дочка здрава.
Стучит отец.
– Живы ли?
– Живы.
– Ну, слава Богу.
И угостил их купец и денег дал много. Старичок за деньги не брался, а брал кузнец и напихал полную пазуху бумажек, фунтов десять.
– Довольны?
– Довольны, хозяин.
Простились с купцом и пошли к Волге в кузнецово село.
Старичок и говорит:
– Давай, кузнец, деньги делить. Я от тебя уйду, а ты домой ступай.
И начал кузнец раскладывать казну на две кучки – тому кучка и другому кучка. Сам раскладывает, а самому так глаза и жжет, вот подвернется рука и себе переложит.
– Что, кузнец, разделил?
– Разделил.
– Поровну?
– Поровну.
– Ты у меня не украл ли?
– Нет.
– Бери себе все деньги, только скажи мне: это ты тогда съел кусочек или заяц?
– Я не ел твой кусочек! – и стал кузнец по колена в земле.
– Скажи, не ты ли? Деньги мне не надо, все твое.
– Нет! – и стал кузнец в земле по шейку.
– Когда ты неправду говоришь, так провались ты в преисподнюю от меня!
Кузнец и провалился, и деньги за ним пошли.
1914 г.
Праведный судья *Где их искать, судей праведных? А вот был один такой, и далеко, куда за Москву, и по Сибири шла о нем слава. Случись что, спор, иди к Кузьмичу: Кузьмич все рассудит.
Заехал раз к одной вдове человек проезжий, а жила вдова на большой дороге, постоялый двор держала, баба хозяйственная.
Приехал этот самый человек на жеребце, вошел в дом, поздоровался и спрашивает:
– Что у тебя, тетка, кобыла-то жерёба?
– Нет, батюшка, не благословил Бог.
– Ну, а у меня жеребец-то жерёбый.
Ну, жерёбый, так жерёбый, мало что другой по позднему времени и не такое еще скажет.
Чуть свет поднялась баба – по хозяйству все нужно справить, вышла во двор кобылу свою попоить, глядь, а по двору жеребенок бегает. Вот Бог-то послал нежданно! Ну, пока то да сё, проснулся и гость проезжий, заглянул в окно, жеребенка увидел. Баба самовар несет, а сама, что самовар.
– Вот у меня кобыла-то ожеребилась!
– Как у тебя?
– А что ж, у тебя что ли?
– Да ведь, ты ж вчера говорила, что у тебя кобыла не жерёба. Известно, это моего жеребца жеребенок!
– Нет, мой!
Дальше, да больше, пошел спор. И ведь, баба-то тихая, а до того уверилась, что это ее жеребенок, – да как же иначе-то? – глаза выцарапает, не уступит.
– Пойдем к Кузьмичу! Я на тебя, окаянного, найду управу.
– Пойдем!
И пришли к праведному судье и рассказали ему все, как было. Выслушал Кузьмич каждого по очереди и велел обоим выехать на перекресток: бабе – на кобыле, а проезжему человеку – на жеребце.
Сказал праведный судья:
– За кем жеребенок побежит, та лошадь и ожеребилась.
Пустили жеребенка.
И побежал жеребенок за жеребцом.
А раз побежал, так тому и быть.
Баба судье покорилась, повела домой кобылу на постоялый двор, на себя серчала: и как это она пошла на такое, ей ли не известно, что проста ее кобыла, только зря время потратила, да себя и другого в грех ввела.
А проезжий человек забрал своего жеребца. Судье низкий поклон.
– Спасибо, что рассудил по правде.
Видит судья, не постой этот человек проезжий, позвал его к себе на беседу.
Посидели, потолковали. Друг другу по душе пришлись. Проезжий и говорит:
– Пойдем теперь ко мне.
– Ну, что ж, пойдем! – очень уж человек-то мудреный, как не пойти к такому.
Вышли из ворот. Судья остановился, прислушался.
– Что это, дома-то воют будто?
– Да это по тебе, Кузьмич: ведь, душа-то твоя со мною.
– Вот оно как! – и пошел по дорожке с гостем в гости, откуда нет уж возврата.
Праведных-то судей, видно, Бог к себе берет: Ему нужны.
1915 г.
Скоморошик *Вздумал один человек на старости лет Богу потрудиться, поселился в лесу и стал жить один в своей келье, как пустынник. А оставались у него на возрасте дети, отца почитали, – вот навезут они в лес ему всяких разных закусок, рыб всяких копченых, икорки и селедок, ну ничего ему и не надо, помолится, поест и спать. Так мирно шли дни без греха и соблазна в пустыне.
Раз наелся пустынник соленых копчушек, прохладился чайком, вышел из кельи, прилег на заваленку и спит.
Идет мимо старичок.
– Мир твоему кормному борову лежать!
– Я пустынник, я Богу тружусь!
– Богу тружусь! – смотрит старичок, а это был сам Никола угодник, – наешься, напьешься, да спишь, экий труд! А ты в город иди, там есть Вавило скоморох, коли его труд перенесешь, будет толк, в царствие небесное угодишь.
– А каким он, дедушка, трудом трудится?
– Да уж как сказать каким, только слышно про него, колокол далеко звонит.
– И пошел старичок – Никола угодник наш.
А пустынник и раздумался, и вправду, какой его труд: поест, попьет и спать! – но какой же должен быть тот скомороший труд, чтобы толк был, в царствие небесное попасть?
Бросил пустынник свою келью и пошел в город скомороха Вавилу искать, потрудиться его трудом.
И не долго по улицам плутал пустынник, живо ему дорогу показали. И удивился пустынник: кого он ни спрашивал о скоморохе, все ему сердечно отвечали, и не потому, чтобы сам он располагал к доброму ответу, а потому, что спрашивал о скоморохе, о скоморошике, как величали Вавилу люди, словно уж в самом имени в скоморошьем было что-то и приятное и доброе людям.
Подошел пустынник под скоморошье окошко. А у скомороха были две женки – родные сестры, стерегли Вавилу.
– Здесь Вавило скоморох?
– Здесь.
Женки впустили пустынника в дом.
– Где скоморошик?
– На игрищах играет.
– На каких?
– Да у губернатора, там скачет и пляшет.
– А скоро придет?
– Придет, как первы кочета споют, либо привезут.
Присел пустынник, ждет скомороха. Ждать-пождать, стало ко сну клонить, а скомороха все нет.
Первые петухи пропели, пришел домой Вавило.
– Чей это старичок? – спрашивает у своих женок.
– Тружельник из лесу.
Пустынник к скомороху, рассказал Вавиле, как один старичок прохожий наставил его идти в город, отыскать скомороха и потрудиться скоморошьим трудом.
– Эх, дедушка, какой мой труд! Я только скачу да пляшу, огонь да гвозди глотаю, вот и весь труд.
– А хочу тебя спросить, скоморошик, какую ты пищу ешь?
– Моя пища: сухая крома, да пустая вода. Вот мои женки поят, кормят меня и на постелю кладут.
– Я хочу, Вавило, твой труд понести.
Рассмеялся скоморох.
– Не доведется это тебе: тяжел. Посмотрите, какой я тощой, и этак и так перевьюсь. Нет, дедушка, без привычки надорвешься.
Вот утром рано приезжает человек за скоморохом.
– Дома скоморошик?
– Дома.
– Пожалуйте к Овошину на именины.
– Ступай с Богом. Пешком приду, только умоюсь.
Разбудил скоморох пустынника-гостя. Сели завтракать: женки скоморошьи дали им по куску хлеба.
– Ну, друг, пойдем на именины.
– Пойдем, Вавило, а какой там твой труд будет?
– Пустяки, только сапоги надеть.
– И я твои сапоги надену.
– Что ж, попробуй.
Захватили они с собой сапоги, отправились к Овошину на именины.
Не велики сапоги скоморошьи, а легки, что лапотки самые малые. Вавило обулся и ну скакать и плясать. А пустынник, как влез в них, так и почувствовал – там были гвозди вершковые понатыканы. И проголодался, а с места сойти не может: где посадили на стул, там и сидел.
Вавиле привычно, – скачет и пляшет. И до петухов скакал скоморох и плясал.
– Пойдем, брат тружельник, домой.
Старик чуть не плачет. Кое-как поднялся, но и полпути не прошел: ноги идти отказываются, и пятки больно. Вавило попросил человека довезти старика до двора. И поехали.
Приехали в скомороший дом.
– Ну, что, дедушка, хорош мой труд?
– Хорош, скоморошик, очень хорош.
– А ты?
Старик снял сапоги, а сапоги полны крови.
– Попытаю еще, какой твой труд есть, – сказал старик, – переночую ночь.
Сели ужинать. Дали им женки сухую крому, да теплой водицы. Позаправились – краюшка-то не больно сытна, да делать нечего.
– Ну, женки, спать хочу, положите меня на постелю!
А в постель у скомороха в сенях была, на вольном воздухе.
Взяли его женки за руки, за ноги, раскачали да на кровать и шваркнули.
Старик – за столом, видит, что делается, и говорит скоморошьим женам:
– Надо и мне этакий труд понести.
Женки его за руки, за ноги да к Вавиле на постель и кинули. И впиялись в него гвозди лютей сапожных.
И лежал старик, как камень, ночь-то.
До свету приехали за скоморохом, зовут на крестины.
Легко поднялся скоморошик, а старик ни рукой, ни ногой пошевельнуть боится. Позвал Вавило женок.
– Сымите, – говорит, – тружельника с моей постели.
Женки взяли старика под руки и привели в комнату.
– Что, дедушка, пойдем со мной?
– Нету, скоморошик.
– Что так?
– Не могу. Велик твой труд, Вавило! Тебе велел Господь снесть и неси, а я не могу. Чую, не дойти до двора к детям. Прощай, скоморошик.
– Прощай! А коли хочешь, иди со мной.
Старик ушел. Старик видел труд и сам потрудился, теперь не надо ему и лесной его кельи, как-нибудь тихонько проживет он с детьми, ему и жить-то осталось не много.
А скоморошик скакал и плясал: день скакал на именинах, другой – на крестинах, третий – на свадьбе, четвертый – так, людям на развлеченье.
Выдался свободный денек, сидел скоморох у солдатика в гостях в казарме, чесал языком, прибаутки сыпал.
Солдатик вдруг всполошился.
– Вавило, – говорит, – за твоей душой пришли.
– Кто?
– Святы ангелы.
– Каки ангелы?
– Нет, ступай Вавило. Прощай скоморошик!
Делать нечего, простился скоморох с приятелем и пошел домой.
А дома видит уж гроб стоит и женки ревут.
– Ложись, скоморох, – ревут, – в гроб!
Лег. Лежит Вавило в гробу.
Голубь влетел.
– Ты голубь?
– Голубь.
– Какой ты голубь?
– Твой святой ангел. Тебя, скоморошик, Бог наградит!
Тут скоморошик и покончился.
1914 г.
Награда *Трудился труженик в пустыне тридцать лет. И все тридцать лет дьявол только и думал, как бы смутить старца. Уж как следил его, а нет, ни так, ни сяк не уловит. И нашел-таки лазейку! Был очень жалостлив старец, вот ему прямо в сердце дьявол и направил свой рог базучий.
Ночным бытом встал старец на молитву и слышит, тоненько так где-то под дверью плачет, – два голоса детских.
«Боже милостивый! Что такое? Два голоса детских!»
Сотворил старец молитву, вышел из кельи, а на пороге у двери – девочка и мальчик, и ручонками тянутся к стар-
Старец было за дверь: очень испугался.
«Куда мне девать их? Что с ребятами делать, маленькие?»
Да рассуждать не время: плачут ребятишки, попить просят. Он их и забрал к себе в келыо.
И стал старец поить и кормить детей. А они, карапузы, так и тормошат, подымут возню: и уж он вроде лошадки, и они на нем скачут, а то будто бык, да бодает-то не он, а его, и как норовят побольнее – кулачонки так поставят рогами, да с налету в него – и грех, и смех.
Какая там молитва! Днем с кормом – покормить, ведь, надо, как следует, а это не так-то просто, вечером – с игрою, время и пройдет. И хоть бы ночью, растормошат и ночью: то сказку рассказывай, то страшно, то беда какая.
Извелся совсем старец, но чтобы Богу пожаловаться, этого ему и в мыслях ни разу не пришло: ведь за все тридцать лет пустынных в первый раз познал он в своем сердце эту радость – вот так с малыми ребятами возиться! Забыл и о дьяволе думать. Видно, Божья это ему награда за тридцать его трудных лет! И ничего уж не просил у Бога, только благодарил Бога.
А ребятишки растут и растут, и много ль прошло, а они уж вот какие: лет пятнадцать и больше. Известно, как роду нечистого духа и растут не по-нашему.
Девчонка-то стала разуметь. Выпадет час старцу стать на молитву – Бога поблагодарить, а она с ним играть. И чем дальше, тем пуще эта ее игра. Стала старца к худым делам притеснять: ночью мальчишка заснет, а она соскочит с кровати и виснет.
– Меня, – говорит, – скука обуяла!
Ну, и смутила старца, поддался он на худое дело.
– Худое дело делать будем, а куда братишку твоего денем?
– А давай убьем!
А который дьявол все это дело затеял, – ребят-то под дверь подкинул, – стоит у дверей да караулит: то-то ему радость, вот он сейчас так и сглотнет старца, и куда весь его труд пустынный!
– Бери топор, – говорит девчонка, – я Ванюшку свалю, а ты голову руби!
Вышел старец из кельи, вернулся с топором. Девчонка на брата, и не то что свалила, а сам он лег. Тут подскочил старец, да топором его по шее, кровь так и брызнула, а голова прочь.
– Куда мы его денем? – мечется старец по келье: кровью-то, знать, ударило.
– Открывай половицу в подпол! – кричит девчонка. Старец за половицу, бился, бился, едва открыл, взял мальчишку в беремя и хочет мальчишку в подпол ссунуть, да никак не выходит, тычется на месте, и сам весь в крови.
А дьявол тут-как-тут, отбил дверь, будто человек какой прохожий, да в келью.
Девчонка к нему, повисла на шее, дрожит вся, и горько так заплакала:
– Батюшка, родимый мой, кому ты оставил нас? Меня замучал к худым делам, а брату вон отрубил голову.
И уж полна келья, Бог его знает, кто набежал, – лягастые, квакастые и ивкают, и гайкают, ногами затопали, прыгают, хлопают, и все на старца, да как вцепятся и потащили…
– Наша! Наша душа! – и потащили.
А сам дьявол-то по головке его, по головке…
– Погляди-ка мне через левое-то плечо! Сколько лет я ходил, сколько лаптей проносил, да вот и уловил голубчика!
Тут старец словно бы опамятовался, – оградился крестом.
– Нет, ты погляди мне через правое-то плечо! Бес поглядел, да так и согнулся.
– Святый Боже, Святый Крепкий! – душу несли его ангелы с пением райским.
И все бесы, кто как был, так и проскочили сквозь землю.
1915 г.
Семь бесов *1
Есть такие города у нас на матушке на Руси, куда в Христову ночь не только серебряный кремлевский ясак, а зазвони и сам царь-колокол, сам царь-колокол не донесет.
В Сольвычегодске на пустынном усолье, где над холмиками-домами одни церкви-кресты стоят, там случается, задастся год, и счастливые в полночь слышат звон… разливной, гудёт по Устюжине шире Сухоны, Лузы, Юга и Вычегды – «Христос воскрес!» А Сольвычегодск ведь – на полпути от той дебери печорской, где нам выпало провождать дни, и среди нас Винокурову с замоскворецких Толмачей.
Человек по языку и ухваткам московский, жилистый и упорный, от крепкого кореня гостя московского, был Винокуров не без того… и чем кончил, одному Богу известно. А ожидать всего можно было, и сказывали – лет пять назад такой слух прошел, – будто уж вольный, очищенный от грехов всяких, попался он в мошенничестве и угнан под наказание. Впрочем, может, и неверно все, и живет он себе, слава Богу, где у печенгских старцев в работе духовной, да китов ловит мурманских, либо на Алтае где дела делает, либо… и совсем недельно, замореный, гнет свою линию деловую в Петрограде на Неве-реке. Мы его семь бесовназывали. А окрестил его так Костров Веденей Никанорыч, человек учительный и верховой, с тем и пошло.
– Семь бесов да семь бесов!
Ну, и ничего… только посмеивается.
И ведь так сидит, бывало, ничего – вечно под носом книга, любил книгу, и за год комната его прибралась, что библиотека. И невзначай так спросишь о чем, толково-таки ответит и пример приведет… только эти его примеры, – а он любил приводить, – поясняли, да не то совсем, а то и совсем обратное. Правда, эту слабость свою знал он за собой лучше всякого, да не очень смущался.
– Самое для меня трудное было, – вспоминал он о годах своих ученических, – это когда задаст, бывало, учитель примеры приводить: уж как стараюсь, и все мимо. Ну, а зато по геометрии любую теорему от противного докажу.
По геометрии-то возможно… да это он так про геометрию, – сочинения ему всегда давались легко!
И бывали вечера, соберутся к нему гости, и все попутному, примется какую историю рассказывать, и скажу, ей Богу, иной раз за сердце тронет. И уж думаешь, да не ошибаемся ли, бесов-то в человеке выискивая?
– Семь бесов, да семь бесов!
И не в тебе ли они самые завелись, за нос тебя водят?
И станет скучно. И придумываешь, чем бы такое вину загладить.
А пройдет день, другой, и только что быка за рога, глядь, а он снова – и весь тут и все бесы его.
– Семь бесов.
Был один из заключевников наших Шведков несчастный, глаза в жизни лишился, и при жене своей жил вроде как помогал ей: если шила, – машинку вертел, – и такой, в чем душа, а по этой части, хлебом не корми. У Винокурова, как известно, частенько и хозяйские и соседские девицы находом гостили и Шведкову это на руку – ему, ведь, хоть около постоять, праздник! Вот он и притащится и войти-то войдет честь-честью, а тот как свиснет подрушным, – такие всегда водились из своих же, – и они на Шведкова разом, да все с него срывом. И уж в чем мать родила при всем честном народе визжит несчастный, тычется и ловит, чтобы как-нибудь прикрыться, – потеха!
Винокурову потеха – от хохота трясется.
И без пира вечер проходит весело.
И еще был один Штык, в деле своем дельный, тихий и работящий простои человек, и затеял этот самый Штык в простоте своей заняться каким-нибудь предметом, все ведь скуки ради для развития своего за что-нибудь принимались. И Винокуров его по-итальянски учил. Старался Штык несчастный, из кожи лез, но и в русской-то грамоте слабый, совсем с толку сбился. И как, бывало, примется Винокуров с ним по-итальянски объясняться, со смеха живот надорвешь.
Какую угодно дурость над человеком сделает, не облизнется.
Тоже студент Снеткин… был такой у нас, большой спорщик, человек общественный, как сам величал себя, с утра, бывало, выйдет из дому и до вечера по знакомым и все говорит – и как говорил! – с одного, не поспеешь и слова ввернуть. И влюбился студент Снеткин в устьвымьскую учительницу Налимову и все, как слышно, сговорено у них было и, как кончится срок, обвенчаются. Конечно, дело велось в большой тайне, да разве утаишь чего, и особенно в таком деле? Винокурову все было известно.
И случилось как-то, поехал Снеткин в отпуск, – разрешили, – пробыл там с месяц и благополучно вернулся и прямо к Винокурову с разговором. Слушал его, слушал Винокуров и час и другой и третий, изловчился, наконец, да в передышку так, будто мимоходом:
– А слышали, – говорит, – Василий Васильевич, Налимова-то замуж вышла?
Тот только глаза вытаращил, заплеснуло в голове, сказать ничего не может.
– И точно не знаю, – продолжал Винокуров, – за Колесникова, кажется…
А того, как варом, – Колесников телеграфист, действительно, приударял за учительницей! – да живо за дверь, да бегом. И с той поры – будет! – никаким разговором к Винокурову с разговорами не затащишь.
Учительница-то устьвымьская, Налимова, конечно, и не думала выходить замуж, а несчастный чуть не рехнулся.
Да то ли еще, много чего видывали, и слышали, и испытывали от бесов Винокуровых: замутить, в грех втянуть человека ему ничего не стоило.
Спутал молодежь нашу с наблюдающим – был такой наблюдающий при полиции забитый человек Фыркин, должность его была проверная вроде сыскной, а дара от Бога не отпущено: и то уследит, что под дозволением, и проворонит такое, того и гляди в шею погонят. С этим-то
Фыркиным и свел Винокуров, ну и началась всякая удаль с пьянством и буянством, и уж сам исправник Сократ Дмитриевич Гусев замечание сделал, что не годится, а Фыркина самого под надзор поставил.
2
А скучное житье наше было!
Сядешь, бывало, у окна, – печка натоплена жарко, – тепло, греешься и смотришь. А в окне – снег, и пока глаз хватает, все снег – ровный белый, и лишь сторонкой частокол черный – лес, и в лесу там не только Медведь Медведич, сама Яга Ягишна собственный домик имеет на козьих рожках, на бараньих ножках: там им попить, там им поесть! Любо и ветру – безрукому деду – у! как выйдет гулять, крыши долой так и рвет. Да и местный житель, испоколенно который на земле трудится, так свою жизнь поведет, ему не до скуки. С работой нешто скучают? А ее везде найдешь: и в аду найдешь, коли обживешься, а не то что тут, среди снегов и теми в большую зимнюю пору и долгих белых, как день, ночей с незакатным весенним солнцем. Ну, а так человеку пришлому, заключевнику, скучно.
Скучно – в глазах белый снег – пустынно…
Хорошо, конечно, на возрасте лет для души в пустыне пожить, подумать. Да опять же без работы не справиться и, как пить, с лествицы скувырнешься. Сами старцы, доброй волей удалявшиеся в пустыню, прямо говорят, что в пустыне жить без работы невозможно, – там уныние находит и печаль и тоска велика. А наш возраст-то, за малым исключением, голоусый и думать нам еще не о чем было: у нас не было ни белого дня, ни красного солнца, ни блеклой луны, ни частых звезд, ни глухой полночи, еще надо было добыть их, – ничего мы в жизни не сделали, нам дело делать надо было, не покладая рук, силы свои расточать для родины, строить землю – кормилицу нашу, людей смотреть да себя показывать.
И так худо, – безвременно, да еще и дела нет, – совсем плохо.
Сами видите, как человека судить, если другой раз не выдержишь, поддашься бесам Винокуровым.
И скажу не в осуждение, участь эта дурацкая не миновала ни единого из нас: все мы так или этак, а в лапы его попадались. И только один из всех нас старейший Костров Веденей Никанорыч, человек учительный и верховой, стоял твердо на страже.
У всех у нас грешки водились, ну, человеческие, по слабостям душевным и телесным, а уж Веденея Никанорыча ни в чем не попрекнешь. И потрудился он немало на своем веку, с народом пожил, поучился и сам уму-разуму поучил. И живи он одиночно, был бы прок для него и в сем нашем житии пустынном: по лествице исхитрился бы подняться и с Божьей помощью за год какой дошел бы до рассмотрения дел человеческих и рассуждения. Да беда в том, что не одиночно жил он, нас орава неприкаянных вечно на глазах у него: тот клянчит, другой жалуется, третий нюнит, пятый беснуется. Зрителем да наблюдателем безгласным он не мог оставаться, вот и хороводился с нами, и за нашим назоем уж о своем ему подумать часу за день недоставало, и только что ночным бытом.
За год заключевной жизни своей снискал себе Веденей Никанорыч всеобщее уважение и сам Сократ Дмитриевич Гусев, наш исправник, если что надобно бывало, – выходило ли распоряжение от губернатора, либо по собственному какому своему наказу, вызывал к себе одного Кострова, и наоборот, если случалось недоразумение, шел за всех Веденей Никанорыч. И на почте доверенность Кострова стояла высоко. Писем получал он со всей России и сам писал во все края и по этим письмам почтмейстер Запудряев доподлинно удостоверился, что Веденей Никанорыч человек правильный, да, кроме того, по собственному признанию Запудряева же, Костровы письма доставляли большое развлечение и сердцу отраду.
Веденей Никанорыч кореня костромского и речь его округлая.
И как станет, бывало, в красный угол под вербушкой, – «власы поджелты, брада Сергиева», умилишься, глядя.
«Эх, – подумаешь, – Веденей Никанорыч, отец, да быть бы тебе старцем, проводить житие во пустыне среди полей родимых Богу на послушанье, людям в наученье, какие там цветы расцветают, какие колокольчики… жить бы тебе во пустыне в келейке у березок – белых сестер благословенных!»
Веденей Никанорыч в миру жил, хотел устроить жизнь нашу по совести. Сызмлада от житий угодников наших, хранителей правой милосердой святой Руси, запало ему в душу. Веденей Никанорыч в миру жил и, делая дело прямое и полезное, видимое и понятное на сей день с его бедой и горем, несправедливостью и бессовестностью, и, как все мы, ошибаясь и плутая в средствах устроить этот сей день, никогда не забывал от пустыни заповеданное, что лишь отречением и жертвою подымается человек для дел, направляющих жизнь нашу, спутанную и своими житейскими средствами нераспутываемую.
Так в задушевной беседе сам он мне однажды признался, когда я ему о пустыне… колокольчиках, о березках, белых сестрах благословенных, свои мысли вслух говорил.
Кстати сказать, умиление это перед березками не раз мирило его с Винокуровым: от сорока ли сороков московских, либо по дару Божьему понимал Винокуров тайное слово земли русской с ее белыми березками.
В заботах о нас проходила жизнь Веденея Никанорыча, все хотелось ему собрать нас беспастушных, растерявшихся в безвременной жизни среди дебери печорской обок с Медведем Медведичем и Ягой Ягишной.
И тут немало досаждал ему Винокуров.
И как-то на Святках, наткнувшись на обнажение Шведкова и на прочее содомское бесстудие, отряс он прах от ног своих и больше к Винокурову не наведывался.
– Семь бесов!
3
Прошли Святки, прошла пора венца, понаехала самоедь на Масленой с оленями, да с оленюшками, и весною повеяло.
Как почернело небо над белым снегом – я никогда не видал такого черного неба над таким белым снегом, как завыло в лесу – ой, не Яга ли Ягишна, окрещу окно! – и как ударили к службе по-великопостному, помянулось на сердце о Пасхе, и все помирилось.
– Скоро Пасха!
Все семь седмиц прошли мирно.
Что-то не слыхать стало и о Винокуровых бесах, – ни разу Шведкова не обнажали, хоть и таскался он к Винокурову по-прежнему языком почесать, и сам итальянский язык на время был оставлен, и Штык несчастный понемножку приходил в себя. Или и сам Винокуров не такой сделался? Заглянешь, бывало, сидит вроде меня у окна, смотрит на черную тучу, с сороками разговаривает – сорочье под окнами так и прыгает. Или и впрямь, и не только в Чистый понедельник, а и в весь пост бесу скучно!
В Великую субботу Веденей Никанорыч загодя зашел к Винокурову: вместе уговорились идти на заутреню к Стефану Великопермскому. Все на нем было по-праздничному и только не умудрился подстричься. В нашей дебери печорской ни куаферов, ни парикмахеров не водилось, и если нужда бывала, стриг городовой Щекутеев: собирался Веденей Никанорыч к Щекутееву, да что-то помешало.