Текст книги "Правнук Петра (СИ)"
Автор книги: Алексей Лапышев
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)
– Ты хочешь его расширить? – спросил Николай Юсупов, и в его голосе был тот интерес, который у него появлялся, когда речь шла о культуре.
– Не просто расширить. Связать. С Петербургом, с Москвой, с Киевом. Чтобы студенты ездили, чтобы профессора менялись, чтобы книги – шли. Четыре университета – четыре столпа. Новгород, Киев, Вильно, Москва. Воля, вера, братство, сила. И знание – поверх всего.
– Хорошо, – кивнул Юсупов. – Я поговорю с Бецким.
– Поговори, – согласился я. – И с Ломоносовым. Он будет рваться.
– Ломоносов всегда рвётся, – улыбнулся Юсупов. – Это его естественное состояние.
Мы прошли мимо православной церкви – старой, каменной, с потемневшими стенами и свежими свечами внутри. Я перекрестился. Анна – тоже. Ближние – кто перекрестился, кто просто постоял. Дмитрий Кумани – перекрестился по-православному, потому что грек, а греки – православные. Малик Бакиханов – не перекрестился, но постоял с уважением, и я заметил, что Лейла рядом – так же. Георгий Багратиони – перекрестился по-грузински, и я подумал: сколько вер, сколько обрядов, и все – рядом, и все – вместе.
– Дан, – шепнула Анна, – вон тот дом, с балконом. Посмотри.
Я посмотрел. На балконе стояла девушка и смотрела на нас. Молодая, тёмноволосая, с тем литовским типом лица, который я уже научился узнавать: высокий лоб, прямые брови, спокойные глаза.
– Красивая, – сказала Анна.
– Ты красивее, – ответил я автоматически.
– Я знаю, – сказала Анна без тени кокетства. – Я не об этом. Я о том, что она смотрит. Не на тебя. На нас. На всех. С интересом. Это – хорошо. Значит, не боится. Значит – хочет понять.
– Ты и по балконам читаешь людей? – я посмотрел на неё.
– Я везде читаю, – она пожала плечами. – Привычка.
Мы дошли до реки. Вилия, широкая, спокойная, отражала вечерний свет, и мы стояли на мосту и смотрели на воду, и город – по обе стороны, и костёлы, и дома, и деревья, и всё это – наше. Не потому что мы взяли, а потому что – вернули.
– Хорошо, – сказал я.
– Хорошо, – подтвердила Анна.
– Хорошо, – сказал Родька, который стоял рядом и смотрел на воду с тем выражением, которое у него появлялось, когда он был доволен, но не хотел этого показывать.
Феврония – рядом с Родькой, и я видел, как она смотрит не на воду, а на него. И он – не на воду, а на неё. И оба делали вид, что смотрят на воду.
– Ну всё, – сказал я. – Хватит романтики. Завтра – дело. Ковно.
– Всегда дело, – вздохнула Анна.
– Зато потом – Питер.
– Питер… – она сказала это так, как говорят слово «дом».
______________________________________________________________________________________________
Ночь. Мы сидели с Анной в комнате дома, который нам приготовили. Комната – простая, каменная, с окном на улицу и свечой на столе. Мы говорили о завтрашнем дне, о Ковно, о Пацы, о дороге, и я уже начинал думать о возвращении в Питер, как вдруг – свист.
Тихий, короткий, негромкий. Особый. Тот, которому учат только своих.
Мы переглянулись. Улыбнулись.
– Начали, – сказали мы синхронно.
Кивнули друг другу и разлетелись по углам. Я – к двери. Анна – к окну.
И началось.
В комнате вдруг материализовались новгородцы. Из теней, из углов, из-за занавесок – бесшумно, мгновенно, как будто они всегда тут были. Родька – у двери, Степан – у окна, Тихон – где-то, где я его не видел, но знал, что он есть. Яков – у стены, Мирон – поперёк входа. И девчонки – при Анне. Феврония – рядом, Груня – слева, Дарья – у задней стены, и в их руках – не скалки. Клинки. Северные девы с ножами, и я видел, как Груня держит свой валёк в одной руке и клинок – в другой, и лицо у неё такое, будто она делает это каждый день.
А в центре комнаты – растерянные. Двое. Один – постарше, пятидесяти с лишним, в тёмном камзоле, с лицом умного, уставшего, опасного человека. Второй – помладше, лет тридцати, с лицом, на котором страх и удивление боролись друг с другом.
Шуваловы. Александр и Андрей.
Под прицелом ближних. Комната оцеплена – одновременно людьми из дружин, новгородцами, людьми Шешковского и людьми Бек-Черкасского. Всё – синхронно, всё – отработано, всё – по плану.
Через мгновение появились и старшие. Юсупов – спокойный, собранный, с тем лицом, которое говорило: «Я знал». Суворов – быстрый, живой, с тем огоньком в глазах, который появлялся, когда операция проходила чисто. Бек-Черкасский – темноволосый, быстрый, с той кавказской хваткой, которая не давала шанса. Шешковский – тихий, незаметный, с бумагой, которая была уже исписана.
Они кивали. Улыбались. Все – по плану. Как и думали.
Шуваловы стояли в центре комнаты и были растеряны. По-настоящему, не наигранно. Я смотрел на Александра Шувалова – всесильного хозяина Тайной канцелярии, человека, который знал всё и управлял всеми, – и видел в его глазах то, что не часто увидишь у таких людей: растерянность. Настоящую, глубокую, от которой холодеет внутри.
Они подняли мятеж. Младший Шувалов – Иван – убит императором на дуэли. Отец Андрея – Петр – умер. Остались двое: Александр, старший, и Андрей, младший. И они всё потеряли. Совсем всё. Род, титулы, власть, влияние – всё.
Я видел, как проносились мысли за его глазами. Он был умён, Александр Шувалов, очень умён, и эта беда была страшнее всех остальных, потому что умный человек в беде видит яснее, чем глупый, и видимое – страшнее.
«Чёрт, – думал он, я почти слышал, – а мы не ту лошадь поставили. Так ошибиться. Так просчитаться. Угробить род. Всех. Всё. На чём? На Петре III? На Екатерине? На интриге, которая рассыпалась, как дешёвый табак?»
И Андрей – рядом, бледнее, моложе, с тем выражением, которое бывает у человека, который только что понял, что мир, в котором он жил, – закончился.
Я смотрел на них и думал. Думал быстро, потому что времени было мало, а решение было – большое.
Потом я улыбнулся.
– Александр, Андрей, – сказал я. – Предлагаю начать сначала.
Они подняли головы. Не поверили. Я бы не поверил.
– Вы ошиблись, – продолжил я. – Вы понесли наказание. Тяжёлое. Род потерял всё. Но – всё можно искупить. И всё можно исправить. Я люблю давать людям шанс. Особенно тем, кто умеет. А вы – умеете. Вы – умны, вы – опытны, вы – опасны. И именно поэтому вы мне нужны. Не как враги. Как – инструменты, а позже ...может... Поговорим?
Они кивали. Медленно, осторожно, с тем выражением, которое бывает у людей, которые ожидали смерти, а им предлагают – жизнь. Не даром, не бесплатно, но – жизнь.
Я улыбнулся шире и продолжил:
– Но утром. По дороге в Ковно, если не против. А сейчас меня ждёт моя Мечта.
И я посмотрел на Анну.
Она стояла у окна, в свете свечи, рыжая, невысокая, с клинком в руке, и смотрела на всех – Шуваловых, старших, новгородцев, ближних – с тем выражением, которое я люблю больше всего. Не прячется. Не стесняется. Не извиняется. Стоит и гордо глядит.
– Да, – сказала она. – Я – Мечта. Я не прячусь. Я – такая.
И Шуваловы кивали. Они поняли. Не слова поняли – человека. Они смотрели на меня и на неё, и я видел, как в глазах Александра Шувалова, умного, уставшего, всесильного и поверженного, проступало новое выражение. Не страх, не расчёт, не надежда на пощаду. Понимание.
Это не Пётр III. Не Екатерина. Не Елизавета. Это – Пётр I. Только – ещё круче. А Анна… да тут таких вообще не было. И значит – это новая страна. Другая. Не та, в которой они играли в свои игры. Другая. Подождём.
– Подождём, – сказал Александр Шувалов, и в этом «подождём» было больше, чем во всех его прежних интригах. Это было – согласие. Не на службу – на жизнь. На новую. В новом мире.
– Подождём, – повторил Андрей, тише, но – повторил.
Анна убрала клинок. Груня убрала клинок. Дарья – убрала, и я даже не видел, откуда она его достала. Феврония – последней, и в её глазах было: «Если что – я рядом».
Родька кивнул мне. Молча. «Чисто» – это означало.
Старшие вышли. Новгородцы растворились. Шувалых увели – не под стражу, а – в гостевой дом, под присмотр, тихо, без шума.
Мы остались вдвоём. Анна подошла, положила голову мне на плечо и сказала:
– Хорошо.
– Хорошо, – подтвердил я.
– Завтра – Ковно.
– Завтра – Ковно. А потом – Питер. И – праздник. И – свадьбы.
– И – свадьбы, – она улыбнулась. – Спи, Дан. Завтра – последний город.
– Последний, – я закрыл глаза. – А потом – финал.
И уснул. Сном человека, который прошёл три тысячи вёрст, собрал восемь городов, вернул четыре столпа и готовился к последнему рывку. С Анной рядом. С друзьями рядом. С армией рядом. С империей – впереди.
Глава 32. Последний бой и поляки все поняли
– Ну вот и Ковно. Последний город. – Думаю я, глядя на колонны, вытягивающиеся по дороге.
Позади – Вильно, позади – все восемь городов, все княжества, все встречи, все речи, все колбасы на углях. Впереди – Ковно, и после – Питер. И – финал.
Но сначала – Ковно.
Погода – серая, прохладная, с тем литовским ветром, который приходит с севера и пахнет болотом и хвоей. Дорога идёт через лес, потом через поле, потом – снова лес, и где-то там, за последним перелеском, – город.
Я еду впереди, Анна рядом. Ближние – за нами. Родька – слева, Степан – справа, Тихон – впереди, где-то, где его не видно. Мирон – замыкающий. Яков – на фланге, и я знаю, что он уже прикинул, кто из местных может быть полезен, а кто – опасен. Девчонки – при Анне, и в их руках – ну, вы понимаете.
Дальше – бригада. Моя. Личная. Пятнадцать конных дружин, по сто человек, и каждый – боец экстра-класса. Не гвардия, не линейные полки – моя имперская бригада, созданная для одного: быть там, где решается всё, и решать это быстро, чисто, с минимальными потерями.
А ещё дальше – дивизия Суворова. Четыре тысячи конной пехоты, гвардия – три полуполка: Семёновский, Измайловский, Астраханский. Две тысячи линейных пехотинцев. Орудия – шестнадцать, по восемь на фланг. И – казаки, калмыки, горцы, степняки. Три тысячи казаков, три тысячи степной и горной конницы.
Итого – под Ковно у меня больше, чем нужно. Но я не люблю «больше, чем нужно». Я люблю – «ровно столько, сколько надо, и ни одним человеком больше».
– Дан, – Анна тронула меня за руку. – Ты думаешь.
– Думаю, – согласился я.
– О чём?
– О поляках.
Она кивнула. Она знала. Мы оба знали.
Поляки не могли не реагировать. Это – не злость, не глупость, не безрассудство. Это – политика. Речь Посполитая смотрела на то, как русская армия прошла от Пскова до Вильно, как один за другим падали города, как магнаты переходили на сторону империи, и понимала: если не ответить, то – всё. Если молча проглотить потерю Вильно и Гродно, то завтра потеряют Минск, послезавтра – Киев, а потом – всё. И польские магнаты, которые ещё вчера спорили между собой, сегодня согласны в одном: надо что-то сделать.
Но что? Пойти на войну с Россией? Не сейчас, не после Семилетней войны, не после того, как русская армия взяла Берлин и Кольберг. Польша – не Пруссия, у неё нет армии Фридриха, нет дисциплины, нет единства. Польские магнаты не доверяют друг другу, сейм блокирует всё, конфедерации создаются и распадаются. Открытая война – самоубийство.
Поляки это понимают. Они не глупы. Они – расколоты. Но они не могут молчать.
И тогда – Ковно. Не Гродно, не Вильно, не Минск – Ковно. Последний город, самый дальний, самый маленький. Город, который ещё не занят русским гарнизоном, к которому ещё только подходят войска. Удар тут – это не удар в лицо. Это – удар в бок, который говорит: мы ещё здесь, мы ещё можем, мы не сдались. Достаточно для чести, достаточно для сейма, достаточно для внутреннего спокойствия. И – недостаточно для того, чтобы император пошёл на Варшаву.
Пять тысяч пехоты, четыре тысячи гусар, шестнадцать орудий. Значимый отряд, но не чрезмерный. Не армия, не корпус – экспедиция. Карательная акция, которую можно назвать «восстановлением порядка», и которую можно – отменить, если что-то пойдёт не так.
Поляки знали, что император не спустит. Знали, что он в своём праве – только что взял Гродно под защиту, и удар по Ковно – это удар по территории, которую император уже считает своей. Знали, что Европа промолчит – потому что Россия только что закончила Семилетнюю войну, и вся Европа устала, и никому нет дела до литовской границы.
Знали – и всё равно пошли. Потому что не могли не пойти. Потому что гордость – страшная вещь, и иногда она ведёт людей туда, куда разум не пошёл бы никогда.
– Они ударят под Ковно, – сказал я. – Не сегодня, так завтра. Не на нас, так на гарнизон, который идёт из Пскова. Но скорее – на нас. Потому что мы – здесь, мы – рядом, и мы – цель.
– Откуда знаешь? – спросила Анна.
– Шешковский. Бек-Черкасский. Разведка. Все говорят одно: польский отряд выдвинулся из-за Немана, идёт на Ковно. Пять тысяч пехоты, четыре тысячи гусар, орудия.
– И что будешь делать?
– То, что всегда. Минимум потерь, максимум результата.
– Ты это каждый раз говоришь, – она улыбнулась.
– Потому что каждый раз это – правда.
– А я?
– А ты – в тылу. Под охраной. С приказом.
– С приказом? – она подняла бровь.
– С приказом. Если я решу сделать что-то безрассудное – связать меня.
– Дан…
– Аня. Пожалуйста. Я не пойду в атаку один. Я пойду во главе бригады, под прикрытием новгородцев. Это – мой план, и я – его часть. Но ты – в тылу. Это – не просьба.
Она посмотрела на меня. Долго. Тем взглядом, который бывает, когда она хочет спорить и знает, что не будет.
– Ладно, – сказала она. – Но если ты получишь хотя бы царапину…
– Знаю. Ночь. Месть.
– Именно. Ночь и месть.
– Мне уже страшно, – улыбнулся я.
– И правильно, – она не улыбнулась. – Мне – тоже страшно. Но я – рядом. И если что…
– Если что – ты меня свяжешь. Договорились.
– Договорились.
_____________________________________________________________________________________________
Поле под Ковно было – хорошее. Открытое, ровное, с невысокими холмами по краям и лесом – справа, у дороги. Речка – слева, мелкая, но с топкими берегами. Не идеальное поле для обороны, но идеальное – для того, что я задумал.
Суворов встал рядом, и мы смотрели на местность. Он – с тем выражением, которое у него появлялось, когда он видел, что план – не его, но – хороший. Ему не нравилось, когда план был не его, но он был достаточно умён, чтобы признать хороший план чужой.
– Поляки встанут классически, – сказал он. – Пехота в центре, каре. Орудия на флангах. Кавалерия – по флангам, по две тысячи. Как всегда. Они – предсказуемы.
– Вот и хорошо, – ответил я. – Предсказуемый враг – половина победы.
– А вы? – он посмотрел на меня.
– Смотри.
Я показал на карту, которую Степан Ратманов набросал на доске, прямо в поле, мелом, быстро, точно:
– Напротив их пехоты – три тысячи спешенных гвардейцев. Семёновский, Измайловский, Астраханский. Три полуполка. Ещё две тысячи линейных пехотинцев – за ними, вторая линия. Орудия – на флангах, шестнадцать, по восемь. Снайперы и егеря – выдвинуты на фланги, по роте. Их задача – не атаковать, а – держать фронт. Поляки увидят гвардию, увидят орудия, увидят строй – и успокоятся. Они привыкли к линейному бою. Они подумают: классика, как у нас, как у них, как у всех. И они будут – правы. По их части.
– А по нашей? – Суворов прищурился.
– А по нашей – смотри дальше. Казаки – три тысячи – уходят в обход, в лес, и выходят в тыл полякам. Их задача – не атака, а – обстрел тылов, обозов, коммуникаций. Пусть поляки почувствуют, что их окружают, но не поймут, насколько.
– Калмыки? – Суворов уже оживился.
– Калмыки – на правом фланге, против гусар. Две тысячи. Их задача – спровоцировать гусар на выступление. Ложный отход. Калмыки отступают, гусары бросаются в погоню – и попадают в засаду.
– Засада?
– Тысяча спешенных Преображенцев. Лежат. За холмом, в траве. Молча. Неподвижно. Ждут. Рядом – эскадрон горцев, триста пятьдесят человек, в прикрытии. И второй резерв – за ними.
Суворов посмотрел на меня. Потом – на карту. Потом – снова на меня.
– Преображенцы – спешенные, лежа?
– Да.
– Гусары налетят – и получат залп в упор?
– Не в упор. С дистанции. Спокойно, по коням. Не по людям – по коням. Всадник без коня – не кавалерист. Он – пехотинец. Хуже – пехотинец без ружья, в тяжёлом мундире, на чужой земле.
– А горцы?
– Горцы – окружают. Когда гусары спешены, дезориентированы, потеряли темп – горцы заходят с флангов. Кинжалы, луки, арканы. Не резня – окружение. Прижать, обезоружить, блокировать.
– И потом?
– Потом – Преображенцы на коней. Они были спешенные, но кони – рядом, за холмом. Минута – и они в седле. И в этот момент – на открытый польский фланг летит бригада. Моя. Пятнадцать дружин. Полторы тысячи человек. Каждый – боец. Каждый – знает, что делать. Их задача – не пехота, не гусары. Их задача – орудия. Захват или уничтожение.
– А пехота? – Суворов спрашивал быстро, и я видел, что он уже – внутри плана, уже считает, уже видит.
– Пехота – маневрирует. Не вступает в бой. Гвардия стоит, орудия стоят, фронт держится, но – никто не атакирует. Поляки в центре будут ждать нашей атаки, а мы не пойдём. Мы – ждём. Пока фланги рушатся, пока гусары гибнут, пока орудия молчат – центр стоит и не понимает, что делать. И когда гусары разгромлены, орудия захвачены, казаки в тылу – пехота останется одна. Без кавалерии, без артиллерии, без тыла. И тогда – переговоры.
– И?
– И они сдадутся. Потому что не останется ничего другого. И потому что я – не дам им умереть за зря.
Суворов помолчал. Потом – кивнул. Не быстро, не медленно – с тем кивком, который у него означал: «Хорошо. Не идеально, но – хорошо. И я бы сделал так же, если бы догадался».
– Потери? – спросил он.
– Минимальные. Преображенцы – стреляют из укрытия, по коням, с дистанции. Горцы – окружают, не режут. Бригада – орудия, не люди. Гвардия – стоит, не атакует. Казаки – тылы, не строй. Мы – не убиваем. Мы – обезоруживаем.
– А если поляки пойдут в атаку? Центром?
– Тогда гвардия – встретит. Орудия – встретят. Снайперы – снимут офицеров. Егеря – зайдут с флангов. Но я думаю – не пойдут. Поляки – не дураки. Когда фланги рушатся, никто не идёт в центр. Все – думают, как выйти.
– Суворов кивнул снова.
– Ваше величество, – сказал он, и в его голосе было то, что я ценил больше похвалы: уважение. – Это – чисто.
– Чисто – это половина, – ответил я. – Вторая половина – исполнить.
– Исполним, – сказал Суворов, и это было – обещание.
________________________________________________________________________________________________
Утро. Поле. Поляки – напротив.
Я смотрел в подзорную трубу и видел их строй. Классический, как Суворов и говорил. Пехота в центре – пять тысяч, в двух линиях каре, плотно, ровно, с флагами, с офицерами, с барабанным боем. Орудия – на флангах, по восемь, на позициях, с расчётами. Гусары – по флангам, по две тысячи, в строю, в мундирах, с саблями, с лентами. Красиво. По-польски красиво, с размахом, с шалью, с вызовом.
– Хорошо стоят, – сказал Родька, который стоял рядом и тоже смотрел. – Только зря.
– Почему зря? – спросил я.
– Потому что они думают, что мы встанем напротив и пойдём в лоб. А мы не пойдём.
– Правильно, Родька. Мы – не пойдём.
Родька кивнул и ушёл к своим. Он был – в бригаде, в моей дружине, в той, что пойдёт на орудия. И я знал, что он будет рядом, и это – и успокаивало, и тревожило, потому что Родька рядом – это Родька, который закроет собой, если надо, и я ему этого – не позволю.
Наши – встали. Гвардия – в центре, три полуполка, спешенные, в строю, ровно, чётко. Семёновцы – справа, Измайловцы – в центре, Астраханцы – слева. Две тысячи линейных – за ними, вторая линия. Орудия – на флангах, шестнадцать, по восемь. Снайперы и егеря – выдвинуты, по роте, на фланги, в траву, в кусты, в складки местности.
Фронт стоял. Поляки смотрели – и видели классику. Русская гвардия напротив польской пехоты. Орудия напротив орудий. Лоб в лоб. Как – всегда.
Они не видели казаков. Не видели калмыков. Не видели Преображенцев. Не видели горцев. Не видели бригаду.
А эти – были. Казаки – уже в лесу, уже обходили, уже выходили к тылу. Калмыки – на правом фланге, впереди, на виду, но – не атакующие. Ждали. Преображенцы – за холмом, в траве, лежали. Тысяча человек, в полном снаряжении, с ружьями, с конями рядом, за гребнем. Молча. Неподвижно. Так, как умеет только гвардия – лежать и ждать, когда надо. Горцы – рядом, в складке, триста пятьдесят человек, с кинжалами, с луками, с арканами. Бригада – за гвардейским строем, скрытая холмом и лесом. Полторы тысячи, в пятнадцати дружинах. Конные. Готовые. Ждали – меня.
– Время, – сказал Суворов.
– Время, – подтвердил я.
И началось.
Калмыки двинулись. Две тысячи, на правом фланге, в своем стиле, в том степном строю, который не имеет линий и фронтов, который – как волна, как ветер, как трава. Они выскочили на польских гусар и – остановились. Выстрелили – раз, два. С луков, с дальних дистанций, без цели, для шума. И – отступили.
Медленно. Видимо. Понятно. Ложный отход – старый степной трюк, которому калмыки научились ещё до Чингисхана. Отступаешь, враг преследует, ты заманиваешь, враг нарывается.
Все знают и всё равно покупаются, раз за разом....
Так играли половцы, печенеги, татары, монголы...
Старые привычки и ни чего с ними не сделать
Польские гусары – слева, две тысячи – дрогнули. Я видел, как офицер поднял саблю, как гусары тронули коней, как фронт качнулся. Они хотели. Польская кавалерия – гордость Речи Посполитой, польские гусары – лучшее, что у них есть, и отступающие калмыки – это оскорбление, это вызов, это – «догони, если сможешь».
И они – пошли.
Две тысячи гусар, в атаке, в строю, с саблями, с криком, с лентами. За калмыками. В погоню. Прямо – на холм. Прямо – на засаду.
Я смотрел и считал. Не время – расстояние. Калмыки уходили, гусары догоняли, дистанция сокращалась, и вот – гусары перевалили гребень, и…
– Сейчас, – сказал я.
Преображенцы лежали. Тысяча. В траве, за гребнем, в складке. Неподвижно. Невидимые. Гусары перевалили холм – и увидели уходящих калмыков, и рванули за ними, и проскочили мимо, и…
Залп.
Не в упор – с пятидесяти шагов. Тысяча ружей, разом, по коням. Не по людям – по коням. Грохот, дым, крик – не человеческий, лошадиный. Передние ряды гусар рухнули, кони падали, всадники летели через головы, налетали на собственные ряды, те – на следующие, и через пять секунд атака, которая была атакой, стала – хаосом.
Преображенцы перезаряжали. Спокойно. Ровно. Как в учении. Второй залп – через двадцать секунд. Снова по коням. Снова – грохот, дым, крики. И гусары, которые ещё держались в седле, оказались в аду: кони падают, кони мечутся, кони кричат, всадники – на земле, в тяжёлых мундирах, без коней, без строя, без понимания, что произошло.
И тут – горцы.
Триста пятьдесят человек, из складки, с флангов. Молча. Быстро. Как тень. Кинжалы – в руки, арканы – в руки, луки – натянуты. Они не резали – они окружали. Горцы – это не резня, это – кольцо. Аркан на всадника, кинжал – к горлу, но не режет, а – прижимает. «Лежи. Не двигайся. Живой будешь». На нескольких языках – на польском, на русском, на горском, на языке жестов, который понимают все.
И – конец. Гусары, которые были в атаке, которые были – две тысячи – стали: половина на земле, без коней, окружённая горцами. Половина – отступала, в панике, без строя, без офицеров, назад, к своим. А Преображенцы – уже на конях. Минута. Пятьдесят секунд. Ружья – в кобуры, сабли – наголо, кони – из-за гребня, и – тысяча гвардейцев в седле, свежая, готовая, и гусары, которые отступали, увидели это – и побежали.
Левый польский фланг – рухнул. Не от атак – от собственного порыва. Гусары сами налетели, сами потеряли коней, сами оказались в кольце, сами – побежали.
– Левый фланг, – Суворов кивнул. – Чисто.
– Теперь – правый, – ответил я.
Правый фланг – польские гусары, вторые две тысячи, которые видели, что произошло слева. Они не бросились в погоню – они были осторожнее, умнее, но – они видели. И они – замерли. Не атаковали, не отступали – стояли и ждали, потому что не понимали, что произошло, а когда не понимаешь – лучше стоять.
А я – не стал ждать.
– Бригада – вперёд, – сказал я.
И мы пошли.
Холм, за которым мы стояли, остался позади. Бригада – полторы тысячи, в пятнадцати дружинах, в рассыпном строю, не в линии, не в клине – в том имперском построении, которое не имеет формы, которое – как вода, которое течёт туда, где есть щель. Мы обошли правый фланг польской пехоты, который был открыт, потому что гусары справа замерли и не прикрывали, и понеслись – к орудиям.
Я – впереди. Да, я. Не потому, что герой, а потому, что это – мой план, моя бригада, моя ответственность, и я не посылаю людей туда, куда не пошёл бы сам. Родька – рядом. Степан – рядом. Яков – рядом. Новгородцы – вокруг, и я знал, что Родька не отстанет ни на шаг, и Степан прикроет, и Яков – снимет того, кого надо, и Феврония – нет, Феврония была с Анной, в тылу, и я был за это – спокоен.
Польские орудия – на правом фланге, восемь стволов, на позиции, с расчётами. Они нас увидели – поздно. Слишком поздно. Бригада шла быстро, конная, в рассыпном, и мы были – не там, где они ждали. Они ждали – в центре, лоб в лоб. А мы были – сбоку.
Снайперы – первыми. Двенадцать человек, из моей бригады, со штуцерами – и они сняли офицеров. Не солдат – офицеров. Тех, кто командовал, кто наводил, кто давал приказ. Четыре выстрела – четыре тела. Расчёты замерли, без команд, без наводчиков.
И – гранаты. Бригадные гранатомётчики – тридцать человек, с запальными гранатами, – и орудия накрыло. Не заряды, не порох – орудия. Грохот, дым, крики, и из восьми стволов четыре – перевёрнуты, два – повреждены, два – целы, но расчёты – бегут.
– Не добивайте! – крикнул я. – Не добивайте! Берём – живыми!
Бригада – остановилась. Не остановилась – замерла, как гончая, которую натянули поводком. Они были готовы идти дальше, готовы – к пехоте, к гусарам, ко всему. Но – стояли. Потому что приказ.
– Орудия – наши, – сказал я. – Фланг – наш. Теперь – ждём.
Правый фланг польских гусар – две тысячи – видел, что произошло. Орудия захвачены, правый фланг пехоты открыт, бригада – рядом. И они – отступили. Не побежали – отступили. Медленно, сохраняя строй, сохраняя лицо, но – отступили. Потому что оставаться – значит быть окружёнными, а окружение – это конец.
И в этот момент – казаки.
Три тысячи, из тыла, из леса, из-за реки. Они не атаковали – они обстреляли. Тыл, обоз, коммуникации. Польский лагерь – загорелся. Польские повозки – опрокинулись. Польские возницы – побежали. И пехота в центре – пять тысяч, в каре, в строю, с флагами – увидела, что тыла больше нет.
Поляки стояли. Пять тысяч, в центре, в каре, и – без флангов, без орудий, без тыла. Гусары слева – разгромлены, половина – в плену, половина – бежала. Гусары справа – отступили. Орудия – захвачены. Обоз – горит. Казаки – в тылу. Калмыки – впереди. Преображенцы – на конях, на левом фланге, готовые. Бригада – на правом, у орудий. Гвардия – в центре, напротив, и не двигается.
И – тишина. Та особая тишина, которая бывает после боя, когда стрельба закончилась, а решение – ещё не принято. Когда обе стороны понимают, что – всё, но ещё не сказали этого вслух.
Я послал парламентёра. Петера Крайцера – он говорил по-польски, и он был – немец, а немцев поляки уважали.
– Передай, – сказал я. – Передай им: император предлагает сдаться. С оружием, с честью, с сохранением жизней. Офицеры – сохраняют шпаги. Солдаты – сохраняют личные вещи. Все – получат пищу и медицинскую помощь. И – все будут отпущены. С оружием. Домой.
Петер посмотрел на меня.
– С оружием? – переспросил он.
– С оружием. Пусть идут домой. Пусть расскажут, что видели. Пусть объяснят своим, что Россия – не враг. Что мы – не убиваем. Что мы – возвращаем.
Петер кивнул и поехал.
Он вернулся через полчаса. Польский полковник – седой, с лицом человека, который видел многое и не ожидал такого – ехал рядом с ним.
– Ваше величество, – полковник кивнул. Он не поклонился – кивнул. С достоинством. По-польски. – Мы принимаем условия.
– Ваши люди?
– Все. Пять тысяч. Мы – сдаёмся.
– С оружием?
– Вы – сказали. С оружием. Мы – не верим. Но – принимаем.
– Поверьте, – сказал я. – Я не обманываю. Не никогда.
Полковник посмотрел на меня. Долго. Тем взглядом, которым смотрят, когда хотят понять – правду говорят или нет. И – увидел. Что – правду.
– Я вам верю, – сказал он. И – кивнул. Второй раз. И это «кивок» было – больше, чем подпись на бумаге.
_____________________________________________________________________________________________
Поляки сдались. Все. Пять тысяч пехоты, остатки гусар, офицеры, солдаты. Сложили оружие – и получили его обратно. Выстроились в колонны – и пошли. Домой. С оружием, с личными вещами, с честью. Я приказал – дать им пищи. Хлеб, мясо, вода. Медицинскую помощь – раненым, а раненые были, потому что бой – есть бой, и даже минимальные потери – это потери.
Наши потери – считал Шешковский, считал Суворов, считал я. Тщательно, поимённо, как всегда.
Гвардия – ноль. Не стреляла, не атаковала, стояла и держала фронт. Потерь – ноль.
Преображенцы – трое раненых. Лёгких. Ни одного – убитого. Они стреляли из укрытия, по коням, с дистанции. Чисто.
Горцы – один ранен. Саблей, по руке. Несерьёзно. Горцы окружали, не резали, но один гусар успел махнуть саблей, прежде чем его скрутили. Горец – в порядке, перевязан, злится, что не увернулся.
Казаки – ноль. Обстреливали тыл издали, в атаку не ходили. Потерь – ноль.
Калмыки – ноль. Ложный отход – это не бой, это – танец. Они отступали, калмыки отступали всю жизнь, это – их искусство. Потерь – ноль.
Бригада – ноль. Ни одного. Орудия захвачены, офицеры сняты, гранаты брошены – и ни одного. Мы были быстрее, точнее, и поляки не успели. Снайперы сняли наводчиков до того, как они навели. Гранатомётчики бросили – до того, как они выстрелили. И – всё.
Итого – трое раненых, лёгких, ни одного убитого.
– Ваше величество, – Суворов подошёл и встал рядом. – Трое раненых. Ни одного убитого. Против девяти тысяч. Я – не помню такого.
–Бывает и такое, – сказал я.
– Это – хорошо, – Суворов кивнул. – Это – очень хорошо.
Поляки уходили. Колонна, пять тысяч, с оружием, по дороге, на запад. Полковник – впереди, с достоинством, и я видел, как он оглядывался – не с ненавистью, не с обидой. С – удивлением. С тем удивлением, которое бывает, когда человек ожидал худшего, а получил – лучшее.
– Запомнят, – сказал Юсупов, который стоял рядом. – Запомнят и расскажут.
– Пусть, – ответил я. – Пусть расскажут, что русский император – не убивает пленных. Что он отпускает с оружием. Что он – даёт шанс. И пусть – думают. Долго думают.
________________________________________________________________________________________________
Я подъехал к тылу, где стояла Анна, и увидел её. Стояла. Ждала. Рыжая, невысокая, с тем выражением лица, которое бывало у неё, когда она злилась и боялась одновременно. Феврония – рядом, с клинком, и я видел, что Фрося успела уже всё разнюхать и всё доложить. Груня – рядом, с валёком, и по её лицу было видно, что она готова была применить его – по мне, если бы я сделал что-то совсем безрассудное. Дарья – где-то, но я знал, что она видела всё.




























