Текст книги "Люди сороковых годов"
Автор книги: Алексей Писемский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 55 страниц)
– Как с ножом? – воскликнул Павел.
– С ножом; я уж защитил ее своей рукой, так что он слегка даже ранил меня, – отвечал, по-прежнему пунктуально, Постен.
Павел перенес свой взгляд на Фатееву. Она все еще смотрела в окно.
– Все мы, и я и господа чиновники, – продолжал между тем Постен, стали ему говорить, что нельзя же это, наконец, и что он хоть и муж, но будет отвечать по закону... Он, вероятно, чтобы замять это как-нибудь, предложил Клеопатре Петровне вексель, но вскоре же затем, с новыми угрозами, стал требовать его назад... Что же оставалось с подобным человеком делать, кроме того, что я предложил ей мой экипаж и лошадей, чтобы она ехала сюда.
Прослушав все это, Павел молчал. Как ни мало он был житейски опытен, но история об векселе неприятно подействовала на него. Сам же Постен просто показался ему противен: он решительно видел в нем какого-то господина изжившегося, истрепавшегося и умевшего звучать в одну только практическую сторону. Как и чем m-me Фатеева могла увлечься в нем – Павел понять не мог. Она, в свою очередь, кажется, заметила не совсем благоприятное впечатление, произведенное избранником сердца ее на Павла, и ей, как видно, хотелось по этому поводу переговорить с ним, потому что она, явно без всякой особенной надобности, услала Постена.
– Я завтра хочу выехать, – обратилась она к тому не совсем даже приязненным тоном.
– Завтра? – переспросил Постен.
– Завтра, а потому будьте так добры – подите и приготовьте лошадей!
– Если завтра, так, конечно, теперь же надо приготовить, – проговорил он и затем, церемонно раскланявшись с Павлом и мотнув с улыбкою головой Фатеевой, вышел.
Павел и Фатеева несколько времени молчали.
– А как вам понравился этот господин?.. – спросила, наконец, она.
– Хорош, если вам он нравится, – отвечал Павел, держа лицо свое опущенным в землю.
M-me Фатеева более уже не повторяла этого вопроса.
Павел сам обратился к ней:
– Куда же вы едете теперь?
– В Петербург пока! – отвечала Фатеева мрачным голосом. – В омут бы мне всего лучше и скорей надо!.. – прибавила она.
Павел посмотрел на нее. "Так влюбленные не говорят!" – подумал он.
– Меня-то теперь, главное, беспокоит, – начала вдруг Фатеева, – разные тетушки и кумушки кричат на весь околоток, зачем я с мужа взяла вексель и не возвращаю ему его, но у меня его нет: он у Постена, и тот мне его не отдает.
– Зачем же он у Постена, и почему он вам не отдает его? – говорил Павел, не глядя на нее.
В голосе его слышалась некоторая строгость.
– Он говорит, что когда этот вексель будет у меня, так я не выдержу и возвращу его мужу, а между тем он необходим для спокойствия всей моей будущей жизни!
– Чем же он так необходим для спокойствия вашей будущей жизни?
– Тем, что он будет служить для мужа некоторым страхом.
– Но ведь вы уж больше не живете с вашим мужем?
– Да, но он может меня потребовать к себе каждую минуту.
Павел задумался; в продолжение всей этой сцены он вел себя как бы солиднейший мужчина.
– Вот об этом-то, друг мой, собственно, я и хотела посоветоваться с вами: имею ли я право воспользоваться этим векселем или нет?
Павел развел руками и начал не без важности:
– По-моему, имеете и нет; не имеете права, потому что муж ваш не желает вам оставить этот вексель, а имеете его, потому что он заел весь ваш век; следовательно, должен поплатиться с вами не только деньгами, но даже жизнию, если бы вы потребовали того!..
– Да, подите, – люди разве рассудят так!.. Никто этого не знает, да и знать не хочет!.. Я здесь совершенно одна, ни посоветоваться мне не с кем, ни заступиться за меня некому! – проговорила m-me Фатеева и заплакала горькими-горькими слезами.
Павлу сделалось до глубины души ее жаль.
– Что ж вам за дело до людей!.. – воскликнул он сколь возможно более убедительным тоном. – Ну и пусть себе судят, как хотят! – А что, Мари, скажите, знает эту грустную вашу повесть? – прибавил он: ему давно уже хотелось поговорить о своем сокровище Мари.
– Кажется, знает!.. – отвечала Фатеева довольно холодно. – По крайней мере, я слышала, что муж к ней и к Есперу Иванычу, как к родственникам своим, писал обо всем, и она, вероятно, больше симпатизирует ему.
– Мари? – спросил Павел с удивлением.
– Да, – отвечала Фатеева, – она в этом случае ужасная пуристка, особенно в отношении других.
– А в отношении себя что же? – сказал Павел. Он видел, что m-me Фатеева была за что-то очень сердита на Мари.
– О, в отношении себя нет! – говорила та. – Хоть бы с вами, – вы ведь к ней неравнодушны!
– Я? – спросил Павел, покраснев.
– Да, вы!.. И даже очень неравнодушны, – так?
– Может быть, – отвечал Павел, улыбаясь: он очень рад был этому вопросу.
– С вами, по-моему, – продолжала Фатеева грустно-серьезным тоном, – она очень нехорошо поступала; она видела ваши чувства к себе, почему же она не сказала вам, что любит другого?
– Мари любит другого?.. Но кого же? – спросил Павел каким-то глухим и торопливым голосом.
– Там одного господина; их, вероятно, скоро свадьба будет.
Павел почувствовал, что у него в голове как бы что-то такое лопнуло.
– Как же это?.. Я у самой вас спрашивал: нет ли чего особенного у Мари в Москве, и вы решительно сказали, что нет! – проговорил он с укоризною.
– Друг мой!.. – воскликнула Фатеева. – Я никак не могла тогда сказать вам того! Мари умоляла меня и взяла с меня клятву, чтобы я не проговорилась вам о том как-нибудь. Она не хотела, как сама мне говорила, огорчать вас. "Пусть, говорит, он учится теперь как можно лучше!"
– Хорошо еще и то, – произнес с грустной насмешкой Павел, – что обманывали по крайней мере с благодетельною целью!.. Что же ее будущий супруг – господин офицер, гусар, генерал?
– Он – артиллерийский полковник; очень хороший, говорят, человек; эта привязанность старинная; у них это сватанье тянется года уж три...
– Что же так долго мешало их счастию?
– Сама Мари, разумеется... Она в этом случае, я не знаю, какая-то нерешительная, что ли, стыдливая: какого труда, я думаю, ей стоило самой себе признаться в этом чувстве!.. А по-моему, если полюбила человека – не только уж жениха, а и так называемою преступною любовью – что ж, тут скрываться нечего: не скроешь!..
– И очень она любит жениха? – спросил Павел.
Всеми этими допытываниями он как бы хотел еще больше намучить и натерзать себя, а между тем в голове продолжал чувствовать ни на минуту не умолкающий шум.
– Очень, вероятно! По крайней мере, в последнем письме, которое она мне писала, она беспрестанно называет: "мой добрый, бесценный".
– Вот как, – "добрый, бесценный"! – произнес Павел, куда-то в сторону смотря.
M-me Фатеева поняла, кажется, наконец, какое она страшное впечатление произвела на Павла этим открытием.
– Что же, вы будете в Москве бывать у Еспера Иваныча и у молодых, когда их свадьба состоится? – спросила она, глядя на него с участием.
– Конечно-с!.. Какое же право я имею на них сердиться? Случай весьма обыкновенный. Мне много еще раз, вероятно, в жизни придется влюбиться несчастным образом! – усиливался Павел ответить насмешливым голосом: ему совестно было перед Фатеевой тех рыданий, которые готовы были вырваться из его груди.
– Ну, однако, я тоже завтра уезжаю, и мне тоже надобно похлопотать об лошадях!.. – сказал он, вставая и протягивая руку m-me Фатеевой.
– Я, может быть, буду в Москве и буду иметь крайнюю, очень крайнюю надобность видеться с вами! – проговорила она с ударением.
– Всегда к вашим услугам, – отвечал ей Павел и поспешил уйти. В голове у него все еще шумело и трещало; в глазах мелькали зеленые пятна; ноги едва двигались. Придя к себе на квартиру, которая была по-прежнему в доме Александры Григорьевны, он лег и так пролежал до самого утра, с открытыми глазами, не спав и в то же время как бы ничего не понимая, ничего не соображая и даже ничего не чувствуя.
Сила любви никак не зависит ни от взаимности, ни от достоинства любимого предмета: все дело в восприимчивости нашей собственной души и в ее способности сильно чувствовать. Герой мой не имел никаких почти данных, чтобы воспылать сильной страстию к Мари; а между тем, пораженный известием о любви ее к другому, он на другой день не поднимался уже с постели. Ванька страшно этого перепугался. Полковник, отпуская его с сыном в Москву, сказал ему, что, если с Павлом Михайловичем что случится, так он с него, Ваньки, (за что-то) три шкуры спустит... Ванька сидел и обливался горькими слезами. К счастью, что при этом был Симонов, который сейчас же нашелся – сбегал за доктором и послал, на собственные деньжонки, эстафету к полковнику. Пришедший врач объявил, что у Павла нервная горячка, и Симонов сам принялся ставить больному горчичники, обтирать его уксусом с вином, беспрестанно бранил помогавшую ему при этом жену свою, называя ее бабой-ротозейкой и дурой необразованной. Этот отличный человек так ухаживал за Павлом не столько, кажется, из усердия к нему, сколько из того, что всякое дело, за которое он принимался, привык делать отлично!.. Полковник, наконец, прискакал на почтовых. Увидев сына в таком положении, он пришел в совершенное отчаяние.
– Ну вот вам и университет, – говорил ведь я!.. – повторял он почти всем людям.
Павел сначала не узнавал отца, но потом, когда он пришел в себя, полковник и ему то же самое повторил.
– Говорил я тебе: до чего тебя довел твой университет-то; плюнь на него, да и поезжай в Демидовское!
Павел с ожесточением ударил себя в грудь.
– Послушайте, – начал он раздраженным голосом, – у меня уже теперь потеряно все в жизни!.. Не отнимайте, по крайней мере, науки у меня.
Полковник понять не мог, что такое это все было потеряно у сына в жизни.
Страх смерти, около которой Павел был весьма недалеко, развил снова в нем религиозное чувство. Он беспрестанно, лежа на постели, молился и читал евангелие. Полковника это радовало.
– Вот это хорошо, молись: молитва лучше всяких докторов помогает!.. говорил он, а между тем сам беспрестанно толковал о Павле с Симоновым.
– Весь он у меня, братец, в мать пошел: умная ведь она у меня была, но тоже этакая пречувствительная и претревожная!.. Вот он тоже маленьким болен сделался; вдруг вздумала: "Ай, батюшка, чтобы спасти сына от смерти, пойду сама в Геннадьев монастырь пешком!.." Сходила, надорвалась, да и жизнь кончила, так разве бог-то требует того?!
– Заботливые люди, ваше высокородие, всегда нездоровее людей беззаботных, – заметил Симонов.
– Да ведь всему же, братец, есть мера; я сам человек печный, а ведь уж у них – у него вот и у покойницы, – если заберется что в голову, так словно на пруте их бьет.
– Ну, да теперь, ваше высокородие, Павел Михайлыч еще молоденек. Бог даст, повозмужает и покоренеет, а что барчик прекрасный-с и предобрый! говорил Симонов.
– Добрый-то добрый! – подтверждал с удовольствием полковник.
Когда сын, наконец, объявил еще раз и окончательно, что поедет в Москву, он отнесся уж к нему каким-то даже умоляющим голосом:
– Позволь мне, по крайней мере, проводить тебя!
– Ни за что! – воскликнул Павел опять раздраженным голосом. – Я нисколько не хочу вас стеснять собой!
– Да ты меня больше стеснишь: я измучусь, думая, как ты один поедешь!
– А я еще больше измучусь, – сказал Павел, – если вы поедете со мной, потому что вам надобно быть в деревне.
Павел, по преимуществу, не желал, чтобы отец ехал с ним, потому что все хоть сколько-нибудь близкие люди опротивели ему, и он хотел, чтобы никто, кроме глупого Ваньки, не был свидетелем его страданий.
Полковник, начавший последнее время почти притрухивать сына, на это покачал только головой и вздохнул; и когда потом проводил, наконец, далеко еще не оправившегося Павла в Москву, то горести его пределов не было: ему казалось, что у него нет уже больше сына, что тот умер и ненавидит его!.. Искаженное лицо солдата беспрестанно мелькало перед глазами старика.
– Да, знаю, знаю, за тебя мне бог все это мстит! – говорил он, кивая своему видению, как бы старому приятелю, головой...
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
МАКАР ГРИГОРЬЕВ
Над Москвою стоял душнейший июльский день. В маленькой и закоптелой комнате с открытым окном, на жестком кожаном диване, лежал, от болезни и дорожного утомления худой, как мертвец, Павел. В переднем углу комнаты стоял киот с почерневшими от времени образами, а в другом углу помещался шкафчик с пустым, тусклым карафином, с рюмкой, у которой подножка была отбита и заменена широкой пробкой, с двумя-тремя стаканами и несколькими чашками. Как ни мало брезглив был Павел, но он старался даже не глядеть в этот угол, чтобы только не видать всех этих предметов: до того они были грязны. На окне стояла заплеснелая чернильница, в которую воткнуто было засушенное и обгрызанное перо. Рядом с нею стояли счеты, с вогнутыми вниз несколько спицами. Вероятно, хозяин, считая на них, изволил разгневаться и ударил по ним своим кулаком. На противоположной дивану стене висело заплеванное мухами зеркало, и когда Павел попробовал было посмотреться, то лицо его представилось ему совершенно перекошенным на сторону. Невдалеке от зеркала была прибита лубочная картина: «Русский мороз и немец», изображающая уродливейшего господина во фраке и с огромнейшим носом, и на него русский мужик в полушубке замахивался дубиной, а внизу было подписано: «Немец, береги свой нос, идет русский мороз!» Все сие помещение принадлежало Макару Григорьеву Синькину, московскому оброчному подрядчику, к которому, как мы знаем, Михаил Поликарпыч препроводил своего сына... Ванька вместе с Павлом тоже прибыл в Москву и теперь, по указанию Макара Григорьева, спал в мастерской на осоке, которою прокладывают спаи в бочках. Ванька всю рожу исцарапал себе этой осокой, но все-таки продолжал спать, и у него слюна даже текла от получаемого им удовольствия: он очень уж умаялся от езды на перекладных и сиденья – триста верст – на облучке. Макар Григорьев, для первого знакомства, взглянул на него с каким-то презрением и, как собаке какой, указав место на осоке, проговорил: «На вот спи тут: где же тебе больше!»
В настоящую минуту Макар Григорьев, старик уж лет за шестьдесят, с оплывшими руками, с большим животом, в одной рубахе и плисовых штанах, стоял нехотя перед своим молодым барином.
– Жена твоя все уверяла отца, что я могу остановиться у тебя, – говорил Павел, видимо, еще занятый своим прежним горем.
– Дура она и бестия, вот что!.. – произнес Макар Григорьев досадливым голосом. – Я давно ей обещал язык-то на бревно положить и отрубить топором, чтобы не болтал он много...
Разговор на несколько времени приостановился.
– И папенька-то ваш тоже, – продолжал Макар Григорьев тем же сердитым голосом, – пишет: "Прими сына!" Да что у меня, апартаменты, что ли, какие настроены в Москве?
Последние слова показались Павлу несколько обидными.
– Я у тебя никаких апартаментов и не прошу, а ты мне покажи только, где бы мне поскорей квартиру найти, – проговорил он.
Макар Григорьев сейчас же сдал после того.
– Грамоте-то, чай, изволите знать, – начал он гораздо более добрым и только несколько насмешливым голосом, – подите по улицам и глядите, где записка есть, а то ино ступайте в трактир, спросите там газету и читайте ее: сколько хошь – в ней всяких объявлений есть. Мне ведь не жаль помещения, но никак невозможно этого: ну, я пьяный домой приду, разве хорошо господину это видеть?
– Да ты садись, пожалуйста, – сказал Павел, заметив, наконец, что Макар Григорьевич все чаще и чаще начинает переступать с ноги на ногу.
– И то сяду, – сказал тот, сейчас же садясь. – Стар ныне уж стал; вот тоже иной раз по подряду куда придешь – постоишь маненько и сядешь. "Нет-мо, баря, будет; постоял я перед вами довольно!.."
– Скажи, ты не бывал здесь у Еспера Иваныча Имплева? Он болен и приехал сюда лечиться, – спросил Павел.
– Нет, не бывал!.. В Новоселках, когда он жил у себя в деревне, захаживал к нему; сколько раз ему отседова книг, по его приказанью, высылал!.. Барин важный!.. Только вот, поди ты: весь век с ключницей своей, словно с женой какой, прожил.
– Что же, если он любил ее, – возразил Павел грустным тоном.
– Что – любил!.. Вздор! Разве барин может любить девку простую, горничную...
– Отчего ж не может?
– Оттого, что она – дура, тварь!.. Всякий должен рубить дерево по себе.
– Ну, Анна Гавриловна – никак уж не дура и не тварь, – возразил Павел, удивленный таким сильным определением. – А сам ты никогда разве не любил? прибавил он с полуулыбкой.
– Я?.. Нет!.. – отвечал Макар Григорьев серьезнейшим образом. – Я завсегда терпеть не мог этого... Заплатил деньги и баста – марш! Чтоб и духу ее не было.
– А побочная дочь Еспера Иваныча вышла замуж или нет? – продолжал спрашивать Павел, делая вид, что как будто бы он все это говорит от нечего делать.
– Надо быть, что вышла, – отвечал Макар. – Кучеренко этот ихний прибегал ко мне; он тоже сродственником как-то моим себя почитает и думал, что я очень обрадуюсь ему: ай-мо, батюшка, какой дорогой гость пожаловал; да стану ему угощенье делать; а я вон велел ему заварить кой-каких спиток чайных, дал ему потом гривенник... "Не ходи, говорю, брат больше ко мне, не-пошто!" Так он болтал тут что-то такое, что свадьба-то была.
– Была?.. – переспросил Павел.
– Была, – отвечал Макар Григорьев и потом, заметив, что утомление и тоска на лице Павла как бы увеличились, он прибавил: – Что же я за дурак этакой, вам покушать, чай, надо.
– Да, вели мне подать чего-нибудь, что у вас там готовилось, проговорил Павел.
– Как это возможно, что у нас готовилось!.. Щи какие-нибудь пустые, возразил Макар Григорьев, вслед за тем встал и, приотворив немного дверь в сени, крикнул: – Эй, Огурцов!
На зов этот в комнату проворно вошел малый – лет двадцати пяти, в одной рубахе, с ремешком в волосах и в хлябающих сапожных опорках на ногах.
– Здравствуйте, батюшка Павел Михайлович, – сказал он с веселым и добрым лицом, подходя к руке Павла.
– Нет, не надо! – отвечал тот, не давая ему руки и целуя малого в лицо; он узнал в нем друга своего детства – мальчишку из соседней деревни Ефимку, который отлично ходил у него в корню, когда прибегал к нему по воскресеньям бегать в лошадки.
– Вот какой ты стал большой, – сказал ему Павел.
– Да, батюшка Павел Михайлович, и вы ведь тоже выросли, – сказал Ефим с прежним веселым лицом.
– Это что, брат, хвастать-то: осина что ни есть – и та растет! перебил его Макар Григорьев. – А ты вот что, – продолжал он уж повелительным голосом, – поди в Московский трактир к Печкину, – слышь!.. Вот тебе двадцатипятирублевая!.. – И при этом Макар Григорьев хвастливо вынул из жилетного кармана двадцатипятирублевую бумажку и подал ее Огурцову. – Возьми ты там порцию стерляжьей ухи, – слышь! – самолучшего поросенка под хреном, жареного, какое там есть, и бутылку шипучего-донского!.. Сладенького еще чего-нибудь бы надо – забеги в Охотный ряд к Егорову в лавку и спроси, чтоб фруктов тебе каких-нибудь самолучших дал – десяток.
– Помилуй, куда же ты этакий обед заказываешь! Я решительно не могу всего этого съесть, – воскликнул Павел.
– Вона, не могу! – воскликнул, в свою очередь, Макар Григорьев. – Знаем ведь тоже: приходилось по делам-то нашим угощать бар-то, а своему господину уж не сделать того... Слава тебе господи, сможем, не разоримся, – заключил Макар Григорьев и как-то самодовольно усмехнулся.
Огурцов, в тех же опорках и только надев мятую-измятую поддевку, побежал и очень скоро, хоть не совсем исправно, принес все, что ему было приказано: хлеб он залил расплескавшейся ухой, огурец дорогой уронил, потом поднял его и с, песком опять положил на тарелку. Макар Григорьев заметил это и стал его бранить.
– Экой дурак-мужик, эка дура! – И сам между тем принялся так же неаккуратно и неумело расставлять перед Павлом все кушанья; Огурцов тоже помогал ему. Видимо, что оба они желали услужить – и оба не умели.
– Сам-то ты покушай со мною, – сказал Павел Макару.
– Нет, не стану; я ведь уж обедал! – отвечал тот, отворачиваясь и покраснев немного: такое ласковое и бесцеремонное приглашение барина его сконфузило!
Павел стал обедать; уха, поросенок и жареный цыпленок оказались превосходными, но всего этого он съесть, разумеется, не мог.
– Позови стряпушку! – сказал Макар Григорьев Огурцову.
Тот пошел. Павел думал, что придет какая-нибудь женщина, но оказалось, что пришел замаранный мальчишка.
– На, убери – это барчиково кушанье; чтобы все у меня было цело, сказал ему Макар Григорьев.
Стряпушка грязными руками принялся захватывать тарелки и уносить их.
– Вино-то откупоренное принес? – обратился Макар Григорьев к стоявшему уже опять Огурцову.
– Откупоренное-с, – отвечал тот.
– Разлей!
Огурцов из шкафчика достал два стакана, из которых один, почище, поставил перед Павлом, а другой, совершенно грязный, перед хозяином, и принялся разливать вино, опасаясь, чтобы не пролить из него капельки.
– Здравия желаем! – проговорил Макар Григорьев, прищуривая глаза и поднося стакан с красным донским ко рту.
– И тебе того же желаю, – отвечал Павел и чокнулся с ним.
– Барин вы наш будущий будете, – властвовать над нами станете, продолжал Макар Григорьев почти насмешливым тоном. – В маменьку только больше будете, а не в папеньку, – прибавил он совершенно уже серьезно.
– Почему же в маменьку?
– Да так, потому она была барыня настоящая, христианка... из роду тоже настоящего, хорошего, богатого.
Макар Григорьев преимущественно не уважал полковника за то, что тот был из бедных дворян.
– Отец тоже очень хороший и честный человек, – заметил Павел.
– Не знаю, – отвечал Макар Григорьев, как бы нехотя. – Конечно, что нам судить господ не приходится, только то, что у меня с самых первых пор, как мы под власть его попали, все что-то неладно с ним пошло, да и до сей поры, пожалуй, так идет.
– Я не слыхал этого, – сказал Павел.
– Где вам слышать-то, – возразил Макар Григорьев, – вас и в зачине еще тогда не было. Я сошел толи в деревню... богатым уж я был и в знати... и стал тоже с ним разговаривать. Он начал все солдат хвалить, а мужиков и дворовых – бранить. Я ему и говорю: "Коли, говорю, солдаты больно хороши, так пусть бы с них баря оброки и брали, а то дворовые и мужики их поят и кормят, а они их все бранят". Батюшки мои, затопал, затопал!.. "Высечь его!" – говорит... Только маменька ваша, дай ей бог царство небесное: "Нет, говорит, Миша, прошу тебя – Макара Григорьева не трогай! Человек на человека не приходит... Это его очень обидит"... А он все свое: "Драть его, сечь его!"... Она, голубушка, на колени даже перед ним стала и все просила его: "Ты, говорит, этим Макара Григорьева погубишь навеки!.." И точно, что отдери он тогда меня, как хотелось ему того, я бы – хоть бросай свое дело; потому, как я спрошу после того с какого-нибудь подчиненного своего али накажу их же пропойцу-мужичонка, – он мне прямо в глаза бухнет: "Ты сам сеченый!". Все это маменька ваша, видно, рассудила и поняла, потому добрая и умная была, – вы из лица с ней много схожи.
Макар Григорьев говорил все это грубым и почти сердитым голосом, а между тем у него слезы даже выступили на его маленьких и заплывших глазах. Павлу тогда и в голову не приходило, что он в этом старике найдет себе со временем, в одну из труднейших минут своей жизни, самого верного и преданного друга. В настоящую минуту он почти не слушал его: у него, как гвоздь, сидела в голове мысль, что вот он находится в какой-нибудь версте или двух от Мари и через какие-нибудь полчаса мог бы ее видеть; и он решился ее видеть, будь она там замужем или нет – все равно!
– А что, можно теперь ехать к Есперу Иванычу?.. Отобедал он или нет? как бы посоветовался Павел с Макаром Григорьевым.
– Надо быть, что отобедал: вечерни уж были. Съездите, что тут вам валяться-то на диване! Послать, что ли, вам камердинера-то вашего?
– Пошли!
Макар Григорьев вышел в мастерскую.
– Вставай! – сказал он, подходи к Ваньке и трогая его слегка ногой.
Ванька не пошевелился даже.
– Вставай! – повторил Макар Григорьев уже сердито и толкнул Ваньку ногой довольно сильно.
Ванька обнаружил легкое движенье.
– Вставай, черт этакой! – крикнул наконец Макар Григорьев и двинул Ваньку что есть силы ногой; но Ванька и при этом повернулся только вверх лицом и раскинулся как-то еще нежнее.
– Огурцов, растолкай его! – крикнул почти в бешенстве Макар Григорьев работавшему тут же Огурцову.
Огурцов на это схватил Ваньку за шиворот и принялся его трясти.
– Вытащи его, лешего, на крыльцо, – авось там скорей очнется! – кричал Макар Григорьев.
Огурцов поволок Ваньку по полу.
– Пьян, что ли, он, дьявол? – рассуждал Макар Григорьев.
У дверей Ванька встал наконец на ноги и, что-то пробурчав себе под нос, почти головой отворил дверь и вышел. Через несколько минут после того он вошел, с всклоченной головой и с измятым лицом, к Павлу.
– Что вам надо? – спросил он его сердито.
– Давай мне одеваться, – сказал Павел.
Ванька принялся вынимать или, лучше сказать, выбрасывать из чемодана разные вещи.
– Что же ты все раскладываешь? – заметил ему Павел.
– Я не знаю, что вам надо, – отвечал Ванька угрюмо. Он очень уж разгневался, зачем его разбудили.
– Мне надо сюртук и чистую рубашку.
Ванька вынул, что ему было сказано, а потом, проводив барина и нисколько не прибрав разбросанных из чемодана вещей, сейчас же отправился на свою осоку, улегся на ней и мгновенно захрапел.