Текст книги "Люди сороковых годов"
Автор книги: Алексей Писемский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 55 страниц)
– А к тому, мой миленький, что мне хочется поучить вас; а то вы ведь без меня, моя крошечка, пропадете! – перебил его насмешливо Салов. Он, кажется, был очень доволен, что порассердил немножко Неведомова.
– Чем вам учить меня, вы гораздо лучше сделаете, если прочтете нам какое-нибудь ваше стихотворение, – возразил тот, – это гораздо приятнее и забавнее от вас слышать.
– Что за вздор такой! – произнес с улыбкой Салов, а сам между тем встал и начал ходить по комнате.
Павел, как мы видели, несколько срезавшийся в этом споре, все остальное время сидел нахмурившись и насупившись; сердце его гораздо более склонялось к тому, что говорил Неведомов; ум же, – должен он был к досаде своей сознаться, – был больше на стороне Салова.
– Какого же рода он стихи пишет? – спросил Вихров Неведомова.
– Я больше перелагаю-с, – подхватил Салов, – и для первого знакомства, извольте, я скажу вам одно мое новое стихотворение. Господин Пушкин, как, может быть, вам небезызвестно, написал стихотворение "Ангел": "В дверях Эдема ангел нежный" и проч. Я на сию же тему изъяснился так... – И затем Салов зачитал нараспев:
В дверях палат своих надменно
Предстал плешивый откупщик,
А жулик, тощий и смиренный,
Взирал, как жирный временник,
С крыльца напутствуем швейцаром,
В карету модную влезал.
– О Прометей! – в восторге яром
Ему воришка закричал.
Клянусь, что я без всякой злобы,
Без всякой зависти утробы
Смотрю, как ты и ешь, и пьешь,
И жизнь роскошную ведешь.
Нет! Я завидовать не смею.
Я пред тобой благоговею;
Хотя я с детства наметал
Во всякой краже обе руки,
Но ты в сей выспренней науке
Мне будешь вечный идеал!
– Очень хорошо! – похвалил Вихров, но, кажется, больше из приличия.
– Что за глупости такие! – проговорил, как бы невольно, несколько потупляясь, Неведомов.
– Какие же глупости? – воскликнул притворно обиженным голосом Салов. Пойдемте, Вихров, ко мне в номер: я не хочу, чтобы вас развращал этот скептик, – прибавил он и, взяв Павла под руку, насильно увлек его от Неведомова.
– Я-то пуще скептик, а не он! – говорил тот им вслед.
Номер Салова оказался почти богато убранным: толстая драпировка на перегородке и на окне; мягкий диван; на нем довольно искусно вышитые шерстями две подушки. В одном из углов стояли трубки с черешневыми чубуками и с дорогими янтарными мундштуками. На окне виднелась выпитая бутылка шампанского; на комоде был открыт богатый несессер и лежала целая дюжина, должно быть еще не игранных карт. Вообще, в убранстве комнаты Салова было больше офицерского, нежели студенческого. Книг почти совсем не было видно, кроме Огюста Конта, книжка которого, не вся еще разрезанная, валялась на столе.
– Садитесь, пожалуйста! – сказал Салов, любезно усаживая Вихрова на диван и даже подкладывая ему за спину вышитую подушку. Сам он тоже развалился на другом конце дивана; из его позы видно было, что он любил и умел понежиться и посибаритничать [45]
[Закрыть].
– А вот и Конт! – сказал Павел, показывая на лежавшую на столе книжку.
– Да-с, я его нарочно купил, и, вообразите, он теперь у меня – у одного в Москве... Они все ведь тут студенты – гегелисты... Только вдруг я раз в кондитерской, в которую хожу каждый день пить кофе, читаю в французской газете, что, в противоположность всем немецким философам, в Париже образуется школа позитивистов, и представитель ее – Огюст Конт... Я сейчас к книгопродавцу: "Давайте Конта!" – "Нет еще у нас..." – "Выпишите!" Выписал: тридцать рублей содрал за одну книжку, потому что запрещена она у нас... Вот я теперь и подчитал ее, и буду их всех резать! – заключил Салов, с удовольствием потирая себе руки.
– Ну, вам Неведомова, кажется, не срезать этим, – возразил Павел.
– Неведомова-то! – воскликнул Салов. – Да разве вы не видите, что он сумасшедший... Одежда-то его, а!.. Как одежда-то его вам нравится?
– Одежда у него действительно странная, – произнес Павел.
– Вы знаете, он за нее в остроге сидел, – продолжал Салов с видимым уже удовольствием. – Приехал он там в Тулу или Калугу... Подрясник этот у него еще тогда был новый, а не провонялый, как теперь... Он выфрантился в него, взял в руки монашеские четки, отправился в церковь – и там, ставши впереди всех барынь и возведя очи к небу, начинает молиться. Все, разумеется, спрашивают: "Кто такой, кто такой этот интересный монах?" Заинтересовалась сим и полиция также... Он из церкви к себе в гостиницу, а кварташки за ним... "Кто, говорят, такой этот господин у вас живет? Покажите его паспорт!" – Показывают... Оказывается, что совершенно не монах, а светский человек. Они сначала – в часть его, а потом – и в острог, да сюда в Москву по этапу и прислали, как в показанное им место жительства.
– Негодяи! – произнес Вихров с негодованием. – Зачем он носит еще это одеяние?
– Носит, чтобы нравиться женщинам, – отвечал ядовито Салов.
– О, полноте!.. Он, кажется, совсем не такой.
– Он-то!.. Он и тут вон влюблен в одну молоденькую девочку: она теперь чистенькая, конечно, но, разумеется, того только и ждет, чтобы ее кто-нибудь взял на содержание, а он ей, вместо того, Шекспира толкует и стихи разные читает. Глупо это, по-моему.
– Почему глупо? – спросил Павел.
– Потому что, если он научить ее этому хочет, так зачем это ей? На кой черт?.. Если же соблазнить только этим желает, то она всего скорей бы, вероятно, соблазнилась на деньги.
– Но, может быть, он думает жениться на ней и образовывает ее для этого.
– Как же ему жениться, когда он сам один едва с голоду не умирает?
– Разве у него нет состояния?
– Никакого!.. Так себе перебивается кой-какими урочишками, но и тех ему мало дают: потому что, по костюму, принимают его – кто за сумасшедшего, а кто и за бродягу.
– Разве такой умный и образованный человек может быть бродягой! воскликнул Вихров.
– Отчего же нет? Я видал бродяг и мошенников пообразованнее его, возразил наивно Салов; вообще, тоном голоса своего и всем тем, что говорил о Неведомове он, видимо, старался уронить его в глазах Павла.
– А что, вы не обедаете в общей зале, с нами? – прибавил он после некоторого молчания.
– Я обедаю обыкновенно у себя в комнате, – отвечал Павел.
– Ну что, нет! Будемте обедать там!.. Петр!.. – крикнул Салов.
На этот зов необыкновенно поспешно и с заметным почтением явился номерной лакей.
– А что обедать? – спросил его Салов почти повелительно.
– Обедать готово, если прикажете, – отвечал тот.
– Да, вели! Кстати, скажите, – прибавил Салов, обращаясь к Павлу, что, вы играете в карты?
– Нет, – отвечал тот.
– Как же это – нет? Надо учиться, – произнес Салов.
– Как-нибудь выучусь, – проговорил Павел.
– Непременно-с, непременно, – повторил Салов.
Вскоре они оба вошли в обеденную залу. M-me Гартунг по-прежнему лежала за ширмами. Номера ее еще не все были заняты; а потому общество к обеду собралось не весьма многочисленное: два фармацевта, которые, сидя обыкновенно особняком, только между собою и разговаривали шепотом и, при этом, имели такие таинственные лица, как будто бы они сейчас приготовились составлять самый ужасный яд. Неведомов пришел под руку с известной уже нам девицей, которая оттого, в одно и то же время, конфузилась и смеялась. Будучи на этот раз в платье, а не в блузе, она показалась Вихрову еще интереснее. Это было какое-то по природе своей грациозное существо; все в ней было деликатно: губки, носик, ножки, талия; она весело и простодушно улыбалась. Неведомов между тем усадил свою спутницу рядом с собой и по временам, несмотря на свои мягкие голубые глаза, взглядывал на нее каким-то пламенным тигром. Салов сел рядом с Павлом. M-me Гартунг несколько раз и каким-то заметно нежным голосом восклицала: "Салов, подите сюда!". И Салов, делая явно при всех гримасу, ходил к ней, а потом, возвращаясь и садясь, снова повторял эту гримасу и в то же время не забывал показывать головой Павлу на Неведомова и на его юную подругу и лукаво подмигивать.
– Что это хозяйка все зовет к себе Салова? – спросил Павел после обеда Неведомова.
– Вероятно, как старшего постояльца своего, – отвечал тот и, видимо, больше всего занятый своею собеседницей, снова подал ей руку, и они отправились в ее номер.
"Тут, должно быть, амуретов пропасть!" – подумал про себя Павел.
VI
КАНДИДАТ МАРЬЕНОВСКИИ И СТУДЕНТЫ ПЕТИН И ЗАМИН
Через несколько дней, общество m-me Гартунг за ее табльдотом еще увеличилось: появился худощавый и с весьма умною наружностью молодой человек в штатском платье. Салов сначала было адресовался к нему весьма дружественно, но вновь прибывший как-то чересчур сухо отвечал ему, так что Салов, несмотря на свой обычно смелый и дерзкий тон, немного даже сконфузился и с разговорами своими отнесся к сидевшей в уединении Анне Ивановне. Она, как показалось Павлу, была с ним нисколько не менее любезна, чем и с Неведомовым, который был на уроке и позапоздал прийти к началу обеда, но когда он пришел, то, увидев вновь появившегося молодого человека, радостно воскликнул: «Боже мой, Марьеновский! Кого я вижу?» – И затем он подошел к нему, и они дружески расцеловались. Потом, Неведомов сел рядом с Марьеновским и продолжал любовно смотреть на него; они перекинулись еще несколькими словами. Неведомов, после того, взглянул на прочих лиц, помещавшихся за табльдотом, и увидел, что Анна Ивановна сидит с Саловым и, наклонившись несколько в его сторону, что-то такое слушает не без внимания, что Салов ей говорит. Неведомов при этом побледнел немного, стал кусать себе губы и с заметною рассеянностью отвечал на вопросы Марьеновского. К концу обеда он, впрочем, поуспокоился – может быть потому, что Салова вызвал кто-то приехавший к нему, и тот, уходя, объявил, что больше не воротится. Два фармацевта, по-прежнему обедавшие особняком, тоже ушли вскоре за ним.
Неведомов в это время обратился к Марьеновскому с вопросом:
– А что, скажите, нового в мире юриспруденции?
– Теперь напечатан процесс madame Лафарж, – отвечал тот.
Павел нарочно пересел с своего стула на ближайший к ним, чтобы лучше слышать их разговор.
– Это, что убила мужа, – подхватил Неведомов.
– Да, и тут замечательно то, что, по собранным справкам, она ему надавала до полфунта мышьяку, а при анатомировании нашли самый вздор, который мог к нему войти в кровь при вдыхании, как железозаводчику.
– Однакож ее обвинили? – вмешался в разговор Вихров.
– Ее обвинили, – отвечал как-то необыкновенно солидно Марьеновский, – и речь генерал-прокурора была, по этому делу, блистательна. Он разбил ее на две части: в первой он доказывает, что m-me Лафарж могла сделать это преступление, – для того он привел почти всю ее биографию, из которой видно, что она была женщина нрава пылкого, порывистого, решительного; во второй части он говорит, что она хотела сделать это преступление, – и это доказывает он ее нелюбовью к мужу, ссорами с ним, угрозами...
– Логично, – произнес Неведомов.
– Удивительно просто, точно задачу какую математическую решил, – сказал Марьеновский.
– Скажите, присяжные ее осудили? – спросил Павел, отнесясь к нему опять со всевозможною вежливостью.
– Разумеется, – отвечал ему тоже вежливо и Марьеновский.
– Факты дела напечатаны все? – спросил его Неведомов.
– Все, до самых мельчайших подробностей.
– А к чему бы присудили ее по нашим законам? – прибавил Неведомов.
Марьеновский пожал плечами.
– Самое большее, что оставили бы в подозрении, – отвечал он с улыбкой.
– Значит, уголовные законы наши очень слабы и непредусмотрительны, вмешался опять в разговор Вихров.
– Напротив! – отвечал ему совершенно серьезно Марьеновский. – Наши уголовные законы весьма недурны, но что такое закон?.. Это есть формула, под которую не могут же подойти все случаи жизни: жизнь слишком разнообразна и извилиста; кроме того, один и тот же факт может иметь тысячу оттенков и тысячу разных причин; поэтому-то и нужно, чтобы всякий случай обсудила общественная совесть или выборные из общества, то есть присяжные.
– Отчего у нас не введут присяжных?.. Кому они могут помешать? произнес Павел.
Марьеновский усмехнулся.
– Очень многому! – отвечал он. – Покуда существуют другие злоупотребительные учреждения, до тех пор о суде присяжных и думать нечего: разве может существовать гласный суд, когда произвол административных лиц доходит бог знает до чего, – когда существует крепостное право?.. Все это на суде, разумеется, будет обличаться, обвиняться...
– Главным образом, достоинство и беспристрастие суда, я полагаю, зависит от несменяемости судей, – заметил Неведомов.
– И то ничего не значит, – возразил ему Марьеновский. – Во Франции так называемые les tribunaux ordinaires [145]145
обыкновенные суды (франц.).
[Закрыть]были весьма независимы: король не мог ни сменять, ни награждать, ни перемещать даже судей; но зато явился особенный суд, le tribunal exceptionnel [146]146
суд для рассмотрения дел, изъятых из общего судопроизводства (франц.).
[Закрыть], в который мало-помалу перенесли все казенные и общественные дела, а затем стали переносить и дела частных лиц. Если какой-нибудь господин был довольно силен, он подавал прошение королю, и тот передавал дело его в административный суд, – вот вам и несменяемость судей!
Весь этот разговор молодые люди вели между собой как-то вполголоса и с явным уважением друг к другу. Марьеновский по преимуществу произвел на Павла впечатление ясностью и простотой своих мыслей.
– Кто это такой? – спросил он потихоньку Неведомова, когда Марьеновский встал, чтобы закурить сигару.
– Это кандидат юридического факультета, – отвечал тот. – Он нынче только кончил курс.
– Что же, он – в профессора хочет?
– Не знаю. Он теперь продал все свое маленькое состояньице и с этими деньгами едет за границу, чтобы доканчивать свое образование.
Марьеновский снова подошел к ним и сел.
Во все это время Анна Ивановна, остававшаяся одна, по временам взглядывала то на Павла, то на Неведомова. Не принимая, конечно, никакого участия в этом разговоре, она собиралась было уйти к себе в комнату; но вдруг, услышав шум и голоса у дверей, радостно воскликнула:
– Ах, это, должно быть, Петин и Замин!
Вошли шумно два студента: один – толстый, приземистый, с курчавою головой, с грубыми руками, с огромными ногами и почти оборванным образом одетый; а другой – высоконький, худенький, с необыкновенно острым, подвижным лицом, и тоже оборванец.
– Вот они где тут! – воскликнул толстяк и, потом, пошел со всеми здороваться: у каждого крепко стискивал руку, тряс ее; потом, с каждым целовался, не исключая даже и Вихрова, которого он и не знал совсем. Анне Ивановне он тоже пожал руку и потряс ее так, что она даже вскрикнула: "Замин, больно!". Тот, чтобы вознаградить ее, поцеловал у нее руку; она поцеловала его в макушку. Петин, худощавый товарищ Замина, тоже расцеловался со всеми, а перед Анной Ивановной он, сверх того, еще как-то особенно важно раскланялся, отчего та покатилась со смеху.
– Приехали из деревни? – сказал новоприбывшим Неведомов.
– Приехали! – отвечал толстяк, шумно усаживаясь. Петин поместился тоже рядом с ним и придал себе необыкновенно прямую и солидную фигуру, так что Анна Ивановна взглянуть на него не могла без смеху: это, как впоследствии оказалось, Петин англичанина представлял.
– Чей это там такой курчавый лакей? – продолжал толстый.
– Это, должно быть, мой Иван, – сказал с улыбкой Павел.
– Какой славный малый, какой отличный, должно быть! – продолжал Замин совершенно искренним тоном. – Я тут иду, а он сидит у ворот и песню мурлыкает. Я говорю: "Какую ты это песню поешь?" – Он сказал; я ее знаю. "Давай, говорю, вместе петь". – "Давайте!" – говорит... И начали... Народу что собралось – ужас! Отличный малый, должно быть... бесподобный!
– Замин, это вы? – раздался вдруг из-за перегородки довольно неблагосклонный голос хозяйки.
– Я, – отвечал Замин, подмигнув товарищам.
– Вы опять тут будете кричать! Уйдите, прошу вас, в какой другой номер, – продолжала m-me Гартунг.
– А вы все больны? – спросил ее довольно добродушно Замин.
– Больна! Прошу вас, уйдите, – повторила она настойчиво.
M-me Гартунг была сердита на Замина и Петина за то, что они у нее около года стояли и почти ни копейки ей не заплатили: она едва выжила их из квартиры.
– Надо уйти куда-нибудь, – сказал добродушно Замин.
– Иесс! – произнес за ним его товарищ с совершенно английским акцентом, так что все расхохотались.
– Милости прошу, господа, ко мне; у меня номер довольно большой, сказал Павел: ему очень нравилось все это общество.
– А этот Ваня ваш – будет у вас? – спросил Замин.
– Непременно! – отвечал Павел, улыбаясь.
– И отлично! Пойдемте! – сказал Замин, поднимаясь.
Товарищ тоже за ним поднялся.
– Позвольте и вас просить посетить меня! – обратился Павел к Марьеновскому.
– Очень рад! – отвечал тот.
– А как же я – где же вас послушаю? – сказала горестным голосом Анна Ивановна, обращаясь к Замину и Петину.
– А, да с нами же пойдемте! – воскликнул Замин.
– А мне можно к вам? – обратилась Анна Ивановна, слегка покраснев, к Павлу.
– Сделайте милость! – отвечал тот.
– Можно, пойдемте! – разрешил ей и Неведомов, а потом взял ее под руку, и все прочие отправились за ними гурьбой.
Когда проходили по коридору, к Вихрову подошел Замин.
– Нет ли там у вас какого беспорядка в комнате? Вы приберите: она девушка славная! – проговорил он шепотом, показывая головой на Анну Ивановну.
– У меня совершенно все в порядке, – отвечал Вихров.
Анна Ивановна была дочь одного бедного чиновника, и приехала в Москву с тем, чтобы держать в университете экзамен на гувернантку. Она почти без копейки денег поселилась в номерах у m-me Гартунг и сделалась какою-то дочерью второго полка студентов: они все почти были в нее влюблены, оберегали ее честь и целомудрие, и почти на общий счет содержали ее, и не позволяли себе не только с ней, по даже при ней никакой неприличной шутки: сама-то была она уж очень чиста и невинна душою!
Павел велел Ивану подать чаю и трубок. Анну Ивановну, как самую почетную гостью, посадили на диване; около нее сел почти с каким-то благоговением Неведомов.
– Вот он идет, отличный малый! – воскликнул Замин, увидев вошедшего Ивана. – Ты недавно ведь, чай, из деревни?
– Нет-с, давно! – отвечал Иван почти обиженным голосом.
– Ведь, в деревне лучше? – спросил Замин.
– Чем лучше? Пустое дело деревня, – отвечал Иван и, заметно по-лакейски модничая, подал всем трубки.
– Отличный малый! – продолжал свое Замин, хотя последний ответ разочаровал его много в Иване.
– Как у нас в Погревском уезде, – продолжал он, когда все начали курить, – мужички отлично исправника капустой окормили!..
– Как капустой окормили? – спросил с удивлением Марьеновский.
– Да так, капустой... Он приехал, знаете, в дальнюю одну деревню, а народ-то там дикий был, духом вольный. Он и стал требовать, с похмелья видно, капусты себе кислой, а капусты-то как-то в деревне не случилось. Он одного за это мужичка поколотил, другого, третьего... Мужички-то и осерчали; съездили сейчас в другую деревню, привезли целый ушат капусты. "Кушай, говорят, барин, на здоровье, сколько хочешь". Он тарелочку съел было, да и будет. А они: "Нет, еще кушай: ты нас тревожил этим; а коли кушать не станешь, так мы и в плети тебя примем". И плети уже было принесли. Он, делать нечего, начал. До пол-ушата они таким манером и скормили ему!.. Приехал, брат, домой, лопнул, помер: не выдержало того его мироедское брюхо!
– А у нас в Казани, – начал своим тоненьким голосом Петин, – на духов день крестный ход: народу собралось тысяч десять; были и квартальные и вздумали было унимать народ: "Тише, господа, тише!" Народ-то и начал их выпирать из себя: так они у них, в треуголках и со шпагами-то, и выскакивают вверх! – И Петин еще более вытянулся в свой рост, и своею фигурой произвел совершенно впечатление квартального, которого толпа выпихивает из себя вверх. Все невольно рассмеялись.
– Какой, должно быть, актер превосходный – ваш приятель! – сказал Павел Замину.
– Мастерина первого сорта! – отвечал тот. – Вот, мы сейчас вам настоящую комедию с ним сломаем. Ну, вставай, – знаешь! – прибавил он Петину.
Тот сейчас же его понял, сел на корточки на пол, а руками уперся в пол и, подняв голову на своей длинной шее вверх, принялся тоненьким голосом лаять – совершенно как собаки, когда они вверх на воздух на кого-то и на что-то лают; а Замин повалился, в это время, на пол и начал, дрыгая своими коротенькими ногами, хрипеть и визжать по-свинячьи. Зрители, не зная еще в чем дело, начали хохотать до неистовства.
– Что такое это, что такое! – восклицал громким голосом даже Неведомов, утирая выступившие от хохота слезы.
Павел, не отставая и не помня себя, хохотал. Анна Ивановна лежала уже вниз лицом на диване.
– Это, изволите видеть, – начал Петин какою-то почти собачьей фистулой, – свинью режут, а собака за нее богу молится.
Смех между зрителями увеличился почти до болезненного состояния. Актеры, между тем, видимо поутомившись, приостановили свое представление и только с удовольствием посматривали на своих зрителей.
– Миленькие, душеньки! – кричала им Анна Ивановна, все еще от смеха не поднимая лица с дивана. – Представьте гром и молнию!
– Можем! – произнес Петин, и оба они сели с Заминым друг против друга за маленький столик.
– Я – заходящее солнце! – сказал Замин и, в самом деле, лицо его сделалось какое-то красное, глупое и широкое.
– А я – любящий любоваться на закат солнца! – произнес Петин – и сделал вид, как смотрит в лорнет какой-нибудь франтоватый молодой человек.
– Солнце село! – воскликнул Замин, закрыв глаза, и в самом деле воображению зрителей представилось, что солнце село.
– Тучи надвигаются! – восклицал между тем Замин, и лицо его делалось все мрачнее и мрачнее.
– Молния! – воскликнул он, открыв для этого на мгновение глаза, и, действительно, перед зрителями как бы сверкнула молния.
– А человек, в это время, спит; согласитесь, что он спит? – произнес Петин и представил точь-в-точь спящего и немного похрапывающего человека.
– Издали погремливает! – продолжал Замин и представил гром. – Молния все чаще и чаще! – и он все чаще и чаще стал мигать глазами. – Тучи совсем нависли! – и лицо его сделалось совсем мрачно.
– Молния и гром! – проговорил он, вскрыл глаза и затрещал, затем, на всю комнату.
– А человек, в это время, проснулся и крестится! – воскликнул Петин и представил мгновенно проснувшегося и крестящегося человека.
Зрители уже не смеялись, а оставались в каком-то приятном удивлении; так это тонко и художественно все было выполнено!
– Это лучше всякого водевиля, всякой комедии! – восклицал Павел.
– Превосходно, превосходно! – повторял и Неведомов, как бы утопавший в эстетическом наслаждении. – Вот вам и английские клоуны: чем хуже их?
Когда приятели наши, наконец, разошлись и оставили Павла одного, он все еще оставался под сильным впечатлением всего виденного.
"Да, это смех настоящий, честный, добрый, а не стихотворное кривляканье Салова!" – говорил он в раздумье.