355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Писемский » Люди сороковых годов » Текст книги (страница 50)
Люди сороковых годов
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:57

Текст книги "Люди сороковых годов"


Автор книги: Алексей Писемский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 50 (всего у книги 55 страниц)

XII
ГЕНЕРАЛ ЭЙСМОНД

Вихров, по приезде своем в Петербург, сейчас же написал Мари письмо и спрашивал ее, когда он может быть у них. Мари на это отвечала, что она и муж ее очень рады его видеть и просят его приехать к ним в, тот же день часам к девяти вечера, тем более, что у них соберутся кое-кто из их знакомых, весьма интересующиеся с ним познакомиться. Из слов Мари, что она и муж ее очень рады будут его видеть, Вихров понял, что с этой стороны все обстояло благополучно; но какие это были знакомые их, которые интересовались с ним познакомиться, этой фразы он решительно не понял! Надобно сказать, что Эйсмонд так же, как некогда на Кавказе, заслужил и в Севастополе имя храбрейшего генерала; больной и израненный, он почти первый из севастопольских героев возвратился в Петербург. Общество приняло его с энтузиазмом: ему давали обеды, говорили спичи; назначен он был на покойное и почетное место, получил большую аренду. Все это сильно утешало генерала. Он нанял, как сам выражался, со своей Машурочкою, отличную квартиру на Английской набережной и установил у себя jours fixes [171]171
  приемные дни для гостей (франц.).


[Закрыть]
. Вечер, на который они приглашали Вихрова, был именно их установленным вечером. Когда тот приехал к ним, то застал у них несколько военных в мундирах и несколько штатских в черных фраках и в безукоризненном белье. Все они стояли кучками и, с явным уважением к дому, потихоньку разговаривали между собой. В гостиной Вихров, наконец, увидел небольшую, но довольно толстенькую фигуру самого генерала, который сидел на покойных, мягких креслах, в расстегнутом вицмундире, без всяких орденов, с одним только на шее Георгием за храбрость. Рукав на правой руке у него был разрезан и связан ленточками. Узнав Вихрова, Эйсмонд радостно воскликнул:

– А, мой милейший родственничек, здравствуйте!

Мари только последнее время довольно ясно объяснила ему, что Вихров им родственник, и даже очень близкий, – по Есперу Иванычу.

– Супруга моя целый месяц у вас прогостила! – продолжал генерал.

– Д-да! – протянул Вихров.

Мари прогостила у него два с половиною месяца; но генералу, видно, было сказано, что только месяц.

Вслед за тем вбежал Женичка и бросился обнимать Вихрова.

– Здоров ли, дядя, Симонов? – спросил он прежде всего.

– Здоров, – отвечал ему тот.

Мари, тоже вышедшая в это время из задних комнат, увидав Вихрова, вскрикнула даже немного, как бы вовсе не ожидая его встретить.

– Ах, Поль! Это ты! Здравствуй! – говорила она и, видимо, старалась, по своей прежней манере, относиться к нему, как к очень еще молодому человеку, почти что мальчику; но сама вместе с тем была пресконфуженная и пресмешная.

Вихров уселся около генерала, а Женичка встал около дяди и даже обнял было его, но Евгений Петрович почему-то не позволил ему тут оставаться.

– Нечего тебе здесь делать, ступай, ступай! – проговорил он ему.

– Но, папа, я хочу тут быть! – сказал ребенок капризно.

– После тут побудешь, ступай! – повторил отец уже строго.

Женичка нехотя отошел от них.

Евгений Петрович сейчас же обратился к Вихрову, и обратился с каким-то таинственным видом:

– Жена мне сказывала, что вы были тяжко больны!

– Очень! – отвечал тот, не догадываясь еще, к чему может клониться подобный разговор.

– И по лицу видно: ужасно похудели и постарели, – продолжал генерал с участием.

– Я и до сих пор еще нехорошо себя чувствую, – отвечал Вихров.

– Что мудреного, что мудреного, – произнес генерал и впал в какое-то раздумье.

– А вы сильно были ранены? – спросил его Вихров после некоторого молчания.

Генерал усмехнулся.

– Три раза, канальи, задевали, сначала в ногу, потом руку вот очень сильно раздробило, наконец, в животе пуля была; к тяжелораненым причислен, по первому разряду, и если бы не эта девица Прыхина, знакомая ваша, пожалуй бы, и жив не остался: день и ночь сторожила около меня!.. Дай ей бог царство небесное!.. Всегда буду поминать ее.

– А разве она померла?.. – воскликнул Вихров.

– Как же-с!.. Геройского духу была девица!.. И нас ведь, знаете, не столько огнем и мечом морили, сколько тифом; такое прекрасное было содержание и помещение... ну, и другие сестры милосердия не очень охотились в тифозные солдатские палатки; она первая вызвалась: "Буду, говорит, служить русскому солдату", – и в три дня, после того как пить дала, заразилась и жизнь покончила!..

Вихров слушал генерала, потупив голову.

– Жена мне еще сказывала, – продолжал между тем Евгений Петрович, опять уж таинственно и даже наклонясь к уху Вихрова, – что вас главным образом потрясло нечаянное убийство одной близкой вам женщины?

– Д-да! – протянул опять Вихров.

– И что же, вы привязаны к ней были серьезно или только, знаете, это была одна шалость? – продолжал расспрашивать Эйсмонд.

– Нет, это была очень серьезная привязанность, – отвечал Вихров, поняв, наконец, зачем обо всем этом было сообщено генералу и в каком духе надобно было отвечать ему.

– Маша мне так и говорила; но ведь у вас, мне сказывали, тоже кой-какие отношения были и с госпожой Фатеевой?

– Это уж давно кончилось, – сказал Вихров.

– Так это, значит, потом?

– Потом, – отвечал Вихров.

– Я воображаю, как эта смерть, да еще нечаянная, должна была вас поразить: эти раны, я так понимаю, потрудней залечиваются, чем вот этакие!

И генерал почти с презрением указал на свою раненую руку.

Вихров молчал; ему как-то уж сделалось совестно слушать простодушные и доверчивые речи воина.

В это время к ним подошла Мари с двумя молодыми людьми, из которых один был штатский, а другой военный.

– Вот monsieur Сивцов и monsieur Кругер желают с тобой познакомиться, говорила она Вихрову, не глядя на него и показывая на стоявших за ней молодых людей, а сама по-прежнему была пресмешная.

– Ваши произведения делают такой фурор, – начал штатский молодой человек, носящий, кажется, фамилию Кругера.

– Я всегда не могу оторваться, когда начну читать какую-нибудь вашу вещь, – подхватил и военный – Сивцов.

Вихров, по наружности, слушал эти похвалы довольно равнодушно, но, в самом деле, они очень ему льстили, и он вошел в довольно подробный разговор с молодыми людьми, из которого узнал, что оба они были сами сочинители; штатский писал статьи из политической экономии, а военный – очерки последней турецкой войны, в которой он участвовал; по некоторым мыслям и по некоторым выражениям молодых людей, Вихров уже не сомневался, что оба они были самые невинные писатели; Мари между тем обратилась к мужу.

– Ты будешь сегодня в карты играть? – спросила она.

– Буду! – отвечал он.

– Господа, хотите играть в карты? – отнеслась Мари к двум пожилым генералам, начинавшим уж и позевывать от скуки; те, разумеется, изъявили величайшую готовность. Мари же сейчас всех их усадила: она, кажется, делала это, чтобы иметь возможность поговорить посвободней с Вихровым, но это ей не совсем удалось, потому что в зало вошел еще новый гость, довольно высокий, белокурый, с проседью мужчина, и со звездой.

Вихрова точно кольнуло что-то неприятное в сердце – это был Плавин. Он гордо раскланялся с некоторыми молодыми людьми и прямо подошел к хозяину.

– Вашему превосходительству мой поклон! – произнес он ему каким-то почти обязательным тоном.

– Очень рад вас видеть, очень рад! – произнес, в свою очередь, радушно Евгений Петрович, привставая немного и пожимая Плавину руку, который вслед за тем сейчас же заметил и Вихрова.

– Боже мой, кого я вижу! – произнес он, но тоже покровительственным тоном. – Выпустили, наконец, вас, освободили?

– Освободили, – отвечал ему насмешливо Вихров.

– Но что вы, однако, там делали? – продолжал Плавин.

– Служил, работал по службе.

– Работали? – переспросил Плавин, поднимая как бы в удивлении вверх свои брови.

– Работал!.. Наград вот только и звезд, как вы, никаких не получал, отвечал Вихров.

– О, это очень естественно: мы люди земли, и нам нужны звезды земные, а вы, поэты, можете их срывать с неба! – произнес Плавин и затем, повернувшись на своих высоких каблуках, стал разговаривать с Мари.

– В пятницу-с я был в театре, прослушал божественную Бозио [110]

[Закрыть]
и думал вас там встретить, – начал он.

– Я почти не бываю в опере, – отвечала ему Мари довольно сухо.

– Если не для оперы, то, по крайней мере, для ваших знакомых вам бы следовало это делать, чтобы им доставить удовольствие иногда встречаться с вами! – проговорил Плавин.

– Я не имею таких знакомых, – сказала Мари.

– Как знать, как знать!.. – произнес Плавин, ударяя себя шляпой по ноге.

Вихров очень хорошо видел, что бывший приятель его находился в каком-то чаду самодовольства, – но что ж могло ему внушить это? Неужели чин действительного статского советника и станиславская звезда?

– Чем этот господин так уж очень важничает? – не утерпел он и спросил Мари, когда они на несколько минут остались вдвоем.

– Ах, он теперь большой деятель по всем этим реформам, – отвечала она, – за самого передового человека считается; прямо министрам говорит: "Вы, ваше высокопревосходительство, я настолько вас уважаю, не позволите себе этого сделать!"

Вихров усмехнулся.

– Но он все-таки холоп в душе, – я ему никак не поверю в том!.. воскликнул он. – Потому что двадцать лет канцелярской службы не могут пройти для человека безнаказанно: они непременно приучат его мелко думать и не совсем благородно чувствовать.

– Еще бы! – подхватила и Мари. – Он просто, как умный человек, понял, что пришло время либеральничать, и либеральничает; не он тут один, а целая фаланга их: точно флюгера повертываются и становятся под ветер – гадко даже смотреть!

За ужином Плавин повел себя еще страннее: два пожилые генерала начали с Евгением Петровичем разговаривать о Севастополе. Плавин некоторое время прислушивался к ним.

– А что, ваше превосходительство, Кошка [111]

[Закрыть]
этот – очень храбрый матрос? – спросил он Эйсмонда как бы из любопытства, а в самом деле с явно насмешливою целью.

Евгений Петрович ничего этого, разумеется, не понял.

– Тут не один был Кошка, – отвечал он простодушно, – их, может быть, были сотни, тысячи!.. Что такое наши солдатики выделывали. – уму невообразимо; иду я раз около траншеи и вижу, взвод идет с этим покойным моим капитаном с вылазки, слышу – кричит он: "Где Петров?.. Убит Петров?" Никто не знает; только вдруг минут через пять, как из-под земли, является Петров. "Где был?" – "Да я, говорит, ваше высокородие, на место вылазки бегал, трубку там обронил и забыл". А, как это вам покажется?

Старые генералы при этом только с удовольствием качнули друг другу головами и приятно улыбнулись.

– Храбрость, конечно, качество весьма почтенное! – опять вмешался в разговор Плавин. – Но почему же так уж и трусливость презирать; она так свойственна всем людям благоразумным и не сумасшедшим...

– Трусов за то презирают-с, – отвечал Эйсмонд с ударением, – что трус думает и заботится только об себе, а храбрый – о государе своем и об отечестве.

– Но неужели же, ваше превосходительство, вам самому никогда не случалось струсить? – возразил ему Плавин.

– Что вы называете трусить? – возразил ему, в свою очередь, Эйсмонд. Если то, чтобы я избегал каких-нибудь опасных поручений, из страха не выполнял приказаний начальства, отступал, когда можно еще было держаться против неприятеля, – в этом, видит бог и моя совесть, я никогда не был повинен; но что неприятно всегда бывало, особенно в этой проклятой севастопольской жарне: бомбы нижут вверх, словно ракеты на фейерверке, тут видишь кровь, там мозг человеческий, там стонут, – так не то что уж сам, а лошадь под тобой дрожит и прядает ушами, видевши и, может быть, понимая, что тут происходит.

– Ну, а что это, – начал опять Плавин, – за песня была в Севастополе сложена: "Как четвертого числа нас нелегкая несла горы занимать!" [112]

[Закрыть]

Эйсмонд этими словами его уже и обиделся.

– Песни можно сочинять всякие-с!.. – отвечал он ему с ударением. – А надобно самому тут быть и понюхать, чем пахнет. Бывало, в нас жарят, как в стадо баранов, загнанное в загородь, а нам и отвечать нечем, потому что у нас пороху зерна нет; тут не то что уж от картечи, а от одной злости умрешь.

Во всем этом разговоре Плавин казался Вихрову противен и омерзителен. "Только в век самых извращенных понятий, – думал почти с бешенством герой мой, – этот министерский выводок, этот фигляр новых идей смеет и может насмехаться над человеком, действительно послужившим своему отечеству". Когда Эйсмонд кончил говорить, он не вытерпел и произнес на весь стол громким голосом:

– Севастополь такое событие, какого мир еще не представлял: выдержать одиннадцать месяцев осады против нынешних орудий – это посерьезней будет, чем защита Сарагоссы [113]

[Закрыть]
, а между тем та мировой славой пользуется, и только тупое и желчное понимание вещей может кому-нибудь позволить об защитниках Севастополя отзываться не с благоговением.

Плавин, несмотря на все старания совладать с собой, вспыхнул при этих словах Вихрова.

– Вероятно, об них никто иначе и не отзывается! – произнес он.

– Я только того и желаю-с! – отвечал ему Вихров. – Потому что, как бы эти люди там ни действовали, – умно ли, глупо ли, но они действовали (никто у них не смеет отнять этого!)... действовали храбро и своими головами спасли наши потроха, а потому, когда они возвратились к нам, еще пахнувшие порохом и с незасохшей кровью ран, в Москве прекрасно это поняли; там поклонялись им в ноги, а здесь, кажется, это не так!

– Точно так же и здесь! – сказал Плавин, придавая себе такой вид, что как будто бы он и не понимает, из-за чего Вихров так горячится.

– Очень рад, если так! – сказал тот, отворачиваясь от него.

– Не знаю-с! – вмешался в их разговор Евгений Петрович, благоговейно поднимая вверх свои глаза, уже наполнившиеся слезами. – Кланяться ли нам надо или даже ругнуть нас следует, но знаю только одно, что никто из нас, там бывших, ни жив остаться, ни домой вернуться не думал, – а потому никто никакой награды в жизни сей не ожидал, а если и чаял ее, так в будущей!..

В остальную часть ужина Плавин продолжал нагло и смело себя держать; но все-таки видно было, что слова Вихрова сильно его осадили. Очутившись с героем моим, когда встали из-за стола, несколько в отдалении от прочих, он не утерпел и сказал ему насмешливо:

– Вас провинция решительно перевоспитала; вы сделались каким-то патриотом.

– Я всегда им и был и не имею обыкновения по господствующим модам менять моих шкур, – отвечал ему грубо Вихров.

– А! А я вас совсем иным разумел! – протянул Плавин и потом, помолчав, прибавил: – Я надеюсь, что вы меня посетите?

– Если позволите, – отвечал Вихров, потупляя глаза; мысленно, в душе, он решился не быть у Плавина.

– Прошу вас! – повторил тот и, распростившись с хозяевами, сейчас же уехал.

Прочим всем гостям Плавин мотнул только головой.

Вихров и Мари, заметившие это, невольно пересмехнулись между собою. Они на этот раз остались только вдвоем в зале.

– Но когда мы, однако, увидимся с вами? – проговорил Вихров.

– В четверг... муж будет в совете и потом в клубе обедать... я буду целый день одна... – говорила Мари, как бы и не глядя на Вихрова и как бы говоря самую обыкновенную вещь.

Вслед за тем ее позвал муж. Она пошла к нему. Вихров стал прощаться с ними.

– Извольте к нам чаще ездить, – вот что-с! – сказал ему генерал и взял при этом руку жены и стал ее целовать.

Мари и Вихров оба вспыхнули, и герой мой в первый еще раз в жизни почувствовал, или даже понял возможность чувства ревности любимой женщины к мужу. Он поспешил уехать, но в воображении его ему невольно стали представляться сцены, возмущающие его до глубины души и унижающие женщину бог знает до чего, а между тем весьма возможные и почти неотклонимые для бедной жертвы!

XIII
ВЕЧЕР У ПЛАВИНА

Время шло быстро: известность героя моего, как писателя, с каждым днем росла все более и более, а вместе с тем увеличивалось к нему и внимание Плавина, с которым он иногда встречался у Эйсмондов; наконец однажды он отвел его даже в сторону.

– Послушайте, Вихров, что вы, сердитесь, что ли, на меня за что-нибудь? – спросил он его почти огорченным голосом.

– За что мне на вас сердиться? – возразил тот, конфузясь в свою очередь.

– Да как же, вы глаз не хотите ко мне показать, – приезжайте, пожалуйста, ко мне в четверг вечером; у меня соберется несколько весьма интересных личностей.

– Хорошо!.. – протянул Вихров. Впрочем, по поводу этого посещения все-таки посоветовался прежде с Мари.

– Поезжай, – сказала она ему, – он очень участвовал, когда мы хлопотали о твоем освобождении.

– Но я там, вероятно, найду все чиновников, – что мне с ними делать? О чем беседовать?

– Может быть, найдешь кого-нибудь и знакомого, – один вечер куда ни шел!

– И то дело! – согласился Вихров и в назначенный ему день поехал.

Плавин жил в казенной квартире, с мраморной лестницей и с казенным, благообразным швейцаром; самая квартира, как можно было судить по первым комнатам, была огромная, превосходно меблированная... Маленькое общество хозяина сидело в его библиотеке, и первый, кого увидал там Вихров, – был Замин; несмотря на столько лет разлуки, он сейчас же его узнал. Замин был такой же неуклюжий, как и прежде, только больше еще растолстел, оброс огромной бородищей и был уже в не совершенно изорванном пальто.

– Какими судьбами вы здесь? – воскликнул Вихров.

Замин дружески и сильно пожал ему руку.

– Вот тут по крестьянскому делу меня пригласили, – отвечал он.

– По крестьянскому? – спросил с удовольствием Вихров.

– Да, у нас ведь, что на луне делается, лучше знают, чем нашего-то мужичка, – проговорил негромко Замин и захохотал.

– Здравствуйте, Вихров! – встретил и Плавин совершенно просто и дружески Вихрова. (Он сам, как и все его гости, был в простом, широком пальто, так что Вихрову сделалось даже неловко оттого, что он приехал во фраке).

– Гражданин Пенин! – отрекомендовал ему потом Плавин какого-то молодого человека. – А это вот пианист Кольберт, а это художник Рагуза! – заключил он, показывая на двух остальных своих гостей, из которых Рагуза оказался с корявым лицом, щетинистой бородой, шершавыми волосами и с мрачным взглядом; пианист же Кольберт, напротив, был с добродушною жидовскою физиономиею, с чрезвычайно прямыми ушами и с какими-то выцветшими глазами, как будто бы они сделаны у него были не из живого роговика, а из полинялой бумаги.

Все общество сидело за большим зеленым столом. Вихров постарался поместиться рядом с Заминым. До его прихода беседой, видимо, владел художник Рагуза. Малоросс ли он был, или поляк, – Вихров еще недоумевал, но только сразу же в акценте его речи и в тоне его голоса ему послышалось что-то неприятное и противное.

– Я написал теперь картину: "Избиение польских патриотов под Прагой", а ее мне – помилуйте! – не позволяют поставить на выставку! – кричал Рагуза на весь дом.

– Это почему? – спросил его как бы с удивлением Плавин.

– Говорят – это оскорбление национального чувства России; да помилуйте, говорю, господа, я изображаю тут действия вашего великого Суворова! – кричал Рагуза.

– Но вы, конечно, тут представляете, – заметил ему тонко Плавин, – не торжество победителя, а нравственное торжество побежденных.

– Я представляю дело, как оно было, а тут пусть публика сама судит! вопил Рагуза.

– Удивительное дело: у нас, кажется, все запрещают и не позволяют! произнес как бы с некоторою даже гордостью молодой человек.

При всех этих переговорах Замин сидел, понурив голову.

– А что этот господин, – спросил его потихоньку Вихров, показывая на Рагузу, – в самом деле живописец, или только мошенник?

– Только мошенник, надо быть! – отвечал спокойнейшим голосом Замин.

– А картина у него действительно нарисована?

– Не показывает; жалуется только везде, что на выставку ее не принимают.

– Искусство наше, – закричал между тем снова Рагуза, – должно служить, как и литература, обличением; все должно быть направлено на то, чтобы поднять наше самосознание.

– В чем же это самосознание должно состоять, как посмотришь на вашу картину? – возразил ему Замин. – В том, что наш Суворов – злодей, а поляки мученики?

– Оно должно состоять, – кричал Рагуза, заметно уклоняясь от прямого ответа, – когда великие идеи ослабевают и мир пошлеет, когда великие нации падают и угнетаются и нет великих людей, тогда все искусства должны порицать это время упадка.

– Но почему же именно нашему времени вы приписываете такое падение? вмешался в разговор Плавин, который, как видно, уважал настоящее время.

– Потому что, – кричал Рагуза, – в мире нет великих идей! Когда была религия всеми почитаема – живопись стояла около религии...

– Ваша живопись стояла не около религии, а около папства и латинства, возразил ему резко Замин.

– Живопись всегда стояла около великой идеи религии, – этого только в России не знают!

– Чем это? Тем разве, что Рафаэль писал в мадоннах своих любовниц, возразил ему насмешливо Замин.

– Он писал не любовниц, а высочайший идеал женщин, – кричал Рагуза, – и писал святых угодников.

– Да, как же угодников: портреты с пап – хороши угодники, – возражал ему низкой октавой Замин.

Он ненавидел католичество, а во имя этого отвергал даже заслуги живописи и Рафаэля.

– Вы были за границей, видели религиозные картины? – допрашивал его Рагуза.

– Нет, не был, да и не поеду – какого мне черта там не видать! пробасил Замин.

– Видать есть многое, многое! – вскрикивал с каким-то даже визгом Рагуза, так что Вихров не в состоянии был более переносить его голоса. Он встал и вышел в другую комнату, которая оказалась очень большим залом. Вслед за ним вышел и Плавин, за которым, робко выступая, появился и пианист Кольберт.

– Этот господин, – начал Плавин, видимо, разумея под этим Рагузу, завзятый в душе поляк.

– Поляк-то он поляк, только не живописец, кажется; те все как-то обыкновенно бывают добродушнее, – возразил ему Вихров.

– Нет, отчего же, и он рисует! – сказал, но как-то не совсем уверенно, Плавин (крик из библиотеки между тем слышался все сильнее и сильнее). – Я боюсь, что они когда-нибудь подерутся друг с другом, – прибавил он.

– И хорошо бы сделали, – сказал Вихров, – потому что Замин так прибьет вашего Рагузу, что уж тот больше с ним спорить не посмеет.

– Ну, нет, зачем же: нужно давать волю всяким убеждениям, – проговорил Плавин. – Однако позвольте, я, по преимуществу, вот вас хотел познакомить с Мануилом Моисеичем! – прибавил он, показывая на смотревшего на них с чувством Кольберта и как бы не смевшего приблизиться к ним.

Вихров еще раз с тем раскланялся.

– Господин Кольберт, собственно, пианист, но он желает быть композитором, – говорил Плавин.

– Monsieur Вихров, сами согласитесь, – начал почти каким-то жалобным голосом Кольберт, – быть только тапером, исполнителем...

– Званье незавидное, – поддержал и Вихров.

– И потому, monsieur Вихров, я желал бы написать оперу и решительно не знаю, какую.

При этом Кольберт как-то стыдливо потупил свои бесцветные глаза, а Вихров, в свою очередь, недоумевал – зачем и для чего он словно бы на что-то вызывает его.

– Господин Кольберт, – начал объяснять за него Плавин, – собственно, хочет посвятить себя русской музыке, а потому вот и просил меня познакомить его с людьми, знающими русскую жизнь и, главным образом, с русскими писателями, которые посоветовали бы ему, какой именно сюжет выбрать для оперы.

– Господи помилуй! – воскликнул Вихров. – Я думаю, всякий музыкант прежде всего сам должен иметь в голове сюжет своей оперы; либретто тут вещь совершенно второстепенная.

– Но, monsieur Вихров, я желал бы иметь сюжет совершенно русский; к русским мотивам я уже частью прислушался; я, например, очень люблю ваш русский колокольный звон; потом я жил все лето у графа Заводского – вы не знакомы?

– Нет, – отвечал Вихров.

– У них все семейство очень музыкальное, и я записал там много песен; но некоторые мне показались очень странны, и я бы вот желал с вами посоветоваться.

– Сделайте одолжение, – сказал Вихров.

– Вот я записал, например, – продолжал будущий русский композитор, проворно вынимая из бокового кармана свою записную книжку, – русскую песню это пели настоящие мужики и бабы.

"Душа ль моя, душенька, душа, мил сердечный друг", – прочитал Кольберт, нетвердо выговаривая даже слова.

– Ну, первое слово я знаю, "душа", а "душенька" – это имя?

– Как имя? – воскликнули в один голос Плавин и Вихров.

– У Богдановича есть сочинение – "Душенька".

– Нет, тут просто уменьшительное от слова "душа" и есть повторение того же слова, только в ласкательной форме, – объяснил Вихров.

– А, monsieur! Понимаю, – поблагодарил Кольберт. – Теперь "мил", отчего же не "милый"?

– Для стиха, сокращенное прилагательное, – объяснил еще раз Вихров.

– Да, вот что, – согласился и Кольберт.

– Но почему вам, при ваших, видимо, небогатых сведениях в русском песнопении, непременно хочется посвятить себя русской музыке?

– Monsieur Вихров, в иностранной музыке было так много великих композиторов, что посреди их померкнешь; но Россия не имела еще ни одного великого композитора.

– А Глинка-то наш! – возразил Вихров.

– Monsieur Вихров, мне говорили очень умные люди, что опера Глинки испорчена сюжетом: в ней выведена пассивная страсть, а не активная, и что на этом драм нельзя строить.

– Не знаю, можно ли на пассивных страстях строить драмы или нет – это еще спор! Но знаю только одно, что опера Глинки и по сюжету и по музыке есть высочайшее и народнейшее произведение.

– Вы думаете? – спросил как бы с некоторым недоумением Кольберт.

– Думаю! – отвечал Вихров и потом, видя перед собою жалкую фигуру Кольберта, он не утерпел и прибавил: – Но что вам за охота оперу писать?.. Попробовали бы сначала себя в небольших романсах русских.

– Нет, мне бы уже хотелось оперу написать, – отвечал тот робко, но настойчиво.

В это время спор в кабинете уже кончился. Оба противника вышли в зало, и Замин подошел к Вихрову, а Рагуза к хозяину.

– Что, наговорились? – спросил его тот.

– Мы уже с господином Заминым дали слово не разговаривать друг с другом, – прокричал Рагуза.

– А что это за музыкант? – спросил Вихров Замина, воспользовавшись тем, что Кольберт отошел от них.

– Жиденок один, ищущий свободного рынка для сбыта разной своей музыкальной дряни, – отвечал тот.

– Вихров! – крикнул в это время Плавин Вихрову.

Тот обернулся к нему.

– Помните ли, как вы угощали меня представлениями милейшего нашего Замина? – проговорил Плавин. – И я вас хочу угостить тем же: вот господин Пенин (и Плавин при этом указал на пятого своего гостя, молодого человека, вышедшего тоже в зало), он талант в этом роде замечательный. Спойте, милейший, вашу превосходную песенку про помещиков.

Молодой человек с явным восторгом сел за фортепиано и сейчас же запел сочиненную около того времени песенку: "Долго нас помещики душили!" [114]

[Закрыть]
Плавин восторженнейшим образом слушал, музыкант Кольберт – тоже; Рагуза, вряд ли только не нарочно, громко повторял: «О!.. Как это верно, как справедливо!» Замин и Вихров молчали. Окончивши песенку, молодой человек как бы спрашивал взором Плавина, что еще тот прикажет представить ему.

– Канкан, Пенин, представьте, канкан! – разрешил ему тот.

И юноша сейчас же вышел на середину зала, выгнулся всем телом, заложил пальцы рук за проймы жилета и начал неблагопристойным образом ломаться. У Плавина даже любострастием каким-то разгорелись глаза. Вихрову было все это скучно, а Замину омерзительно, так что он отплевывался. Вслед за тем юноша, по приказанию хозяина, представил еще пьяного департаментского сторожа и даже купца со Щукина двора; но все это как-то выходило у него ужасно бездарно, не смешно и, видимо, что все было заимствованное, а не свое. Вихров, наконец, встал и начал прощаться с хозяином.

– Ведь хорошо? – спросил тот его, показывая глазами на молодого человека, все еще стоявшего посреди залы и, кажется, желавшего что-то еще представить.

– Нет, напротив, очень нехорошо! – отвечал ему тот откровенно.

Вместе с Вихровым стал прощаться и Замин с Плавиным. Обоих их хозяин проводил до самой передней, и когда он возвратился в зало, то Пенин обратился было к нему:

– А вот, Всеволод Никандрович, я еще видел...

– Нет, будет уж сегодня, довольно, – обрезал его Плавин и вслед за тем, нисколько не церемонясь, обратился и к прочим гостям: – Adieu, господа! Я поустал уже, а завтра мне рано вставать.

Гости нисколько, как видно, не удивились таким его словам, а поспешили только поскорее с ним раскланяться и отправиться домой.

Вихров и Замин шли мрачные по Невскому проспекту.

– Что это за сборища он у себя делает? – спрашивал первый.

– Как же, ведь либерал, передовой человек и меценат, – отвечал почти озлобленным голосом Замин.

– Значит, мы с вами поэтому и попали к нему?

– Поэтому, – отвечал Замин.

– А скажите вот еще: что за народ здесь вообще? Меня ужасно это поражает: во-первых, все говорят о чем вам угодно, и все, видимо, не понимают того, что говорят!

– Мозги здесь у всех жидки, ишь на болотине-то этакой разве может вырасти настоящий человек?.. Так, какие-то все ягели и дудки!.. – объяснил Замин.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю