Текст книги "Правнук Петра (СИ)"
Автор книги: Алексей Лапышев
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
Ефрем Ефремов стоит вольно, по-казачьи, и его глаза скользят по толпе с выражением степного волка, зашедшего в чужой лес. Не враждебно – оценивающе. Коля Черкасский вертит головой и, наверное, уже придумал три плана на случай, если что-то пойдёт не так. Все три – разные, все три – сумасшедшие, все три – могут сработать.
Кумани улыбается. Южная, тёплая улыбка, от которой напряжение в толпе чуть спадает. Дмитрий – редкий человек, который может разрядить обстановку одной улыбкой. Георгий стоит с той гордостью, которая не раздражает, а вызывает уважение. Малик – непроницаем. Серёга Ким – надёжнее любой стены. Ваня Иванов – как скала. Ян Шнайдер осматривает дома и видит не фасады, а цены.
Девушки – чуть позади. Анна Демидова с деловым видом, будто уже составляет список. Мария Шереметева – и в её глазах боль, которая появляется, когда видишь чужую усталость и не можешь помочь всем. Алина Ефремова – скрестив руки, со степной свободой в лице. Лида Кумани улыбается людям, и люди улыбаются в ответ – потому что в Лидиной улыбке нет фальши.
Новгородцы – по бокам, чуть впереди, чуть позади. Молчаливые, собранные. Лица не выражают ничего. Глаза – видят всё.
Я поднял руку. Тишина стала ещё глубже. Будто мир задержал дыхание.
– Здравствуйте, люди минские, – сказал я. Негромко. Но так, что услышали все. Ровно. Без пафоса, без бравады, без угрозы. Просто – человеческое обращение. И от этого – ещё более весомое. – Россия рада приветствовать вас.
Слова повисли в воздухе. Секунда. Две. Три. Тишина такая плотная, что, кажется, потрогать можно.
И потом – гул. Не крик, не ликование – что-то среднее между вздохом облегчения и признанием. Да, они пришли. Да, это всерьёз. Да, мы – дождались.
Старик с посохом – тот, со слезами – сделал шаг вперёд. Потом ещё один. Опустился на колено. Не перед императором – перед Россией. И за ним – другие. Не все, не толпа, но многие. Кто-то плакал. Кто-то просто стоял с закрытыми глазами, и на лице – то выражение, которое бывает у людей, вернувшихся домой после долгой отлучки.
Я смотрел на них, и внутри – не радость, не гордость. Тихая, тяжёлая ответственность, которая ложится на плечи, когда понимаешь: эти люди верят тебе. И ты не имеешь права. Ни одного. Никогда.
Анна, рядом, чуть сжала мою руку. Коротко, незаметно, чтобы никто не видел. В этом пожатии – всё: я рядом, я с тобой, мы справимся. Слова были бы лишними.
Вечером я послал все дела к чёрту. На завтра. Завтра будут встречи, переговоры, клятвы и обещания. Завтра – магнаты, наместники, старшины, гарнизоны, дороги, карты, цифры. Завтра – политика.
Сегодня – только я, она и ночь.
Нашёл её в саду. За домом, где нас поселили, – небольшой, заросший, пахучий сад, где тени сплетались в узоры, а воздух был напоён запахом трав и далёкого дыма костров. Яблони – старые, кривые, с тёмными стволами – стояли как стражи, и в их ветвях шуршали листья. Шёпот тихий, ровный, будто деревья переговаривались о чём-то своём, давнем, не срочном. «Ну и что, – как будто говорили они. – Пришли императоры. Ну и ладно. Мы тут постоим».
Анна стояла у старой яблони, подняв голову, и смотрела на звёзды. Волосы – распущенные, рыжие – падали на плечи, и в свете луны они казались не рыжими, а серебряными. И это было так красиво, что я остановился. Не мог сделать шаг. Просто – стоял и смотрел.
– Ты же знал, что я здесь, – сказала она, не оборачиваясь.
– Знал.
– Но хотел посмотреть.
– Знал, – признался я. – Но хотел посмотреть.
Она обернулась. В её лице – усталость, нежность, и та тихая, рыжая, непреклонная решимость, которая была в ней всегда, даже когда она измотана до предела. И – что-то новое. Не страх – забота. Не о себе – обо мне. Всегда обо мне.
– Знаешь, – тихо сказала она, глядя на звёзды, – иногда мне кажется, что всё это – армия, города, короны – нужно только для того, чтобы мы могли вот так стоять здесь, в тишине, и смотреть на небо.
– Только для этого? – я подошёл ближе.
– Нет, – она улыбнулась. – Ещё для того, чтобы люди были свободны. Чтобы дети росли без страха. Чтобы старики доживали в мире. Чтобы города стояли, а не горели. Но если из всего этого убрать нас – вот таких, стоящих ночью в саду, – то зачем оно? Зачем армия, если за ней нет ничего живого? Зачем корона, если под ней некому смотреть на звёзды?
Я молчал. Потому что она говорила то, что я знал, но никогда не умел сформулировать так просто. Армия – средство. Корона – инструмент. Земля – материал. А цель – вот эта: двое в саду, тишина, звёзды, и чувство, что всё это – ради жизни, а не ради власти.
– Значит, мы всё делаем правильно, – сказал я, притянув её к себе. – Раз в итоге остаётся это.
– Пока – остаётся, – поправила она. И в этом «пока» не было тревоги. Была правда, которую мы оба знали: завтра – дела. Послезавтра – дорога. Потом – новый город, новые опасности. И это – нормально. Это – наша жизнь. И другого не будет.
– Пока – достаточно, – сказал я.
– Пока – достаточно, – согласилась она.
И мы стояли, и молчали, и ночь была тёплая, и яблони пахли, и звёзды горели, и где-то вдали, за стенами дома, за пределами сада, шла жизнь – солдаты у костров, дозоры на стенах, лошади в конюшнях, горожане в своих домах. А здесь, в саду, не было ничего, кроме двоих, тишины и неба.
И этого – было достаточно.
Глава 28. Минск, до свидания, до новых встреч
Утро второго августа. Ратуша.
Зал – простой, как честность. Каменные стены, дубовый стол, скамьи, окна с цветными стёклами. Свет падает разноцветный, мягкий, и в нём лица собравшихся выглядят старше, чем они есть. Пылинки кружатся в лучах – медленно, лениво, будто им плевать на политику. Завидую пылинкам.
Напротив – местная власть. Старшины минские: седые, строгие, в длинных кафтанах, с лицами, на которых написаны годы привычки держать город в руках. Сидят прямо, не ёрзают, не переглядываются. Привыкшие к переговорам, к торговле, к лавированию между поляками, русскими и собственным народом. Сейчас – настороженные. Внимательные. Вежливые. Вежливость, за которой прячется: «Посмотрим, что за птица».
Я – во главе стола. Анна – рядом, чуть позади, но не в тени. Юсупов старший – слева, сдержанный, точный, каждое слово на весах. Бек-Черкасский – справа, седой, с лицом, изрезанным шрамами и годами. Шешковский – чуть в стороне, тихий, незаметный, с тем взглядом, от которого хочется отвести глаза. И новгородцы – у дверей, у окон, в коридоре. Родька и его ребята – молчаливые, собранные, с лицами, на которых не отражается ничего, но которые видят всё.
Старшины, входя, посмотрели на новгородцев – и что-то мелькнуло в их глазах. Не страх. Что-то далёкое, из детства, из рассказов дедов, из песен.
– Русы, – тихо сказал один из старшин. Не со страхом – с узнаванием. Память помнила. Новгородцы, ушедшие на восток, растворившиеся в казачестве, в Сибири, в степи – и вот они здесь, в Минске, в зале ратуши. Парни, в которых старшина увидел не поляков, не литвинов – своих. Не по крови – по сути.
Разговор шёл неторопливо. Юсупов старший говорил мягко, обволакивающе, каждое слово – мёд, но за мёдом – сталь. Он не давил, не торопил, не требовал. Он – объяснял. И старшины слушали, и постепенно их спины расслаблялись, а лица – тепли.
– Россия не пришла забирать, – говорил Юсупов, и в его голосе не было пафоса, только спокойная уверенность человека, который знает, что говорит правду. – Россия пришла возвращать. Ваши земли – ваши. Ваши церкви – ваши. Ваши права – ваши. Но – в составе империи. С её защитой, с её законами, с её рынком.
Пауза. Взгляд – по лицам. Ни один мускул не дрогнул.
– Это – не оккупация. Это – возвращение домой.
Старшины кивали. Один – самый старый, с белой бородой и глазами, в которых жил весь XVIII век Белоруссии – спросил:
– А поляки?
Бек-Черкасский ответил. Хрипловатый голос, тяжёлый, как камень:
– Поляки ушли. Сами. Не мы выгнали – ушли. Потому что знали: не удержат.
– И не вернутся? – в голосе старика не надежда, а проверка. Проверка на прочность. «А если придут – вы что?»
– Если попытаются – встретят, – просто сказал Бек-Черкасский. Не угроза – констатация. Как «солнце встаёт на востоке».
Старик кивнул. Не от страха – от удовлетворения. Всё было ясно. Власть пришла надолго. Россия вернулась.
После старшин – магнаты. Это – другое.
В зал вошли трое, и в их осанке, в их лицах, в их одежде – ни страха, ни покорности. Они привыкли к власти, к земле, к людям, к свободе, к тому, что их слово – закон в их владениях. Они пришли не подчиняться. Договариваться.
Пшездецкие – из Минска. Огинские – из Витебска. Сапеги – из Полоцка. Гордые, древние роды, помнившие времена, когда Речь Посполитая была великой державой. И не желающие терять то, что имеют.
Я говорил спокойно, без пафоса, но каждое слово падало, как камень в воду, расходясь кругами:
– Подтверждаем ваши титулы, ваши права, ваши земли. В обмен на лояльность, на службу империи. Младшее поколение учится и служит в России – это не наказание, а возможность. Станете коронными князьями, опорой государства. Но помните: княжество – не подарок.
Пауза. Смотрю каждому в глаза.
– Это – обязанность. Земля, налоги, армия, суд – принадлежат Короне, действуют по общему праву. Управляете в пределах компетенции. Если род пресёкся, изменил или оказался неспособен служить – Корона передаёт титул другой лояльной семье.
Магнаты слушали молча, с теми лицами, на которых ничего не отражалось. Но я видел – они считают. Прикидывают. Взвешивают. Не слова – последствия. И в глазах – не страх, а уважение. Потому что я не обещал им луну с неба. Я обещал конкретное: власть, титул, землю – в обмен на конкретное: лояльность, службу, детей в русские школы, военные части из местных. Честная сделка. Как говорили купцы на Нижегородской ярмарке: «Ты мне – мне ты». Только масштаб другой.
Рядом с магнатами стояли наместники – живое доказательство, что империя держит слово. Князь Вяземский – для Минска. Князь Волконский – для Витебска. Князь Репнин – для Полоцка. Не перебивали, не спорили – просто стояли. Молчаливые, собранные, в мундирах. В их присутствии была та спокойная, несокрушимая уверенность, которая без слов говорит: мы – здесь. Надолго. И не уйдём.
Система власти – даже не тройственная, а четверичная: князь, наместник, выборный голова, военный. Каждый на своём месте. Каждый со своими обязанностями. И – гарнизон. Из Смоленска, через Минск. По батальону – в Минске, Полоцке, Витебске, Пинске, Бресте. Центр – в Минске. Потом гарнизон сменят казаки, а полк соберётся здесь. Коронные княжества включаются в жизнь империи сразу – не через год, не «когда-нибудь», а сейчас.
Пшездецкий – высокий, тёмноволосый, с лицом, на котором жила привычка повелевать – молчал дольше всех. Потом наклонил голову. Чуть. Едва заметно.
– Условия – приемлемы.
Два слова. И в них – больше, чем в любой клятве. Потому что Пшездецкий не клялся. Он признавал. А признание магната – весомее клятвы солдата.
Огинский – моложе, подвижнее, с живым умом в глазах – спросил:
– Школы? Какие школы?
Юсупов старший улыбнулся:
– Любые. Русские, польские, латинские. Но – с русским как государственным. Дети учатся – и служат. Где – решайте сами. Армия, канцелярия, флот. Но – служат.
Огинский кивнул. И в кивке – не подчинение, а интерес. Он увидел возможности. Правильно. Система, в которой магнат видит возможности, а не угрозы – работает.
Сапега – старейший, с лицом, изрезанным морщинами, и глазами, помнившими больше, чем все книги в этом зале – сказал последним:
– Мы служили Речи Посполитой. Речи Посполитой больше нет. Будем служить России. Но – по-честному.
– По-честному, – повторил я. И в моём голосе не было ничего, кроме правды. – Это единственный способ, который работает.
После официальной части начались разговоры – не протокольные, а живые. Магнаты подходили, представлялись, рассказывали о землях, о людях, о проблемах. И настороженность таяла – медленно, как ледок на весеннем солнце. Не полностью, но – начало.
Анна говорила с ними – легко, тепло, с той естественной простотой, которая обезоруживает. Не величалась, не играла императрицу. Просто – разговаривала. Спрашивала о семьях, о детях, о хозяйстве. И магнаты, привыкшие к придворному этикету, к двойным смыслам, к фальши – раскрывались. Потому что искренность, особенно от того, кто может себе позволить не быть искренним – обезоруживает.
Я стоял рядом, слушал, и думал: она – лучше меня. В этом – в людях, в тёплом слове, в тёплом взгляде – она лучше. Я – стратег, она – сердце. И вместе мы – работаем.
Днём гуляли по городу. Все четырнадцать родов – парни и девушки, волки и волчицы – шли по минским улицам, и город смотрел на них так, как смотрят на невиданное: разинув рты. Не потому, что они были в мундирах или с оружием. А потому, что они были молоды. Все – молоды. И шли – не как завоеватели, а как хозяева. Хозяева будущего.
Борис Шереметев – рыжий, обаятельный – здоровался с торговцами на рынке. Через пять минут уже знал, у кого лучшая цена на сапоги, у кого – на табак, и кто из купцов прячет польские товары в подвале. Борис мог бы вразвалочку обойти весь город и к вечеру составить его экономический паспорт. А по дороге – подружиться с половиной населения.
Ефрем Ефремов – высокий, вольный – смотрел на дома, и в его глазах была тоска по степи. Город, даже маленький, давил его стенами. Ефрем – человек открытого неба. Посади его в комнату – и он начнёт тосковать. Посади на коня в чистом поле – и он расцветёт.
Коля Юсупов – ироничный, тонкий – разглядывал костёлы с тем интересом, с каким антиквар осматривает вещь: не молиться – понять. Он видел в камне то, чего другие не видели – стиль, эпоху, руку мастера. И ещё, наверное, прикидывал, сколько стоило это построить.
Лев Демидов зашёл в кузницу. Через десять минут кузнец – седой, молчаливый – показывал ему свои изделия, и оба говорили на языке железа, без слов. Лев – из тех, кому не нужен язык, чтобы понять человека. Ему нужен металл.
Саша Строганов шёл и считал. Дома, дворы, колодцы, лавки. В его голове уже складывался план: где школа, где склад, где дорога. Саша строил город, которого ещё нет. В голове. Но – уже строил. Саша – человек, который входит в пустую комнату и видит, куда поставить шкаф.
Петер Крайцер осматривал крепостные стены с тем педантичным неудовольствием, с каким инженер смотрит на чужую работу. Стены – тонкие. Башни – низкие. Ворота – слабые. Петер, я уверен, уже мысленно составлял смету на перестройку.
Дмитрий Кумани – нашёл порт. Через пятнадцать минут уже разговаривал с местным купцом по-гречески, и тот, растроганный, дарил ему бочонок вина. Дмитрий – человек, который может договориться с кем угодно. С камнем, наверное, тоже может. Камень бы подвинулся.
Георгий – шёл с той гордостью, которая не требует подтверждения, и люди уступали дорогу. Не от страха – от уважения. Он – человек, рядом с которым хочется выпрямиться.
Малик – молчаливый, непроницаемый. Но глаза – работают. Он видел настроения, страхи, надежды – то, что не видно в мундирах и рапортах. Малик – разведчик от природы. Ему не нужны агенты, ему достаточно посмотреть.
Серёга Ким – просто шёл. Молчал. И в его молчании – надёжность. Серёга – тот, кто не говорит, но всегда рядом. Это дороже любых слов.
Ваня Иванов – шёл, как скала. Угрюмый, молчаливый. Рядом с ним – спокойно. Так спокойно, что даже кони, кажется, выравнивали шаг.
Коля Черкасский – нырял в переулки и через минуту появлялся с новой информацией. В его глазах горел огонёк разведчика. Коля – человек, который рождён для работы, которую нельзя обсуждать вслух.
Ян Шнайдер – нашёл менялу. Через десять минут знал курс рубля к злотому, где обменять серебро без потерь и где завтра откроется новая лавка. Ян видел город не как крепость, не как дом – как рынок. И рынок – ему нравился.
Девушки – каждая по-своему.
Мария Шереметева заговорила с булочницей – и через минуту та уже плакала и рассказывала о детях. Мария слушала, и в её глазах – боль. Мария – человек, который чувствует чужое горе как своё. Это дар. И проклятие.
Дуся Долгорукова шла рядом с Анной и тихо комментировала: кто из магнатов как смотрел, кто что сказал, кто что имел в виду. Анна кивала – Дуся видела больше, чем казалось. Дуся – тот аналитик, которого не замечаешь, пока не поймёшь, что она уже всё про тебя знает.
Лиза Юсупова зашла в церковь. Вышла – тихая, задумчивая. Что-то увидела там. Не сказала что. Лиза – из тех, кто прячет глубину за улыбкой.
Лиза Черкасская – шла с тем спокойным достоинством, которое не даёт переступить черту. Люди это чувствовали – и не переступали.
Анна Демидова осмотрела местный лазарет. Вышла оттуда с таким лицом, будто уже составила список из сорока пунктов. И, зная Аню, – так и было. Первым пунктом, наверное, шло: «Перестелить полы. Немедленно».
Алина Ефремова скакала верхом по окраине, и её тёмные волосы летели за ней, как знамя. Алина на лошади – это стихия. Стихия, которая не спрашивает разрешения.
Софа Шнайдер нашла местную портниху – и через двадцать минут знала все цены на ткани в городе. Софа – разведка в юбке. Милая, обаятельная и опасная.
Лизхен Крайцер зашла в аптеку. Вышла с перечнем того, чего нет, что есть и что нужно. Лизхен – человек, который в любом месте первым делом ищет, где что лежит и в каком количестве. Немецкое, что с этим делать.
Лида Кумани пела на углу. На двух языках – русском и белорусском. Песня – о доме. Люди собирались, слушали, кто-то плакал. Лида – редкий человек, от которого становится теплее просто от звука голоса.
Тамара Багратиони шла величаво, и люди расступались. Не от страха – от уважения к той гордости, которая не выпендрёж, а природа. Тамара – princess, которой не нужно играть princess.
Лейла Бакиханова шла молча. Тёмные глаза скользили по лицам, запоминали – всё. Лейла – книга, которую читаешь и не дочитываешь, и хочешь прочитать ещё раз.
Инга Ким собирала травы на окраине. В её лице – тоска по дому, по океану, по Охотску. Инга – из тех, кто идёт вперёд, но оглядывается. Каждый раз.
Маша Иванова шла и смотрела. В её спокойствии – сила Севера, которая не ломается. Маша – корень. Тихий, незаметный, но без неё дерево падает.
Новгородцы – позади, вокруг. Родька шёл за мной, как тень, и его глаза скользили по крышам, по окнам, по переулкам. Он не смотрел на город – он смотрел на угрозы. Мирон, Тихон, Степан, Яков – то же, каждый со своего сектора. Феврония, Груня, Дарка – рядом с Анной. Фрося, тихая, внимательная, замечала детали одежды, обуви, лиц, и шептала Анне на ухо: «Тот – напуган. Та – в восторге. Вон тот – прячется, видишь?»
И я – я смотрел. На город, на людей, на своих – молодых, ярких, живых. И думал: вот они. Вот ради кого всё это. Не ради империи – ради них. Ради того, чтобы Борис мог покупать сапоги на рынке без страха, чтобы Мария могла лечить людей, чтобы Ефрем мог скакать по степи, чтобы Лида могла петь, чтобы Инга могла собирать травы. Чтобы все они – жили. Не служили – жили. Служить – потом. Жить – сначала.
Перед отъездом на площадь снова собрались люди. Вечер, тёплый, тихий. В воздухе – хлеб и дым. Я стоял рядом с Анной, вокруг – новые князья и наместники. Юсупов старший – спокойный, точный. Вяземский – прямой, собранный. Волконский – надёжный, как колокол. Репнин – тяжёлый, как камень.
Говорил – негромко, но так, что слышали все. О создании княжества. О власти: князь – наследный, наместник – от императора, выборный голова – от людей, военный – от армии. О гарнизоне, который придёт из Смоленска. О том, что русские солдаты – не оккупанты, а защита. О том, что города будут расти, дороги – строиться, школы – открываться. Каждый, кто хочет служить – будет служить. Каждый, кто хочет жить в мире – будет жить в мире.
Люди слушали. И в их глазах – не страх, не раболепие. Надежда. Тихая, осторожная, ещё не уверенная. Но – живая.
Я знал: это – начало. Не конец – начало. И начало – хорошее.
А вечером – совещание. Комната, свечи, карта на столе. За дверью – новгородцы, молчаливые, собранные. В полумраке коридора их лица – маски, которые видят.
Шешковский – отчитывается первым. Тихий, незаметный, с тем взглядом, от которого хочется отвести глаза:
– Вильно. Спокойно. Магнаты насторожены, но готовы говорить. Массальские – главные, но не единственные. Пацы, Сапеги – младшая ветвь. Народ ждёт. Те же настроения, что в Минске: Россия – возвращение, не завоевание. Но осторожнее: там больше поляков, больше католиков, больше страха. Нужно – мягче.
Киваю. Принимаю. Мягче – значит без кулака по столу. Ну, попробуем.
Бек-Черкасский – о дорогах:
– Дороги терпимые. От Минска до Вильно – сто пятьдесят вёрст, пять дней ходу. Мосты держат. Переправы есть. Проблем нет. Но после дождей – день-два, пока просохнет. Степняки – дальняя разведка, докладывают: чисто. Казаки – ближняя, то же. Дорога – наша.
Суворов – об армии. Небольшой, жилистый, с лицом, высеченным из дерева. Говорит чётко, рубит слова, и в голосе – та особенная нотка, которая появляется перед движением: не возбуждение, не страх, а сосредоточенность, острая, как лезвие.
– Выдвижение – тремя группами. На флангах – дивизия, в центре – имперская бригада и конная гвардия. Во втором эшелоне – пехотный полк, гусары, драгуны. Часть войск останется в Бресте, пока не сменится гарнизоном из Смоленска. Казаки – ближняя разведка. Степняки – дальняя. Марш – пять дней. К Вильно – к пятнадцатому.
Выслушиваю всех. Молчу. Смотрю на карту. Пальцы скользят по линиям дорог, по изгибам рек, по названиям городов. Минск. Вильно. Ковно. И дальше – конец маршрута. И – начало нового.
– Завтра выступаем, – говорю. Не приказ, не просьба, не вопрос. Просто – решение.
Кивают. Потому что – правильно. Потому что – время. Город взят – не штурмом, словом. И нужно – дальше.
В коридоре – ближние. Борис машет рукой – рыжий, возбуждённый, ему нужен action. Миша Долгоруков кивает – собранный, холодный, ему нужно – работать. Коля Юсупов улыбается – ироничный, спокойный, ему нужно – посмотреть. Все – готовы. Все – ждут. Все – хотят дальше.
Ночь опускается на город, укутывая темнотой. Где-то вдали – смех, где-то – тихий разговор. Костры горят, дозоры ходят, лошади спят стоя.
А мы с Анной стоим у окна. Глядим на огни Минска. Тихий, тёмный, чужой – и уже свой.
– Пять дней, – говорит Анна.
– Пять дней, – повторяю я.
– А потом – Вильно.
– И опять – без сна, без отдыха, без нашего омута?
Молчу. Потом поворачиваюсь к ней, и в моих глазах – та мягкость, которую я позволяю себе только с ней.
– Обещаю. После Ковно – найдём омут. Тихий. Глубокий. С камышами.
– Ты каждый раз обещаешь, – говорит она. Не упрёк – та тихая, рыжая, непреклонная ирония, которую я люблю.
– И каждый раз – выполняю.
– Не каждый.
– Почти каждый.
И мы оба улыбаемся. В этой улыбке – всё: усталость и нежность, тревога и надежда, страх и решимость. И – любовь. Простая, безусловная, безмолвная, которая не требует слов, потому что слова всегда хуже того, что есть на самом деле.
За окном – Минск. Тихий, тёмный, чужой – и уже свой. И завтра – дорога. И послезавтра – новый город. И так – пока не кончится маршрут.
А когда кончится – начнётся главное. И к этому – мы готовы.




























