Текст книги "Люди сороковых годов"
Автор книги: Алексей Писемский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 55 страниц)
XV
ДРУГОЙ УЧИТЕЛЬ И ДРУГОГО РОДА УВЛЕЧЕНИЕ
Как ни велика была тоска Павла, особенно на первых порах после отъезда Имплевых, однако он сейчас же стал думать, как бы приготовиться в университет. Более всего он боялся за латинский язык. Из прочих предметов можно было взять памятью, соображением, а тут нужна была усидчивая работа. Чтобы поправить как-нибудь себя в этом отношении, он решился перейти жить к учителю латинского языка Семену Яковлевичу Крестовникову и брать у него уроки. Об таковом намерении он написал отцу решительное письмо, в котором прямо объяснил, что без этого его и из гимназии не выпустят. «Ну, бог с ним, в первый еще раз эта маленькая подкупочка учителям будет!» – подумал полковник и разрешил сыну. Михайло Поликарпыч совершенно уверен был, что Павел это делает не для поправления своих сведений, а так, чтобы только позамилостивить учителя. Семен Яковлевич был совершенною противоположностью Николаю Силычу: весьма кроткий и хоть уже довольно пожилой, но еще благообразный из себя, он принадлежал к числу тех людей, которые бывают в жизни сперва хорошенькими собой мальчиками, потом хорошего поведения молодыми людьми и наконец кроткими и благодушными мужами и старцами. При небольшой сфере ума, Семен Яковлевич мог, однако, совершенно искренно и с некоторым толком симпатизировать всему доброму, умному и прекрасному, и вообще вся жизнь его шла как-то ровно, тихо и благоприлично. Происходя из духовного звания, он был женат на дворянке – весьма приятной наружности и с хорошими манерами. Хотя они около двадцати уже лет находились в брачном союзе, но все еще были влюблены друг в друга, спали на одной кровати и весьма нередко целовались между собой. Они очень чистоплотно жили; у них была какая-то необыкновенно белая и гладко вычесанная болонка, на каждом почти окне – по толстой канарейке; даже пунш, который Семен Яковлевич пил по вечерам, был какой-то красивый и необыкновенно, должно быть, вкусный. Совестливые до щепетильности, супруг и супруга – из того, что они с Павла деньги берут, – бог знает как начали за ним ухаживать и беспрестанно спрашивали его: нравится ли ему стол их, тепло ли у него в комнате? Павел находил, что это все превосходно, и принялся вместе с тем заниматься латинским языком до неистовства: страницы по четыре он обыкновенно переводил из Цицерона [28]
[Закрыть]и откалывал их Семену Яковлевичу, так что тот едва успевал повторять ему: «Так, да, да!»
– Я и текст еще выучил, – прибавил Павел в заключение.
– И текст, давайте, спросим, – говорил Семен Яковлевич с удовольствием.
Павел и текст знал слово в слово.
– Эка памятища-то у вас, способности-то какие! – говорил Семен Яковлевич с удивлением.
Павел самодовольно встряхивал кудрями и, взяв под мышку начинавшую уж становиться ему любезною книжку Цицерона, уходил к себе в комнату.
Между тем наступил великий пост, а наконец и страстная неделя. Занятия Павла с Крестовниковым происходили обыкновенно таким образом: он с Семеном Яковлевичем усаживался у одного столика, а у другого столика, при двух свечах, с вязаньем в руках и с болонкой в коленях, размещалась Евлампия Матвеевна, супруга Семена Яковлевича.
В одно из таких заседаний Крестовников спросил Павла:
– А что, вы будете нынче говеть?
– Да, так, для формы только буду, – отвечал тот.
– Зачем же для формы только? – спросил Крестовников несколько даже сконфуженным голосом.
– Некогда, решительно! Заниматься надо! – отвечал Павел.
– Нет, вы лучше хорошенько поговейте; вам лучше бог поможет в учении, вмешалась в разговор Евлампия Матвеевна, немного жеманничая. Она всегда, говоря с Павлом, немного жеманилась: велик уж он очень был; совершенно на мальчика не походил.
Павел не согласен был с ней мысленно, но на словах ничего ей не возразил.
В страстной понедельник его снова не оставили по этому предмету в покое, и часу в пятом утра к нему вдруг в спальню просунул свою морду Ванька и стал будить его.
Павел взмахнул на него глазами.
– Семен Яковлевич приказали вас спросить, пойдете вы к заутрене? спросил Ванька сильно заспанным голосом.
Павлу вдруг почему-то стало совестно.
– Пойду, – отвечал он и, чтобы не дать себе разлениться, сейчас встал и потребовал себе умываться и одеваться.
Ванька спросонья, разумеется, исполнял все это, как через пень колоду валил, так что Семен Яковлевич и Евлампия Матвеевна уже ушли, и Павел едва успел их нагнать. Свежий утренний воздух ободряющим и освежающим образом подействовал на него; Павел шел, жадно вдыхая его; под ногами у него хрустел тоненький лед замерзших проталин; на востоке алела заря.
Приходская церковь Крестовниковых была небогатая: служба в ней происходила в низеньком, зимнем приделе, иконостас которого скорее походил на какую-то дощаную перегородку; колонны, его украшающие, были тоненькие; резьбы на нем совсем почти не было; живопись икон – нового и очень дурного вкуса; священник – толстый и высокий, но ризы носил коротенькие и узкие; дьякон – хотя и с басом, но чрезвычайно необработанным, – словом, ничего не было, что бы могло подействовать на воображение, кроме разве хора певчих, мальчиков из ближайшего сиротского училища, между которыми были недурные тенора и превосходные дисканты. Когда, в начале службы, священник выходил еще в одной епитрахили и на клиросе читал только дьячок, Павел беспрестанно переступал с ноги на ногу, для развлечения себя, любовался, как восходящее солнце зашло сначала в окна алтаря, а потом стало проникать и сквозь розовую занавеску, закрывающую резные царские врата.
В продолжение этого времени в церковь пришли две молоденькие девушки, очень хорошенькие собой; они сейчас же почти на первого на Павла взглянули как-то необыкновенно внимательно и несколько даже лукаво.
Павел тоже взглянул на них и потупился: он, как истый рыцарь, даже в помыслах хотел быть верен своей Мари.
Вслед за тем служба приняла более торжественный вид: священник надел ризу, появился дьякон, и певчие запели: "Чертог твой вижду, спасе мой, украшенный!" В воображении Павла вдруг представился чертог господа и та чистая и светлая одежда, которую надобно иметь, чтобы внити в него. Далее потом певчие запели: "Блюди убо, душе моя!" Павел почувствовал какой-то трепет в груди и желание, чтобы и его дух непрестанно блюл. Душа его, видно, была открыта на этот раз для всех возвышенных стремлений человеческих. Он возвратился из церкви под влиянием сильнейшего религиозного настроения, и когда потом, часу в двенадцатом, заблаговестили к преждеосвященной обедне, он первый отправился к службе; и его даже удивляло, каким образом такие религиозные люди, как Семен Яковлевич и Евлампия Матвеевна, молились без всякого увлечения: сходят в церковь, покланяются там в пояс и в землю, возвратятся домой только несколько усталые, как бы после какого-то чисто физического труда. Особенно на Павла подействовало в преждеосвященной обедне то, когда на средину церкви вышли двое, хорошеньких, как ангелы, дискантов и начали петь: "Да исправится молитва моя, яко кадило пред тобою!" В это время то одна половина молящихся, то другая становится на колени; а дисканты все продолжают петь. Священник в алтаре, возводя глаза к небу, медленно кадит, как бы напоминая то кадило, о котором поют. Наконец, он, в сопровождении дьякона, идет с преждеосвященными дарами. Все, в страхе – зреть святыню, падают ниц; несколько времени продолжается слегка только трепетное молчание; но хор певчих снова запел, и все, как отпущенные грешники, поднимаются. Две красивые барышни тоже кланяются в землю и хоть изредка, но все-таки взглядывают на Павла; но он по-прежнему не отвечает им и смотрит то на образа, то в окно. Возвратившись домой с церковной службы, Павел почувствовал уже потребность готовиться не из чего иного, как из закона божия, и стал учить наизусть притчи. Чистая и светлая фигура Христа стала являться перед ним как бы живая. Все это в соединении с постом, который строжайшим образом наблюдался за столом у Крестовниковых, распалило почти до фанатизма воображение моего героя, так что к исповеди он стал готовиться, как к страшнейшему и грознейшему акту своей жизни. Он в продолжение пятницы отслушал все службы, целый день почти ничего не ел и в самом худшем своем платье и с мрачным лицом отправился в церковь. Крестовниковы точно так же вели себя. Исповедь, чтобы кто не подслушал, происходила в летней церкви. Первая вошла туда госпожа Крестовникова и возвратилась оттуда вся красная и вряд ли немного не заплаканная. Вслед за ней исповедовался муж ее, который тоже вышел несколько красный. Какие у этих двух добрых человек могли быть особенные грехи, – сказать трудно!.. Павел вошел в исповедальню с твердым намерением покаяться во всем и на вопросы священника: верует ли в бога, почитает ли родителей и начальников, соблюдает ли посты – отвечал громко и твердо: "Грешен, грешен!" "Не творите ли против седьмой заповеди?" прибавил священник более уже тихим голосом. "Нет, – отвечал Павел с трепетом в голосе, – но я люблю, святой отец!", – заключил он, потупляя глаза.
Священник посмотрел на него и ухмыльнулся.
– Раненько бы еще, – сказал он совершенно механически, – вам еще учиться надо.
– Мне это не мешает, батюшка!
– Ну как уж не мешает, кто за этим пошел... Епитимью бы надо на вас положить за то... "Ныне отпущаеши раба твоего, господи..." Ну, целуйте крест и ступайте. Посылайте, кто там еще есть.
Павел исполнил все это и вышел в очень неудовлетворенном состоянии: ему казалось, что он слишком мало покаялся; и потому, чтобы хоть как-нибудь пополнить это, он, творя внутреннее покаяние, прослушал все правила и в таком же печальном и тревожном состоянии простоял всю заутреню. Когда стали готовиться идти к обедне, то Крестовниковы опять его удивили: они рядились и расфранчивались, как будто бы шли на какой-нибудь парад. Две красивые барышни тоже явились в церковь в накрахмаленных белых платьях и в цветах; но на Павла они не обращали уже никакого внимания, вероятно, считая это в такие минуты, некоторым образом, грехом для себя. Героем моим, между тем, овладел страх, что вдруг, когда он станет причащаться, его опалит небесный огонь, о котором столько говорилось в послеисповедных и передпричастных правилах; и когда, наконец, он подошел к чаше и повторил за священником: "Да будет мне сие не в суд и не в осуждение", – у него задрожали руки, ноги, задрожали даже голова и губы, которыми он принимал причастие; он едва имел силы проглотить данную ему каплю – и то тогда только, когда запил ее водой, затем поклонился в землю и стал горячо-горячо молиться, что бог допустил его принять крови и плоти господней! Когда вышли из церкви, совершенно уже рассвело и был серый и ветреный день, на видневшейся реке серые волны уносили льдины. Павлу показалось, что точно так же и причастие отнесло от его души все скверноты и грешные помышления.
Христов день подал повод к новым религиозным ощущениям и радостям. В ночь с субботы на воскресенье в доме Крестовниковых спать, разумеется, никто не ложился, и, как только загудел соборный колокол, все сейчас же пошли в церковь. Над городом гудел сильный и радостный звон, и посреди полнейшего мрака местами мелькали освещенные плошками колокольни храмов. При входе Крестовниковых, их жильца и всей почти прислуги ихней в церковь она была уже полнехонька народом, и все были как бы в ожидании чего-то. Наконец заколебались хоругви в верху храма, и богоносцы стали брать образа на плечи; из алтаря вышли священник и дьякон в дародаровых ризах, и вся эта процессия ушла. Народ в церкви остался с наклоненными головами. Наконец, откуда-то издали раздались голоса священника и дьякона: "Христос воскресе!" Хор певчих сейчас же подхватил: "Из мертвых смертию, смерть поправ!"; а затем пошли радостные кантаты: "святися, святися!" "приидите пиво пием" – Павел стоял почти в восторге: так радостен, так счастлив он давно уже не бывал.
После заутрени стали все знакомые и незнакомые христосоваться и целоваться друг с другом. Обе хорошенькие барышни в один голос обратились к Павлу: "Христос воскресе!" – "Воистину воскресе!" – отвечал он, модно раскланиваясь с ними. Одна из них предложила ему даже красное яйцо. Он сконфузился и взял. Обе они, вероятно, были ужасные шалуньи и, как видно, непременно решились заинтересовать моего героя, но он был тверд, как камень, и, выйдя из церкви, сейчас же поторопился их забыть. В доме Крестовниковых, как и водится, последовало за полнейшим постом и полнейшее пресыщение: пасха, кулич, яйца, ветчина, зеленые щи появились за столом, так что Павел, наевшись всего этого, проспал, как мертвый, часов до семи вечера, проснулся с головной болью и, только уже напившись чаю, освежился немного и принялся заниматься Тацитом [29]
[Закрыть]. Сей великий писатель, как бы взамен религиозных мотивов, сейчас же вывел перед ним великих мужей Рима. Никогда еще, я должен сказать, мой юноша не бывал в столь возвышенном умственном и нравственном настроении, как в настоящее время. Воображение его было преисполнено чистыми, грандиозными образами религии и истории, ум занят был соображением разных математических и физических истин, а в сердце горела идеальная любовь к Мари, – все это придало какой-то весьма приятный оттенок и его наружности. Лицо его было задумчиво и как бы несколько с болезненной экспрессией, но глаза бойко и здорово блестели. Походка была смела и тверда. Экзамен Павел начал держать почти что шутя; он выходил, когда его вызывали, отвечал и потом тотчас отправлялся домой и садился обедать с Крестовниковыми.
– Ну-с, сколько сегодня получили? – спрашивал его обыкновенно Семен Яковлевич.
– Пять, – отвечал Павел.
Пять потом из следующего предмета и из следующего, везде по пяти, так что он выпущен был первым и с золотой медалью.
Павел даже не ожидал, в какой восторг приведет этот успех Семена Яковлевича и супругу его. За обедом, почти с первого блюда, они начали пить за его здоровье и чокаться с ним.
– Дай бог вам преуспевать так же и во всей жизни вашей, как преуспели вы в науках! – говорил Семен Яковлевич.
– И я того же желаю, – подхватила Евлампия Матвеевна, по обыкновению жеманничая.
– Способности, способности, – говорил Семен Яковлевич, растопыривая руки, – этаких я и не видывал!
– Теперь вам только надо выучиться в университете и жениться, сказала, окончательно промодничавши, Евлампия Матвеевна.
– У меня уж есть невеста, – проговорил Павел.
Хорошее расположение духа и выпитые рюмки три наливки вызвали его на откровенность.
Семен Яковлевич только взглянул на него, а Евлампия Матвеевна воскликнула с ударением: "Вот как!" – и при этом как-то лукаво повела бровями; несмотря на сорокалетний возраст, она далеко еще была не чужда некоторого кокетства.
– Кто же это ваша невеста и богата ли? – спрашивал Семен Яковлевич.
– Она мне несколько даже родственница. Вы Еспера Иваныча Имплева знавали, который дядей мне приходится?
– Еще бы, господи, умнейший человек во всей губернии! – подхватил Семен Яковлевич.
– Ну, так у него есть побочная дочь.
– А я так, значит, и невесту знаю! – подхватила радостно Евлампия Матвеевна. – Ведь она у княгини Вестневой воспитывалась?
– Да.
– Ну, так мы очень были вхожи с покойной маменькой в доме княгини, и я еще маленькою видела вашу суженую.
– Вероятно, это она и была, – отвечал Павел, скромно потупляя глаза.
Вечером он распростился с своими хозяевами и уехал в деревню к отцу.
XVI
ДОМАШНИЕ ПУТЫ
Веселенький деревенский домик полковника, освещенный солнцем, кажется, еще более обыкновенного повеселел. Сам Михайло Поликарпыч, с сияющим лицом, в своем домашнем нанковом сюртуке, ходил по зале: к нему вчера только приехал сын его, и теперь, пока тот спал еще, потому что всего было семь часов утра, полковник разговаривал с Ванькой, у которого от последней, вероятно, любви его появилось даже некоторое выражение чувств в лице.
– Ну, так как же? Вы и поживали?.. – спрашивал его полковник добродушно.
– Поживали-с... – отвечал Ванька, переступая с ноги на ногу.
– А что Симонов, – скажи мне? – спросил полковник.
Он всегда интересовался и спрашивал об Симонове.
– Не видал-с я Симонова; что не переехали мы к учителю, – что?.. Человек он эхидный, лукавый, – отвечал Ванька.
Он последнее время стал до глубины души ненавидеть Симонова, потому что тот беспрестанно его ругал за глупость и леность.
Полковник, кажется, некоторое время недоумевал, об чем бы еще поговорить ему с Ванькой.
– А что, к Павлу похаживали товарищи? – спросил он.
– Похаживали-с, дружков много у них было.
– А что, этак пошаливали – выпить когда-нибудь или другое что?
– Нет-с! – отвечал Ванька решительно, хотя, перед тем как переехать Павлу к Крестовникову, к нему собрались все семиклассники и перепились до неистовства; и даже сам Ванька, проводив господ, в сенях шлепнулся и проспал там всю ночь. – Наш барин, – продолжал он, – все более в книжку читал... Что ни есть и я, Михайло Поликарпыч, так грамоте теперь умею; в какую только должность прикажете, пойду!
Ванька не только из грамоты ничему не выучился, но даже, что и знал прежде, забыл; зато – сидеть на лавочке за воротами и играть на балалайке какие угодно песни, когда горничные выбегут в сумерки из домов, – это он умел!
– В конторщики меня один купец звал! – продолжал он врать, – я говорю: "Мне нельзя – у нас молодой барин наш в Москву переезжает учиться и меня с собой берет!"
– Как в Москву? – спросил полковник, встрепенувшись и вскинув на Ваньку свои глаза.
– В Москву-с, так переговаривали, – отвечал тот, потупляясь.
– С кем переговаривали?
– Да с Симоновым-с, – отвечал Ванька, не найдя ни на кого удобнее своротить, как на врага своего, – с ним барин-с все разговаривал: "В Ярославль, говорит, я не хочу, а в Москву!"
– Это что такое еще он выдумал? – произнес полковник, и в старческом воображении его начала рисоваться картина, совершенно извращавшая все составленные им планы: сын теперь хочет уехать в Москву, бог знает сколько там денег будет проживать – сопьется, пожалуй, заболеет.
– Ну, пошел, ступай! – сказал он Ваньке сердитым уже голосом.
Тот пошел было, но потом несколько боязливо остановился.
– Не прикажите, Михайло Поликарпыч, мамоньке жать; а то она говорит: "Ты при барчике живешь, а меня все жать заставляют, – у меня спина не молоденькая!"
– Хорошо, ладно, ступай! – произнес досадно полковник, и, когда Ванька ушел, он остался встревоженный и мрачный.
Павел наконец проснулся и, выйдя из спальни своей растрепанный, но цветущий и здоровый, подошел к отцу и, не глядя ему в лицо, поцеловал у него руку. Полковник почти сурово взглянул на сына.
– Ты в Москву едешь учиться, а не в Демидовское? – спросил он его несколько дрожащим голосом.
– В Москву, – отвечал Павел совершенно покойно и, усевшись на свое место, как бы ничего особенного в начавшемся разговоре не заключалось, обратился к ключнице, разливавшей тут же в комнате чай, и сказал: – Дай мне, пожалуйста, чаю, но только покрепче и погорячей!
Та подала ему. Полковник от нетерпения постукивал уже ногою.
– На что же ты поедешь в Москву?.. У меня нет на то про тебя денег, сказал он сыну.
– Я денег у вас и не прошу, – отвечал Павел прежним покойным тоном, мне теперь дядя Еспер Иваныч дал пятьсот рублей, а там я сам себе буду добывать деньги уроками.
Полковник побледнел даже от гнева.
– Ну да, я знал, что это дяденька все! – произнес он. – Одни ведь у него наставленья-то тебе: отец у тебя – дурак... невежда...
Полковник в самом деле думал, что Еспер Иваныч дает такие наставления сыну.
– Полноте, бог с вами! – воскликнул Павел. – Один ум этого человека не позволит ему того говорить.
– Что же, ты так уж и видаться со мной не будешь, бросишь меня совершенно? – говорил полковник, и у него при этом от гнева и огорченья дрожали даже щеки.
– Отчего же не видаться? Точно так же, как и из Демидовского, я каждую вакацию буду ездить к вам.
– Большая разница!.. Большая!.. – возразил полковник, и щеки его продолжали дрожать. – В Демидовское-то я взял да и послал за тобой своих лошадей, а из Москвы надо деньги, да и большие!
Павел пожал плечами.
– Я вам опять повторяю, – начал он голосом, которым явно хотел показать, что ему скучно даже говорить об этом, – что денег ваших мне нисколько не нужно: оставайтесь с ними и будьте совершенно покойны!
Он знал, что этим ответом сильно уязвит старика.
– Не о деньгах, сударь, тут речь! – воскликнул он.
– А о чем же? – возразил в свою очередь Павел. – Я, кажется, продолжал он грустно-насмешливым голосом, – учился в гимназии, не жалея для этого ни времени, ни здоровья – не за тем, чтобы потом все забыть?
– Что же, в Демидовском так уж разве ничему и учить тебя не будут? возразил полковник с досадой.
– Напротив-с! Там всему будут учить, но вопрос – как? В университете я буду заниматься чем-нибудь определенным и выйду оттуда или медиком, или юристом, или математиком, а из Демидовского – всем и ничем; наконец, в практическом смысле: из лицея я выйду четырнадцатым классом, то есть прапорщиком, а из университета, может быть, десятым, то есть поручиком.
Последнее доказательство, надо полагать, очень поразило полковника, потому что он несколько времени ничего даже не находился возразить против него.
– Но зато ты в Демидовском будешь жить на казне; все-таки под присмотром начальства! – проговорил он наконец.
Отдача сына на казну, без платы, вряд ли не была для полковника одною из довольно важных причин желания его, чтобы тот поступил в Демидовское.
Павел посмотрел несколько времени отцу в лицо.
– Я прожил ребенком без всякого надзора, – начал он неторопливо, – и то, кажется, не сделал ничего дурного, за что бы вы меня могли укорить.
– Я и не говорю, не говорю! – поспешно подхватил полковник.
– Так что же вы говорите, я после этого уж и не понимаю! А знаете ли вы то, что в Демидовском студенты имеют единственное развлечение для себя ходить в Семеновский трактир и пить там? Большая разница Москва-с, где превосходный театр, разнообразное общество, множество библиотек, так что, помимо ученья, самая жизнь будет развивать меня, а потому стеснять вам в этом случае волю мою и лишать меня, может быть, счастья всей моей будущей жизни – безбожно и жестоко с вашей стороны!
Проговоря это, Павел встал и ушел. Полковник остался как бы опешенный: его более всего поразило то, что как это сын так умно и складно говорил; первая его мысль была, что все это научил его Еспер Иваныч, но потом он сообразил, что Еспер Иваныч был болен теперь и почти без рассудка. "Неужели это, шельмец, он все сам придумал в голове своей? – соображал он с удовольствием, а между тем в нем заговорила несколько и совесть его: он по своим средствам совершенно безбедно мог содержать сына в Москве – и только в этом случае не стал бы откладывать и сберегать денег для него же. Так прошел почти целый день. Павел, видимо, дулся на отца и хоть был вежлив с ним, но чрезвычайно холоден. Полковнику наконец стало это невыносимо. Мысли, одна другой чернее, бродили в его голове. "Не отпущу я его, – думал он, – в университет: он в этом Семеновском трактире в самом деле сопьется и, пожалуй, еще хуже что-нибудь над собой сделает!" – Искаженное лицо засеченного солдата мелькало уже перед глазами полковника.
– За что же ты сердишься-то и дуешься? – прикрикнул он наконец на сына, когда вечером они снова сошлись пить чай.
– Я? – спросил Павел, как бы не желавший ничего на это отвечать.
– Я?.. Кто же другой, как не ты!.. – повторил полковник. – Разве про то тебе говорят, что ты в университет идешь, а не в Демидовское!
– А про что же? – спросил Павел хладнокровно; он хорошо знал своего старикашку-отца.
– А про то, что все один с дяденькой удумал; на, вот, перед самым отъездом, только что не с вороной на хвосте прислал оказать отцу, что едешь в Москву!
– Я никак этого прежде и не мог сказать, никак! – возразил Павел, пожимая плечами. – Потому что не знал, как я кончу курс и буду ли иметь право поступить в университет.
– Нет, не то, врешь, не то!.. – возразил полковник, грозя Павлу пальцем, и не хотел, кажется, далее продолжать своей мысли. – Я жизни, а не то что денег, не пожалею тебе; возьми вон мою голову, руби ее, коли надо она тебе! – прибавил он почти с всхлипыванием в голосе. Ему очень уж было обидно, что сын как будто бы совсем не понимает его горячей любви. – Не пятьсот рублей я тебе дам, а тысячу и полторы в год, только не одолжайся ничем дяденьке и изволь возвратить ему его деньги.
– И того не могу сделать, – возразил Павел, опять пожимая плечами, никак не могу себе позволить оскорбить человека, который участвовал и благодетельствовал мне.
– Ну да, как же ведь, благодетель!.. Ему, я думаю, все равно, куда бы ты ни заехал – в Москву ли, в Сибирь ли, в Астрахань ли; а я одними мнениями измучусь, думая, что ты один-одинехонек, с Ванькой-дураком, приедешь в этакой омут, как Москва: по одним улицам-то ходя, заблудишься.
Павел с улыбкою взглянул на отца.
– Вы сами рассказывали, что четырнадцати лет в полк поступили, а не то что в Москву приехали.
– То было, сударь, время, а теперь – другое: меня сейчас же, вон, полковой командир солдату на руки отдал... "Пуще глазу, говорит, береги у меня этого дворянина!"; так тот меня и умоет, и причешет, и грамоте выучил, – разве нынче есть такие начальники!
– Я ни в чем подобном и не нуждаюсь! – возразил насмешливо Павел.
– Ну да, как же ведь, не нуждаешься – большой у нас человек, везде бывалый!..
Павел пожал плечами и ничего не возражал отцу.
Полковник по крайней мере с полчаса еще брюзжал, а потом, как бы сообразив что-то такое и произнося больше сам с собой: "Разве вот что сделать!" – вслед за тем крикнул во весь голос:
– Эй, Ванька!
Ванька весь этот разговор внимательно слушал в соседней комнате: он очень боялся, что его, пожалуй, не отпустят с барчиком в Москву. Увы! Он давно уже утратил любовь к деревне и страх к городам... Ванька явился.
– Поди, позови ко мне Алену Сергеевну! – сказал ему полковник.
Павел не без удивления взглянул на отца.
Михайло Поликарпыч молчал. Ожидая, может быть, возражения от сына, он не хотел ему заранее сообщать свои намерения.
Алена Сергеевна была старуха, крестьянка, самая богатая и зажиточная из всего имения Вихрова. Деревня его находилась вместе же с усадьбой. Алена явилась, щепетильнейшим образом одетая в новую душегрейку, в новом платке на голове и в новых котах.
– Здравствуйте, батюшка Михайло Поликарпыч!.. Батюшка наш, Павел Михайлыч, здравствуйте!.. Вот кого бог привел видеть! – говорила она, отчеканивая каждое слово и подходя к руке барина и барчика.
Алена Сергеевна была прехитрая и преумная. Жена богатого и старинного подрядчика-обручника, постоянно проживавшего в Москве, она, чтобы ей самой было от господ хорошо и чтобы не требовали ее ни на какую барскую работу, давным-давно убедила мужа платить почти тройной оброк; советовала ему то поправить иконостас в храме божием, то сделать серебряные главы на церковь, чтобы таким образом, как жене украшателя храма божия, пользоваться почетом в приходе. Когда старик сходил в деревню, она беспрестанно затевала на его деньги делать пиры и никольщины на весь почти уезд, затем, чтобы и самое ее потом звали на все праздники. Михайло Поликарпыч любил с ней потолковать и побеседовать, потому что Алена Сергеевна действительно очень неглупо говорила и очень уж ему льстила; но Павел никогда ее терпеть не мог.
– Твой муж ведь живет в Москве на Кисловке? – начал полковник.
– На Кисловке, батюшка, на Кисловке, в княжеском доме ее сиятельства княгини Урусовой, – отвечала Алена, заметно важничая.
– А скажи, далеко ли это от нуверситета, от училища нуверситетского? спросил полковник.
Павел взглянул при этом на отца: он никак не мог понять, к чему отец это говорит.
– От нуверситета? – повторила старуха, как бы соображая. – Да там лекаря, что ли, учатся?
– А черт их знает! – сказал полковник.
– И лекаря учатся, – вмешался в разговор Павел, остававшийся все еще в недоумении.
– Ну так вот что, мой батюшка, господа мои милые, доложу вам, – начала старуха пунктуально, – раз мы, так уж сказать, извините, поехали с Макаром Григорьичем чай пить. "Вот, говорит, тут лекарев учат, мертвых режут и им показывают!" Я, согрешила грешная, перекрестилась и отплюнулась. "Экое место!" – думаю; так, так сказать, оно оченно близко около нас, – иной раз ночью лежишь, и мнится: "Ну как мертвые-то скочут и к нам в переулок прибегут!"
– А велика ли квартирка у твоего хозяина? – продолжал расспрашивать полковник.
– Порядочная: спаленка этакая небольшая, а потом еще комнатка прихожая, что ли, этакая!..
– Вот барчик Павлуша едет теперь в Москву – учиться в этот нуверситет.
– Так, так, батюшка, – подхватила старуха, – возраст юношеский уже притек ему; пора и государю императору показать его. Папенька-то немало служил; пора и ему подражанье в том отцу иметь.
– Но не может ли Павлуша остановиться у твоего старика?
– А гляче не остановиться, – отвечала Алена Сергеевна, как бы вовсе не сомневавшаяся в этом деле.
Павел обмер от досады: подобного вывода из всего предыдущего разговора он никак уже не ожидал.
– Ну, чтобы и пищу ему он доставлял, – продолжал полковник.
– И пищу! – отвечала Алена Сергеевна.
Павлу показалось, что подлости ее на этот раз пределов не будет.
– Пища у них хорошая идет, – продолжала Алена, – я здеся век изжила, свинины столь не приела, как там; и чтой-то, батюшка Михайло Поликарпыч, какая у них тоже крупа для каши бесподобная!..
– Мне, я думаю, нужней будеть жить с товарищами, а не с мужиком! обратился Павел наконец к отцу с ударением.
– А мне вот нужней, чтоб ты с мужиком жил!.. – воскликнул, вспылив, полковник. – Потому что я покойнее буду: на первых порах ты пойдешь куда-нибудь, Макар Григорьев или сам с тобой пойдет, или пошлет кого-нибудь!
– И сам пойдет, или пошлет кого ни на есть! – подтвердила, явно подличая, Алена Сергеевна.
Павел готов был убить ее в эти минуты.
– Ну так, так, старуха, ступай! – сказал полковник Алене Сергеевне.
– Счастливо оставаться! – проговорила та и потом так будто бы, без всякого умысла, прибавила: – Вы изволили прислать за мной, а я, согрешила грешная, сама еще ранее того хотела идти, задний двор у нас пообвалился: пойду, мо, у Михайла Поликарпыча лесу попросить, не у чужих же господ брать!
– Бери у меня, сколько надо, – разрешил ей полковник.
– Благодарю покорно! – заключила Алена Сергеевна и опять поцеловала руку у Михайла Поликарпыча и у Павла.
Воспользовавшись этим коротеньким объяснением, она – ни много ни мало дерев на двести оплела полковника, чего бы при других обстоятельствах ей не успеть сделать.