Текст книги "Люди сороковых годов"
Автор книги: Алексей Писемский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 55 страниц)
VIII
ОХОТА С ОСТРОГОЙ
Приезд Мари благодетельно подействовал на Вихрова: в неделю он почти совсем поправился, начал гораздо больше есть, лучше спать и только поседел весь на висках. Хозяин и гостья целые дни проводили вместе: Мари первое время читала ему вслух, потом просматривала его новый роман, но чем самое большое наслаждение доставляла Вихрову – так это игрой на фортепьяно. Мари постоянно занималась музыкой и последнее время несравненно стала лучше играть, чем играла в девушках. По целым вечерам Вихров, полулежа в зале на канапе, слушал игру Мари и смотрел на нее. Мари была уже лет тридцати пяти; собой была она довольно худощава; прежняя миловидность перешла у нее в какую-то приятную осмысленность. Мари очень стала походить на англичанку, и при этом какая-то тихая грусть (выражение, несколько свойственное Есперу Иванычу) как бы отражалась во всей ее фигуре. Из посторонних посетителей в Воздвиженское приезжали только Живины, но и те всего один раз; Юлия, услыхав о приезде Мари к Вихрову, воспылала нетерпением взглянуть на нее и поэтому подговорила мужа, в одно утро, ехать в Воздвиженское как бы затем, чтобы навестить больного, у которого они давно уже не были.
Приезд их несколько сконфузил Вихрова. Познакомив обеих дам между собою и потом воспользовавшись тем, что Мари начала говорить с Живиным, он поспешил отозвать Юлию Ардальоновну немножко в сторону.
– Я надеюсь, что вы не рассказали вашему мужу о том, что я вам когда-то говорил о Мари, – сказал он.
Юлия посмотрела на него как бы с удивлением.
– Почему ж вы думаете, что я так откровенна с мужем; у вас у самих моя тайна – гораздо поважнее той, – проговорила она.
– Да, пожалуйста, не говорите ему... тем более, что все, что я вам тогда говорил... все это вздор.
Юлия при этом вспыхнула.
– Зачем же вы этот вздор мне говорили, – чтобы от меня только спастись? – проговорила она насмешливым и обиженным голосом.
– Нет, не потому, а потому что тогда, может быть, и так это было; но теперь этого нет, – говорил совершенно растерявшийся Вихров.
Юлия пожала при этом плечами.
– Не понимаю я вас! – сказала она.
– После как-нибудь я вам все объясню, – говорил Вихров.
– Хорошо! – отвечала Юлия опять с усмешкою и затем подошла и села около m-me Эйсмонд, чтобы повнимательнее ее рассмотреть; наружность Мари ей совершенно не понравилась; но она хотела испытать ее умственно – и для этой цели заговорила с ней об литературе (Юлия единственным мерилом ума и образования женщины считала то, что говорит ли она о русских журналах и как говорит).
– Как ожила нынче литература, узнать нельзя, – начала она прямо.
Мари, кажется, удивилась такому предмету разговора – и ничего с своей стороны не отвечала.
– Это такой идет протест против всех и всего, и все кресчендо и кресчендо!.. – продолжала Юлия.
Мари и на это ничего не говорила.
– Введение этого политического интереса в литературу так подняло ее умственный уровень! – отзванивала Юлия.
Вышедши замуж, она день ото дня все больше и больше начинала говорить о разных отвлеченных и даже научных предметах, и все более и более отборными фразами, и приводила тем в несказанный восторг своего добрейшего супруга.
– Я не нахожу, чтобы этот умственный уровень так уж очень поднялся, возразила, наконец, Мари.
– Вы не находите? – спросила Юлия, немного даже вспыхнув.
– Он, кажется, совершенно такой же, как и был.
– Но где ж он лучше? Он и в европейских литературах, я думаю, не лучше и не выше.
Мари при этом слегка улыбнулась.
– Все-таки он там, я думаю, поопытней и поискусней, – возразила она.
– Я не знаю, – продолжала Юлия, все более и более краснея в лице, – за иностранными литературами я не слежу; но мне в нынешней нашей литературе по преимуществу дорого то, что в ней все эти насущные вопросы, которые душили и давили русскую жизнь, поднимаются и разрабатываются.
– Что поднимаются – это правда, но чтоб разрабатывались – этого не видать; скорее же это делается в правительственных сферах, – проговорила Мари.
– Ха-ха-ха! – захохотала Юлия. – Хороша разработка может быть между чиновниками!.. Нет уж, madame Эйсмонд, позвольте вам сказать: у меня у самой отец был чиновник и два брата теперь чиновниками – и я знаю, что это за господа, и вот вышла за моего мужа, потому что он хоть и служит, но он не чиновник, а человек!
– Каковы, я думаю, чиновники в стране, таковы и литераторы, – уж нарочно, кажется, поддразнивала Юлию Мари.
– Павел Михайлович! – воскликнула та, обращаясь к Вихрову. Поблагодарите вашу кузину за сравнение; она говорит, что вы, литератор, и какой-нибудь плутишка-чиновник – одно и то же!
– Я не говорю о дарованиях и писателях; дарования во всех родах могут быть прекрасные и замечательные, но, собственно, масса и толпа литературная, я думаю, совершенно такая же, как и чиновничья.
Юлия понять не могла, что такое говорит Мари; в своей провинциальной простоте она всех писателей и издателей и редакторов уважала безразлично.
– Прежде, когда вот он только что вступал еще в литературу, продолжала Мари, указывая глазами на Вихрова, – когда заниматься ею было не только что не очень выгодно, но даже не совсем безопасно, – тогда действительно являлись в литературе люди, которые имели истинное к ней призвание и которым было что сказать; но теперь, когда это дело начинает становиться почти спекуляцией, за него, конечно, взялось много господ неблаговидного свойства.
– Но, madame Эйсмонд! – воскликнула Юлия. – Наша литература так еще молода, что она не могла предъявить таких грязных явлений, как это есть, может быть, на Западе.
– То-то и есть, что и у нас начинает быть похуже еще западного! отвечала Мари: ее, по преимуществу, возмущал пошлый и бездарный тон тогдашних петербургских газет.
Вихров слушал обеих дам с полуулыбкою, но Живин, напротив, весь был внимание: ему нравилось и то, что говорила жена, и то, что говорила Эйсмонд; но дамы, напротив, сильно не понравились друг другу, и Юлия даже по этому случаю имела маленькую ссору с мужем.
– Что это за госпожа?.. – сказала она, пожимая плечами, когда они сели в экипаж, чтобы ехать домой.
– Что за госпожа!.. Женщина, как видно, умная! – отвечал Живин.
– Чем?.. Чем?.. – спросила резко Юлия. – Чтобы быть названной умною женщиной, надобно сказать что-нибудь умное.
– Она неглупо и говорила, – возразил ей опять кротко муж.
– Она мало что говорила неумно, но она подло говорила: для нее становой пристав и писатель – одно и то же. Эта госпожа, должно быть, страшная консерваторша; но, впрочем, что же и ожидать от жены какого-нибудь господина генерала; но главное – Вихров, Вихров тут меня удивляет, что он в ней нашел! – воскликнула Юлия, забыв от волнения даже сохранить поверенную тайну.
Мари, в свою очередь, тоже не совсем благосклонно отзывалась об Живиной; сначала она, разумеется, ни слова не говорила, но когда Вихров с улыбкой спросил ее:
– А как вам понравилась супруга моего приятеля?
Он бы в настоящую минуту ни за что не признался Мари, что это была та самая девушка, о которой он когда-то писал, потому что Юлия показалась ему самому на этот раз просто противною.
– Она, должно быть, ужасная провинциалка: у нее какой-то резкий тон, грубые манеры! – отвечала та.
– И какую чепуху все высокопарную несет! – произнес Вихров.
– Ну, да это-то уж бог с ней: все мы, женщины, обыкновенно мыслями страдаем; по крайней мере держала бы себя несколько поскромнее.
Покуда шла таким образом жизнь в Воздвиженском, больше всех ею, как и надобно было ожидать, наслаждался Женичка. Он целые дни путешествовал с Симоновым по полям и по лугам. В Петербурге для укрепления мускулов его учили гимнастике, и он вздумал упражняться этой же гимнастикой и в деревне; нарисовал Симонову столб, на который лазят, лестницу, по которой всходят; Симонов сейчас же все это и устроил ему, и мало того: сам даже стал лазить с ним, но ноги у него были старческие, и потому он обрывался и падал. Особенно Женичку забавляло то, когда Симонов, подражая ему, лез на гладкий столб – и только заберется до половины, а там не удержится и начнет спускаться вниз. Женичка покатывался при этом со смеху; одно только маленькому шалуну не нравилось, что бочажок [108]
[Закрыть], куда он ходил купаться, был очень уж мелок.
– Симонушко, пойдем на озеро и там покупаемся! – сказал он ему однажды.
– Нет, что там купаться – грязно да и тинисто очень, – возразил ему Симонов. – А вот лучше что!.. – продолжал старый запотройщик. – Ужо вечером выпроситесь у маменьки и у дяденьки на озеро – на лодке с острогой рыбу половить.
– Ах, это отлично! Я сейчас же и попрошусь! – воскликнул Женичка и с разгоревшимися уже глазами побежал в горницу.
– Дядя, мамаша! – кричал он. – Отпустите меня сегодня вечером с острогой рыбу ловить.
– Что такое, с какой острогой? – спросила Мари, совершенно не поняв его просьбы.
– Мы, мамаша, рыбы вам наловим, – толковал ей мальчик.
Мари все-таки не понимала.
– Это действительно довольно приятная охота, – принялся объяснять ей Вихров. – Едут по озеру в лодке, у которой на носу горит смола и освещает таким образом внутренность воды, в которой и видно, где стоит рыба в ней и спит; ее и бьют острогой.
– Отпусти, мамаша! – приставал между тем к Мари ребенок.
– Нет, одного тебя пустить неудобно, – возразил ему Вихров, – потому что все-таки будешь ночью один на воде.
– Но я, дядя, с Симоновым поеду.
– Все это я знаю; но вот что, Мари, не поехать ли и нам тоже с ними? проговорил Вихров; ему очень улыбалась мысль проехать с ней по озеру в темную ночь.
– Хорошо, – отвечала она.
– Ну, поди же и позови сюда Симонова, – сказал Вихров Женичке.
Тот благим матом побежал и привел с собой за руку старого воина.
– Вот видишь что... – обратился к тому Вихров, – пойди и найми ты нам лодку большую, широкую: мы хотим сегодня поохотиться с острогой.
– Теперь отличное время-с, самое настоящее! – подхватил с удовольствием Симонов.
– Ну, так ступай!
– Слушаю-с! – отвечал Симонов и проворно ушел.
Женичка выпросился вместе с ним на озеро и побежал за ним.
Вихров и Мари снова остались вдвоем.
Героя моего последнее время сжигало нестерпимое желание сказать Мари о своих чувствах; в настоящую минуту, например, он сидел против нее – и с каким бы восторгом бросился перед ней, обнял бы ее колени, а между тем он принужден был сидеть в скромнейшей и приличнейшей позе и вести холодный, родственный разговор, – все это начинало уж казаться ему просто глупым: "Хоть пьяну бы, что ли, напиться, – думал он, – чтобы посмелее быть!"
Женичка, впрочем, вскоре возвратился и объявил, что все было нанято, и только оставалось желать, чтобы это несносное солнце поскорее садилось; но вот и оно село. У крыльца стояла уже коляска парою; в нее сели Женичка, Вихров и Мари, а Симонов поместился на козлах. Сей почтенный воин выбрал самое сухое место, чтобы господам выйти и сесть в лодку, которая оказалась широчайшею, длиннейшею и даже крашеною. Лодочник стоял на носу. Вихров сел управлять рулем. Мари очень боялась, когда она вошла в лодку – и та закачалась.
– Да садитесь около меня, рядом со мной, – сказал ей Вихров.
Мари села. Лавочка была не совсем длинная и просторная, так что Мари совсем прижалась к Вихрову, но все-таки боялась.
– Погодите, я стану вас поддерживать, – сказал он и взял ее легонько за талию.
Однако Мари все еще боялась.
– Ну, дайте и руку вашу.
Мари подала и руку.
Женичка, как только вскочил в лодку, сейчас же убежал к лодочнику и стал с любопытством смотреть, как тот разводил на носу огонь. Симонов, обернувшись спиной к Вихрову и Мари, сел грести. Лодка тронулась.
Мрак уже совершенно наполнил воздух; на носу лодки горело довольно большое пламя смолы.
– Мамаша, в воде все видно! – кричал Женичка, смотря в воду. – Вот, мамаша, трава какая большая! А это, мамаша, рак, должно быть?
– Это рак, – подтвердил лодочник. – Тише, барин, не кричите, – прибавил он вполголоса, – это щука, надо быть, стоит!.. Какая матерая – черт!
– Мне ее и колотить? – спросил мальчик шепотом.
– Нет, уж я лучше, а то она у вас увернется, – проговорил лодочник и мгновенно опустил острогу вниз.
Щука сейчас же очутилась после того на поверхности воды; Симонов поймал ее руками; Женичка вырвал ее у него и, едва удерживая в своих ручонках скользкую рыбу, побежал к матери.
– Мамаша, смотрите, какая щука! – кричал он.
– Хорошо! – отвечала ему мать почему-то сильно сконфуженным голосом.
Женичка опять ушел на нос. Ночь все больше и больше воцарялась: небо хоть было и чисто, но темно, и только звезды блистали местами.
Мари находилась почти что в объятиях Вихрова.
– Ангел мой, вы мне ни разу еще не повторили того, о чем писали, шептал он ей.
– Я?.. – говорила Мари, отворачиваясь от него.
– Да!.. Но теперь, по крайней мере, скажите, что любите меня! продолжал Вихров.
– А что же? Неужели ты не видишь этого? – отвечала Мари и сама трепетала всем телом.
Вихров крепко прижал ее к себе. Он только и видел пред собою ее белое лицо, окаймленное черным кружевным вуалем.
– Мамаша! Еще щука! – кричал ребенок с носа. – Дай, эту я ударю, выпросил он у лодочника острогу, ударил ею и не попал.
– Вот, барин, и не попали, – сказал ему лодочник.
– Ну, больше уж я не буду бить, ты бей! – сказал Женя и опять принялся глядеть внимательно в воду.
Симонов стал веслом направлять лодку к другому месту. На корме между тем происходило неумолкаемое шептание.
– Ты будешь меня любить вечно, всегда? – говорила Мари.
– Я никого, кроме тебя, и не любил никогда, – отвечал Вихров.
– Ну, смотри же; я на страшно тяжелый шаг для тебя решилась, ты, может быть, и не воображаешь, как для меня это трудно и мучительно...
– Но неужели же, Мари, душить в себе всякое чувство – лучше? – шептал Вихров.
– Почти что лучше! – отвечала она.
Вихрову, наконец, все еще слабому после болезни, от озерной сырости сделалось немного и холодновато.
– Однако не пора ли и домой, – я начинаю чувствовать дрожь, проговорил он.
– Хорошо! – отвечала Мари.
Она, кажется, не помнила, где она и что с ней происходит.
– Домой! – крикнул Вихров Симонову.
– Мало что-то нынче рыбы! – произнес тот.
– Мало, – подтвердил и лодочник.
– А сколько камушков в воде, – сказал Женичка, еще раз заглянув в воду, и вскоре затем все вышли на берег и, прежним порядком усевшись в экипаж, возвратились домой.
Там их в зале ожидал самовар. Мари поспешила сесть около него. Она была бледна, как полотно. Вихров сел около нее. Женя принялся болтать и с жадностью есть с чаем сухари, а потом зазевал.
– Я, мамаша, спать хочу, – попросил он уже сам.
– Хорошо, – отвечала Мари с каким-то трепетом в голосе. – Пойдем, я велю тебя уложить, – прибавила она и пошла за ребенком.
– Мари, вы еще вернетесь?.. Я спать не хочу! – крикнул ей Вихров.
– Пожалуй... вернусь... – говорила, как бы не торопясь и раздумывая, Мари.
– Я в кабинете буду вас ожидать, – продолжал Вихров.
– Хорошо, – отвечала опять неторопливо Мари и через несколько времени какой-то робкой походкой прошла в кабинет.
IX
ОТЪЕЗД МАРИ И СУДЬБА ИВАНА
Точно по огню для Вихрова пробежали эти два-три месяца, которые он провел потом в Воздвиженском с Мари: он с восторгом смотрел на нее, когда они поутру сходились чай пить; с восторгом видел, как она, точно настоящая хозяйка, за обедом разливала горячее; с восторгом и подолгу взглядывал на нее, играя с ней по вечерам в карты. Самое лицо ее казалось ему окруженным каким-то блестящим ореолом. Мари, в свою очередь, кажется, точно то же самое чувствовала в отношении его. Как величайшую тягость, они оба вспоминали, что им еще надо съездить к Живиным и отплатить им визит, потому что Юлия Ардальоновна, бывши в Воздвиженском, прямо объяснила, что насколько она была у Вихрова, настолько и у m-me Эйсмонд.
В одно утро, наконец, Вихров и Мари поехали к ним вдвоем в коляске. Герой мой и тут, глядя на Мари, утопал в восторге – и она с какой-то неудержимой любовью глядела на него.
Юлия Ардальоновна обрадовалась приезду m-me Эйсмонд, потому что он удовлетворил ее самолюбие. Что же касается до самого Живина, то он пришел в несказанный восторг, увидев у себя в доме Вихрова.
– Ты ведь у меня, у женатого, еще в первый раз, посмотри мое помещение, – сказал он и повел приятеля показывать ему довольно нарядно убранную половину их.
– Что ж, и отлично! Ты, значит, теперь у пристани.
– Да, слава богу, – отвечал Живин почти набожным тоном. – А ты у этой барыни – не у пристани? – прибавил он не совсем смело и с усмешкой.
– О, вздор какой! – произнес с неудовольствием Вихров и поспешил возвратиться в гостиную к дамам.
Ему уж и скучно стало без Мари и опять захотелось смотреть на нее. Мари тоже, хоть на мгновение, но беспрестанно взглядывала на ту дверь, в которую он ушел. Вихров, войдя в гостиную, будто случайно сел около Мари – и она сейчас же поблагодарила его за то взором, хоть и разговаривала в это время очень внимательно с Юлией. От той, конечно, не скрылись все эти переглядывания – и досада невольно закралась в ее душу; ее, главное, удивляло – что могло так пленить Вихрова в Мари. Она в ней только и видела одно достоинство, что та одевалась прекрасно; но это чисто зависело от модистки, а не от каких-нибудь личных достоинств женщины. Под влиянием этих почти невольных ощущений ей захотелось немножко посмеяться над Вихровым.
– Вы, Павел Михайлович, – отнеслась она к нему, – решительно не стареетесь: прежде вы были какой-то хандрющий, скучающий, а теперь, напротив, как будто бы одушевлены чем-то.
Вихров посмотрел на нее сердито: он думал, что она хочет выдать тайну его, и обозлился на нее.
– А вы так, наоборот, стареетесь очень, – проговорил он.
– Почему же вы это заключаете? – спросила Юлия, покраснев в лице.
– Потому что болтушкой становитесь, – сказал он.
– Ах, как это хорошо, какой милый комплимент я от вас получила! воскликнула, в свою очередь, обозлившаяся Юлия.
Гости потом еще весьма недолгое время просидели у Живиных; сначала Мари взглянула на Вихрова, тот понял ее – и они сейчас же поднялись. При прощании, когда Живин говорил Вихрову, что он на днях же будет в Воздвиженском, Юлия молчала как рыба.
– Я до того, кажется, теперь дошла, – начала Мари, когда они поехали, что решительно никого не могу видеть из посторонних.
– Да и я тоже, – подхватил Вихров, – и бог знает, когда любовь сильней властвует человеком: в лета ли его юности, или в возрасте, клонящемся уже к старости, – вряд ли не в последнем случае.
– Ты думаешь? – спросила Мари.
– Более чем думаю, уверен в том, – подхватил Вихров.
– Дай-то бог! – сказала Мари.
Дома мои влюбленные обыкновенно после ужина, когда весь дом укладывался спать, выходили сидеть на балкон. Ночи все это время были теплые до духоты. Вихров обыкновенно брал с собой сигару и усаживался на мягком диване, а Мари помещалась около него и, по большей частя, склоняла к нему на плечо свою голову. Разговоры в этих случаях происходили между ними самые задушевнейшие. Вихров откровенно рассказал Мари всю историю своей любви к Фатеевой, рассказал и об своих отношениях к Груше.
– Зачем же эти отношения существовали, если, по твоим словам, ты в это время любил другую женщину? – спросила Мари с некоторым укором.
– Но разве иначе могло быть?.. Могло быть иначе?.. – спрашивал, в свою очередь, Вихров.
– Да, но ты только сильно уж очень поражен был смертью этой девочки.
– Очень естественно: это не то, что обыкновенная смерть случилась, а вдруг как бы громом она меня поразила.
– А если бы этой смерти не последовало, и перед вами очутилось бы две женщины, – вам бы неловко было! – заметила не без лукавства Мари.
– Очень бы; но что ж делать? С сердцем не совладаешь!.. Нельзя же было чисто для чувственных отношений побороть в себе нравственную привязанность.
Мари на это с удовольствием улыбнулась ему.
– А что, скажи, кроме меня и мужа, ты никого не любила? – спросил ее однажды Вихров.
– Господи боже мой, – как тебе не грех и делать мне подобный вопрос? Если бы я кого-нибудь любила, я бы его и любила! – отвечала Мари несколько даже обиженным голосом.
– А мужа ты давно разлюбила? – продолжал Вихров.
– Разумеется, не со вчерашнего дня, – сказала с грустною усмешкою Мари.
– Мне, признаюсь, – как ты там ни объясняй, что он был кавказский герой, – всегда казалось и будет казаться непонятным, за что ты в него влюбилась.
– Очень просто, тогда военные были в моде; на меня – девочку – это и подействовало; кроме того, все говорили, что у него сердце прекрасное.
– Все это совершенно справедливо, но ведь он глуп ужасно.
– Нет, он не то, что глуп, но он не образован настоящим образом, – а этого до свадьбы я никак не могла заметить, потому что он держал себя всегда сдержанно, прекрасно танцевал, говорил по-французски; потом-то уж поняла, что этого мало – и у нас что вышло: то, что он любил и чему симпатизировал, это еще я понимала, но он уже мне никогда и ни в чем не сочувствовал, – и я не знаю, сколько я способов изобретала, чтобы помирить как-нибудь наши взгляды. Но, чтобы заставить его смотреть на вещи, как я смотрела, его просто надобно было учить; а чтобы я смотрела по его, мне нужно было... хвастливо даже сказать... поглупеть, опошлеть, разучиться всему, чему меня учили – и, видит бог, я тысячу раз проклинала это образование, которое дали мне... Зачем оно мне?.. Оно изломало только мою жизнь!
– А скажите, ангел мой, зачем вы тогда вдруг так неожиданно уехали из Москвы за границу? – спросил Вихров.
– От тебя бежала, – отвечала Мари, – и что я там вынесла – ужас! Ничто не занимает, все противно – и одна только мысль, что я тебя никогда больше не увижу, постоянно грызет; наконец не выдержала – и тоже в один день собралась и вернулась в Петербург и стала разыскивать тебя: посылала в адресный стол, писала, чтобы то же сделали и в Москве; только вдруг приезжает Абреев и рассказал о тебе: он каким-то ангелом-благовестником показался мне... Я сейчас же написала к тебе...
– А я к вам!..
– А ты ко мне, да еще и с сочинением своим, которое окончательно помутило мне голову.
– Однако вы на мое последнее и решительное письмо довольно долго не изволили отвечать.
– Легко ли мне было отвечать на него?.. Я недели две была как сумасшедшая; отказаться от этого счастья – не хватило у меня сил; идти же на него – надобно было забыть, что я жена живого мужа, мать детей. Женщинам, хоть сколько-нибудь понимающим свой долг, не легко на подобный поступок решиться!.. Нужно очень любить человека и очень ему верить, для кого это делаешь...
Вихров утопал в блаженстве, слушая последние слова Мари.
Но счастья вечного нет на земле: в сентябре месяце получено, наконец, было от генерала письмо, первое еще по приезде Мари в деревню.
"Милая Машурочка!
"Я три раза ранен – и вот причина моего молчания; но ныне, благодаря бога, я уже поправляюсь, и знакомая твоя девица, госпожа Прыхина, теперешняя наша сестра милосердия, ходит за мной, как дочь родная; недельки через три я думаю выехать в Петербург, куда и тебя, моя Машурочка, прошу прибыть и уврачевать раны старика. Севастополь наш сдан!.. Ни раны, ни увечья нас, оставшихся в живых, ни кости падших братии наших, ни одиннадцать месяцев осады, в продолжение которых в нас, как в земляную мишень, жарила почти вся Европа из всех своих пушек, – ничто не помогло, и все пошло к черту... Нашего милого капитана не то, что убили, а разорвали, кажется, на десять частей. Он являл чудеса храбрости: солдаты обыкновенно стаскивали его с батарей, потому что он до тех пор разговаривал с неприятелем пушкою, что портил даже орудие, – мир праху его! Это был истинный русак. Если я не доеду до Петербурга и умру, то скажи сыну, что отец его умер, как храбрый солдат".
Прочитав это письмо, Мари сначала побледнела, потом, опустив письмо на колени, начала вдруг истерически рыдать.
– Что такое с вами? – спросил Вихров и поспешил ей подать воды.
– Нет, не надо! – отвечала Мари, отстраняя от себя стакан. – Прочти вот лучше! – прибавила она и подала ему письмо мужа.
Вихров прочел; письмо и его тоже встревожило и несколько кольнуло.
– Что ж вас так особенно уж напугало? – произнес он не без едкости. Евгений Петрович пишет, что здоровье его поправилось.
– Ах, не это меня встревожило! – воскликнула Мари.
– Но что же такое, – я уж и не понимаю, – сказал Вихров.
– То, что я должна ехать и встретиться с ним, – произнесла Мари, наконец с тобой придется расстаться.
– Зачем же расставаться? Я поеду за вами же, – возразил Вихров.
– Нет, Поль, пощади меня! – воскликнула Мари. – Дай мне прежде уехать одной, выдержать эти первые ужасные минуты свидания, наконец – оглядеться, осмотреться, попривыкнуть к нашим новым отношениям... Я не могу вообразить себе, как я взгляну ему в лицо. Это ужасно! Это ужасно!.. – повторяла несколько раз Мари.
Эти слова ее очень огорчили Вихрова.
– Что же я тут буду делать один, – я с ума сойду! – проговорил он почти отчаянным голосом.
– Но это недолго, друг ты мой, может быть, какой-нибудь месяц, два, а потом я тебе и напишу, чтобы ты приезжал.
– Во всяком случае, – продолжал Вихров, – я один без тебя здесь не останусь, – уеду хоть к Абрееву, кстати, он звал меня даже на службу к себе.
– Уезжай к Абрееву! – подтвердила и Мари. – А на меня ты не сердишься, что я этим письмом так встревожилась? – прибавила она уже ласково.
– Нисколько... За что ж тут сердиться? – отвечал Вихров, но не совсем, по-видимому, искренно.
– Нет, я знаю очень хорошо, что ты немножко сердишься и тебе это неприятно, но честью тебя заверяю, что тут, кроме чувства совести, ничего другого нет.
– Очень верю и даже высоко ценю в тебе это чувство: оно показывает, что ты – в высшей степени женщина честная!
По расчету времени Мари можно было еще пробыть в Воздвиженском около недели; но напрасно мои влюбленные старались забыть все и предаться только счастью любви: мысль о предстоящей разлуке отравляла их каждую минуту, так что Мари однажды сказала:
– Нет, уж ты пусти меня лучше, я уеду!
– Уезжай! – подтвердил и Вихров.
В один из предпоследних дней отъезда Мари, к ней в комнату вошла с каким-то особенно таинственным видом ее горничная.
– Вас приказчик Симонов желает видеть, – проговорила она.
– Позови его сюда.
Симонов вошел; лицо его было неспокойно.
– Тут-с вот есть Иван, что горничную убил у нас, – начал он, показывая в сторону головой, – он в остроге содержался; теперь это дело решили, чтобы ничего ему, и выпустили... Он тоже воротиться сюда по глупости боится. "Что, говорит, мне идти опять под гнев барина!.. Лучше позволили бы мне – я в солдаты продамся, меня покупают".
– Пусть себе и продается – бог с ним! – отвечала Мари.
– Да ведь бумагу тоже насчет этого ему надобно дать; я не смею теперь и доложить о том барину, как бы не встревожить их тем.
– Хорошо, я, пожалуй, ему скажу, – проговорила Мари.
– Сделайте милость! Вы все ведь умнее нашего сумеете это сказать, подхватил радостным голосом Симонов.
– Сегодня же скажу, – отвечала Мари и в самом деле сейчас же пошла к Вихрову.
– Ивана этого выпустили; он найден невинным, – начала она, – но он сам желает наказать себя и продается в солдаты; позволь ему это!
– Бог с ним! – отвечал Вихров. – Пускай с собой делает, что хочет.
– Ну, так надобно позвать Симонова, – произнесла Мари, но Симонов дожидался уже у двери и держал даже бумагу в руках.
– Войди! – сказала Мари, увидев его.
Симонов вошел.
– Иван в солдаты желает уйти? – спросил его Вихров.
– Да-с, очень, слезно меня просил о том, – отвечал Симонов.
– Дай мне бумагу, я подпишу ему, – сказал Вихров.
Симонов подал. Вихров подписал.
– Так его на этой же неделе и ставить будут-с, – произнес Симонов.
– Хоть сегодня же! – разрешил Вихров.
Симонов ушел.
Дня через два на главной улице маленького уездного городка произошли два события: во-первых, четверней на почтовых пронеслась карета Мари; Мари сидела в ней, несмотря на присутствие горничной, вся заплаканная; Женя тоже был заплакан: ему грустней всего было расстаться с Симоновым; а второе – то, что к зданию присутственных мест два нарядные мужика подвели нарядного Ивана.
Он был заметно выпивши и с сильно перекошенным лицом. Они все трое прямо полезли было на лестницу, но солдат их остановил.
– Погодите, вызовут, не ваша еще череда.
Мужики и Иван остановились на крыльце; наконец, с лестницы сбежал голый человек. "Не приняли! Не приняли!" – кричал он, прихлопывая себя, и в таком виде хотел было даже выбежать на улицу, но тот же солдат его опять остановил.
– Дьявол этакой, оденься, прежде чем бежать-то! – сказал он.
Парень проворно надернул на себя штанишки, рубашку и, все-таки не надев кафтана и захватив его только в руки, побежал на улицу.
– Хлопкова! – раздался голос сверху.
Иван вздрогнул. Это была его фамилия, и его вызывали.
Нарядные мужики ввели его в сени и стали раздевать его. Иван дрожал всем телом. Когда его совсем раздели, то повели вверх по лестнице; Иван продолжал дрожать. Его ввели, наконец, и в присутствие. Председатель стал спрашивать; у Ивана стучали зубы, – он не в состоянии даже был отвечать на вопросы. Доктор осмотрел его всего, потрепал по спине, по животу.
– Этот малый славный! – сказал он.
Иван только дико посмотрел на него.
Его подвели под мерку.
– Четыре и три четверти! – дискантом произнес стоявший у меры солдат.
– Лоб! – крикнул председатель.
– Лоб! – крикнул за ним и солдат – и почти выпихнул Ивана в соседнюю комнату. Там дали ему надеть только рубашку и мгновенно остригли под гребенку.
– Желаем службы благополучной и здоровья! – сказал ему цирюльник, тоже солдат.
Иван продолжал дико смотреть на него; затем его снова выпустили в сени и там надели на него остальное платье; он вышел на улицу и сел на тумбу. К нему подошли его хозяева, за которых он шел в рекруты.
– Благодарим покорно-с! – говорили они, неуклюже протягивая к нему руки для пожатия.
– Ничего-с!.. – отвечал им что-то и Иван.
Страх отнял у него и последнее сознание; он, по-видимому, никак не ожидал, чтобы его забрили.