Текст книги "Люди сороковых годов"
Автор книги: Алексей Писемский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 55 страниц)
VII
НОВОЕ ЖИЛИЩЕ
Большой каменный дом Александры Григорьевны Абреевой стоял в губернском городе в довольно глухом переулке и был уже довольно в ветхом состоянии. На пожелтелой крыше его во многих местах росла трава; штукатурка и разные украшения наружных стен обвалились. В верхнем этаже некоторые окна были с выбитыми стеклами, а в других стекла были заплеснелые, с радужными отливами; в нижнем этаже их закрывали тяжелые ставни. К главному подъезду вели железные ворота, на которых виднелся расколовшийся пополам герб фамилии Абреевых. Его держали два льва, – один без головы, а другой без всей задней части. Часов в одиннадцать утра перед этим домом остановился экипаж Вихровых. Михайло Поликарпович сейчас же послал своего лакея Ваньку, малого лет семнадцати и сильно глуповатого, вызвать к нему сторожа при доме. Ванька сначала подбежал проворно и с усердием, но едва только отворил железную калитку как сейчас же остановился. Ванька был большой трус: вообще, въезжая в какой-либо город, он уже чувствовал некоторую робость; он был больше сын деревни и природы! А тут он увидал перед собою огромный двор, глухо заросший травою, – взади его, с несколькими входами, полуразвалившийся флигель, и на единственной протоптанной и ведущей к нему дорожке стояла огромная собака, которая на него залаяла. Ванька очутился в невыносимом положении: не идти дальше – он барина боялся; идти – собака устрашала. Он начал уговаривать ее нежнейшими именами и почти умоляющим голосом: «Ну, лапушка; ну, милая, полно, я свой, свой!» Лапушка как бы сжалилась над ним и, перестав лаять, сошла даже с дорожки. Ванька бросился во флигель, но в которую дверь было торгнуться? Ну, как попадет не туда – выйдет какой-нибудь барин; и зубы ему начистит! Но собака опять пролаяла; Ванька схватился за первую скобку и отворил дверь. В довольно просторной избе он увидел пожилого, но еще молодцеватого солдата, – в рубашке и в штанах с красным кантом, который с рубанком в руках, стоял около столярного верстака по колено в наструганных им стружках.
– Ты, дяденька, сторож? – спросил Ванька дрожащим голосом.
– Я, – отвечал солдат неторопливо.
Его, кажется, по преимуществу озадачило глуповатое лицо Ваньки.
– К барину нашему пожалуйте, сделайте милость! – продолжал тот.
– К какому барину?
– К нашему, чтой-то, помилуйте! – произнес Ванька, усмехаясь, – у ворот, вон, дожидается.
– Да пошто я ему?
– Надо, видно, – помилуйте; пойдите, пожалуйста!
Солдат пожал плечами.
– Не разберешь тебя, парень, хорошенько; бог тебя знает! – сказал он и начал неторопливо стряхивать с себя стружки и напяливать на себя свой вицмундиришко.
– Барин послал: "Позови, говорит, сторожа!" – толковал ему Ванька.
Солдат ничего уже ему не отвечал, а только пошел. Ванька последовал за ним, поглядывая искоса на стоявшую вдали собаку. Выйди за ворота и увидев на голове Вихрова фуражку с красным околышком и болтающийся у него в петлице георгиевский крест, солдат мгновенно вытянулся и приложил даже руки по швам.
– Барыня ваша квартиру, вот, мне в низу вашем отдала; вот и письмо ее к тебе, – сказал полковник, подавая ему письмо.
– Грамоте, ваше высокородие, я не знаю; все равно, пожалуйте-с.
– Разумеется, все равно! – сказал Вихров, вылезая из экипажа.
Солдат слегка поддержал его под руку; поддержал также и Пашу; потом молодецки распахнул ворота, кивнул головой кучеру, чтобы тот въезжал, и бросился к крыльцу.
– Ставни, ваше высокородие, позвольте напредь всего отпереть!
Затем отпер их и отворил перед Вихровыми дверь. Холодная, неприятная сырость пахнула на них. Стены в комнатах были какого-то дикого и мрачного цвета; пол грязный и покоробившийся; но больше всего Павла удивили подоконники: они такие были широкие, что он на них мог почти улечься поперек; он никогда еще во всю жизнь свою не бывал ни в одном каменном доме.
– В прочих комнатах, ваше высокородие, прикажете ставни отворять? Через коридор каменный к ним ход, – темный такой, прах его дери! – спросил солдат.
– Нет, не надо, – отвечал полковник: – эта вот комната для детей, а там для меня.
– И то, ваше высокородие; отворишь, пожалуй, и не затворишь: петли перержавели; а не затворять тоже опасно; не дорого возьмут и влезут ночью.
Все эти слова солдата и вид комнат неприятно подействовали на Павла; не без горести он вспомнил их светленький, чистенький и совершенно уже не страшный деревенский домик. Ванька между тем расхрабрился: видя, что солдат, должно быть, очень барина его испугался, – принялся понукать им и наставления ему давать.
– Ставь вот тут, – говорил он, внося с ним разные вещи, – а еще солдат, не знаешь, куда ставить.
– Тут и ставят, – отвечал тот ему серьезно, но покорно.
– Как твоя фамилия? – спросил полковник служивого, видя, как тот все проворно и молодецки делает.
Солдат опять мгновенно вытянулся и приложил руки по швам.
– Симонов, ваше высокородие! – отвечал он.
– Какого полка?
– Бомбандир, ваше высокородие, первой артиллерийской бригады.
– Я сам, брат, военный, – кавказец; в действующей все служил.
– Это видать так, ваше высокородие!
– Пять раз ранен.
– Помилуй бог, ваше высокородие, всякого!
– А ты ранен?
– Никак нет, ваше высокородие; в двух кампаниях был – в турецкой и польской, – бог уберег. Потому у нас артиллеристов мало ранят; коли конница успела наскакать, так сомнет тебя уже насмерть.
– Ну тоже как и издали лафеты начнут подбивать, попадет по прислуге.
– Да это точно, ваше высокородие.
– А ты вот что скажи мне, – продолжал полковник, очень довольный бойкими ответами солдата, – есть ли у тебя жена?
– Есть, ваше высокородие; имеется старушоночка.
– Так не может ли она нам стряпать, поварихой нам быть?
– Да это что же? С великим нашим удовольствием; сумеет ли только!
– Э, брат, сумеет ли! – воскликнул полковник: – ты знаешь, солдатская еда: хлеб да вода.
– А уж каша, ваше высокородие, так и мать наша, – подхватил Симонов, пожав слегка плечами.
Полковник очень был им доволен и перешел затем к довольно щекотливому предмету.
– Я вот, – начал он не совсем даже твердым голосом: – привезу к вам запасу всякого... ну, тащить вы, полагаю, не будете, а там... сколько следует – рассчитаем.
– Рассчитаем, ваше высокородие, сколько тоже гарнцев муки, крупы, фунтов говядины... В расчете это будем делать.
Полковник остался окончательно доволен Симоновым. Потирая от удовольствия руки, что обеспечил таким образом материальную сторону своего птенчика, он не хотел медлить заботами и о духовной стороне его жизни.
– Ванька! – крикнул он, – поди ты к Рожественскому попу; дом у него на Михайловской улице; живет у него гимназистик Плавин; отдай ты ему вот это письмо от матери и скажи ему, чтобы он сейчас же с тобою пришел ко мне.
Ванька не трогался с места; лицо его явно подернулось облаком грусти.
"Где эта, черт, Михайловская улица, – где найти там дом попа, – а там, пожалуй, собака опять!" – мелькало в его простодушной голове.
– Что ж ты стоишь?.. – проговорил полковник, вскидывая на него свои серые навыкате глаза.
Ванька сейчас же повернулся и пошел: он по горькому опыту знал, что у барина за этаким взглядом такой иногда следовал взрыв гнева, что спаси только бог от него!
Уйдя, он, впрочем, скоро назад воротился.
– Симонов пошел-с! – сказал он, как-то прячась весь в себя.
– А ты и того сделать не сумел, – сказал ему с легким укором полковник.
– Мне самовар ставить надо-с, – отвечал Ванька и поспешил уйти.
Ванька, упрашивая Симонова сходить за себя, вдруг бухнул, что он подарит ему табаку курительного, который будто бы растет у них в деревне.
– Какой-такой табак этот? – спросил тот не без удивления.
– Табак настоящий, хороший, – отвечал Ванька без запинки.
Симонов был человек неглупый; но, тем не менее, идя к Рожественскому попу, всю дорогу думал – какой это табак мог у них расти в деревне. Поручение свое он исполнил очень скоро и чрез какие-нибудь полчаса привел с собой высокого, стройненького и заметно начинающего франтить, гимназиста; волосы у него были завиты; из-за борта вицмундирчика виднелась бронзовая цепочка; сапоги светло вычищены.
– Матушка ваша вот писала вам, – начал полковник несколько сконфуженным голосом, – чтобы жить с моим Пашей, – прибавил он, указав на сына.
– Да, она писала мне, – отвечал Плавин вежливо полковнику; но на Павла даже и не взглянул, как будто бы не об нем и речь шла.
– Это вот квартира вам, – продолжал полковник, показывая на комнату: а это вот человек при вас останется (полковник показал на Ваньку); малый он у меня смирный; Паша его любит; служить он вам будет усердно.
– Я служить, Михайло Поликарпович, завсегда вам готов, – отвечал Ванька умиленным голосом и потупляя свои глаза.
Молодой Плавин ничего не отвечал, и Павлу показалось, что на его губах как будто бы даже промелькнула насмешливая улыбка. О, как ему досадно было это деревенское простодушие отца и глупый ответ Ваньки!
– Мамаша ваша мне говорила, что вы вот и позайметесь с Пашей.
– Она мне и об этом писала, – отвечал Плавин.
– Вы ведь, кажется, в пятом классе? – спрашивал его полковник.
– В пятом.
– Вот бы мне желалось знать, в какой мой попадет. Кабы вы были так добры, проэкзаменовали бы его...
– Но теперь как же это?.. Это неудобно! – отвечал Плавин и опять, как показалось Павлу, усмехнулся.
– Что за экзамен теперь, какие глупости! – почти воскликнул тот.
– Родительскому-то сердцу, понимаете, хочется поскорее знать, говорил, не обращая внимания на слова сына и каким-то жалобным тоном, полковник.
Павел выходил из себя на отца.
– Вы из арифметики сколько прошли? – обратился к нему, наконец, Плавин, заметно принимая на себя роль большого.
– Первую и вторую часть.
– А из грамматики?
– Синтаксис и разбор.
– А из латинского и географии?
– Из латинского – этимологию, а из географии – всеобщую...
– Их, вероятно, во второй, а может быть, и в третий класс примут, сказал Плавин полковнику.
– Хорошо, как бы в третий; все годом меньше, подешевле воспитание выйдет.
Павел старался даже не слушать, что говорил отец.
Плавин встал и начал раскланиваться.
– Милости прошу завтра и переезжать, – сказал ему полковник.
– Очень хорошо-с, – отвечал Плавин сухо и проворно ушел.
"Какими дураками мы ему должны показаться!" – с горечью подумал Павел. Он был мальчик проницательный и тонких ощущений.
Полковник, между тем, продолжал самодовольствовать.
– Квартира тебе есть, учитель есть! – говорил он сыну, но, видя, что тот ему ничего не отвечает, стал рассматривать, что на дворе происходит: там Ванька и кучер вкатывали его коляску в сарай и никак не могли этого сделать; к ним пришёл наконец на помощь Симонов, поколотил одну или две половицы в сарае, уставил несколько наискось дышло, уперся в него грудью, велел другим переть в вагу, – и сразу вдвинули.
– Эка прелесть, эка умница этот солдат!.. – восклицал полковник вслух: – то есть, я вам скажу, – за одного солдата нельзя взять двадцати дворовых!
Он постоянно в своих мнениях отдавал преимущество солдатам перед дворовыми и мужиками.
VIII
ПЕРВОЕ ПОСЕЩЕНИЕ ТЕАТРА
Павла приняли в третий класс. Полковник был этим очень доволен и, не имея в городе никакого занятия, почти целые дни разговаривал с переехавшим уже к ним Плавиным и передавал ему самые задушевные свои хозяйственные соображения.
– Мы-с, помещики, – толковал он, – живем совершенно как в неприятельской земле: тут тебя обокрадут, там тебе перепортят, там – не донесут.
Плавин выслушивал его с опущенными в землю глазами.
– Мне жид-с один советовал, – продолжал полковник, – "никогда, барин, не покупайте старого платья ни у попа, ни у мужика; оно у них все сопрело; а покупайте у господского человека: господин сошьет ему новый кафтан; как задел за гвоздь, не попятится уж назад, а так и раздерет до подола. "Э, барин новый сошьет!" Свежехонько еще, а уж носить нельзя!"
Плавин как-то двусмысленно усмехался, а Павел с грустью думал: "Зачем это он все ему говорит!" – и когда отец, наконец, стал сбираться в деревню, он на первых порах почти был рад тому. Но вот пришел день отъезда; все встали, как водится, очень рано; напились чаю. Полковник был мрачен, как перед боем; стали укладывать вещи в экипаж; закладывать лошадей, – и заложили! Павел продолжал смотреть на все это равнодушно; полковник поднялся, помолился и подошел поцеловать сына. Тот вдруг бросился к нему на шею, зарыдал на всю комнату и произнес со стоном: "Папаша, друг мой, не покидай меня навеки!" Полковник задрожал, зарыдал тоже: "Нет, не покину, не покину!" – бормотал он; потом, едва вырвавшись из объятий сына, сел в экипаж: у него голова даже не держалась хорошенько на плечах, а как-то болталась. "Папаша, папаша, милый!" – стонал Павел. Полковник махнул рукой и велел везти скорее; экипаж уехал. Павел, как бы все уж похоронив на свете, с понуренной головой и весь в слезах, возвратился в комнаты. Свидетели этого прощанья: Ванька – заливался сам горькими слезами и беспрестанно утирал себе нос, Симонов тоже был как-то серьезнее обыкновенного, и один только Плавин оставался ко всему этому безучастен совершенно.
По крайней мере с месяц после разлуки с отцом, мой юный герой тосковал об нем. С новым товарищем своим он все как-то мало сближался, потому что тот целые дни был каким-нибудь своим делом занят и вообще очень холодно относился к Паше, так что они даже говорили друг другу "вы". В одну из суббот, однако, Павел не мог не обратить внимания, когда Плавин принес с собою из гимназии особенно сделанную доску и прекраснейший лист веленевой бумаги. У листа этого Плавин аккуратно загнул края и, смочив его чистою водой, положил на доску, а самые края, намазав клейстером, приклеил к ней.
– Что вы это делаете? – спросил его Павел не без удивления.
– Бумагу наклеиваю для рисования...
– Она у вас вся сморщится!
– Исправится к завтраму, – отвечал Плавин с улыбкою, и действительно поутру Павел даже ахнул от удивления, что бумага вышла гладкая, ровная и чистая. Когда Плавин принялся рисовать, Павел сейчас же стал у него за спиною и принялся с величайшим любопытством смотреть на его работу. Отчего Павел чувствовал удовольствие, видя, как Плавин чисто и отчетливо выводил карандашом линии, – как у него выходило на бумаге совершенно то же самое, что было и на оригинале, – он не мог дать себе отчета, но все-таки наслаждение ощущал великое; и вряд ли не то ли же самое чувство разделял и солдат Симонов, который с час уже пришел в комнаты и не уходил, а, подпершись рукою в бок, стоял и смотрел, как барчик рисует. Здесь мне, может быть, будет удобно сказать несколько слов об этом человеке. Читатель, вероятно, и не подозревает, что Симонов был отличнейший и превосходнейший малый: смолоду красивый из себя, умный и расторопный, наконец в высшей степени честный я совершенно не пьяница, он, однако, прошел свой век незаметно, и даже в полку, посреди других солдат, дураков и воришек, слыл так себе только за сносно хорошего солдата. Александра Григорьевна Абреева оказалась в этом случае проницательнее всех. Выбрав к себе Симонова в сторожа к дому, она очень хорошо знала, что у нее ничего уж не пропадет.
Работа Плавина между тем подвигалась быстро; внимание и удовольствие смотрящих на него лиц увеличивалось. Вдруг на улице раздался крик. Все бросились к окну и увидели, что на крыльце флигеля, с удивленным лицом, стояла жена Симонова, а посреди двора Ванька что-то такое кричал и барахтался с будочником. Несмотря на двойные рамы, можно было расслышать их крики.
– А про што? – кричал Ванька.
– А про то! – отвечал будочник.
– Не пойду!
– Нет, пойдешь... – И полицейский сцапал Ваньку за шивороток.
– Не пойду! – кричал тот, упираясь.
– Что у них, у дьяволов? – произнес Симонов с озабоченным лицом и бросился во двор в помощь товарищу; но полицейский тащил уже Ваньку окончательно.
– Про што ты его? – закричал ему Симонов.
– А про то, – отвечал и ему будочник.
– Украл, что ли, он что? – спросил Симонов.
– Украл, – отвечал полицейский и утащил Ваньку совершенно из глаз.
Симонов, с тем же озабоченным лицом, возвратился в комнаты.
– Что такое? – спросил его Павел встревоженным голосом.
– В часть за что-то Ивана взяли.
– Как – в часть! Кто смел? Я сам сейчас схожу туда и задам этому частному! – расхорохорился Павел.
– Что вам туда ходить! Я сейчас сбегаю и проведаю. Говорят, украл что-то такое, – отозвался Симонов и действительно ушел.
– Неужели ваш отец не мог оставить человека почестнее? – проговорил своим ровным голосом Плавин, принявшийся покойно рисовать.
– О, отец! Разве он думает что обо мне; ему бы только как подешевле было! – воскликнул Павел, под влиянием досады и беспокойства.
На дворе, впрочем, невдолге показался Симонов; на лице у него написан был смех, и за ним шел какой-то болезненной походкой Ванька, с всклоченной головой и с заплаканной рожею. Симонов прошел опять к барчикам; а Ванька отправился в свою темную конуру в каменном коридоре и лег там.
– Что такое случилось? – спросил Павел все еще озабоченным тоном.
– Да так, дурак, сам виноват, – отвечал Симонов, усмехаясь: – нахвастал будочнику, что он сапожник, а тот сказал частному; частный отдал сапоги ему починить...
– Какой же он сапожник! – воскликнул Павел.
– Да вот поди ты, врет иной раз, бога не помня; сапоги-то вместо починки истыкал да исподрезал; тот и потянул его к себе; а там испужался, повалился в ноги частному: "Высеките, говорит, меня!" Тот и велел его высечь. Я пришел – дуют его, кричит благим матом. Я едва упросил десятских, чтобы бросили.
– И хорошо сделали, что высекли, – произнес Плавин опять своим холодным голосом.
– И я тоже рад, – подхватил Павел; по вряд ли был этому рад, потому что сейчас же пошел посмотреть, что такое с Ванькой.
Он его застал лежащим вниз лицом и горько плачущим.
– Ну, ты ее плачь; сам, ведь, виноват, – сказал он ему.
– Виноват, батюшка Павел Михайлыч, виноват, – отвечал, всхлипывая, Ванька.
– Тебя очень больно высекли? – спросил Павел.
– Правую сторону уж очень отхлестали, – отвечал Ванька.
– Ну, ничего, пройдет, – успокаивал его Павел и возвратился в свою комнату.
Там он застал довольно оживленный разговор между Плавиным и Симоновым.
– Тут тоже при мне в части актеров разбирали: подрались, видно; у одного такой синячище под глазами – чудо! Колом каким-нибудь, должно быть, в рожу-то его двинули.
– А разве актеры приехали? – спросил Плавин оживленным голосом.
– Приехали; сегодня представлять будут. Содержатель тоже тут пришел в часть и просил, чтобы драчунов этих отпустили к нему на вечер – на представление. "А на ночь, говорит, я их опять в часть доставлю, чтобы они больше чего еще не набуянили!"
– Пойдемте сегодня в театр? – обратился Плавин к Павлу.
– Пойдемте, – отвечал тот; у него при этом как-то екнуло сердце.
– Что сегодня играют? – спросил Плавин Симонова.
– Не знаю, не спросил – дурак, не сообразил этого. Да я сейчас сбегаю и узнаю, – отвечал Симонов и, не медля ни минуты, проворно отправился.
– Я никогда еще в театре не бывал, – сказал Павел слегка дрожащим голосом.
– Я сам театр очень люблю, – отвечал Плавин; волнение и в нем было заметно сильное.
Симонов не заставил себя долго дожидаться и возвратился тоже в каком-то возбужденном состоянии.
– Сегодня отличное представление! – сказал он, развертывая и подавая заскорузлой рукой афишу. – Днепровская русалка [20]
[Закрыть], – прибавил он, тыкая пальцем на заглавие.
– Билеты теперь же надо взять, – проговорил Плавин.
– Да я сбегаю, пожалуй, – вызвался и на это с полною готовностью Симонов, и действительно сбегал, принес, а потом куда-то и скрылся.
Гимназисты мои после того остались в очень непокойном состоянии. Время казалось им идущим весьма медленно. Плавин еще несколько владел собой; но Павел беспрестанно смотрел на большие серебряные часы, которые отец ему оставил, чтобы он не опаздывал в гимназию. Его, по преимуществу, волновало то, что он слыхал названия: "сцена", "ложи", "партер", "занавес"; но что такое собственно это было, и как все это соединить и расположить, он никак не мог придумать того в своем воображении. Часу в седьмом молодые люди, наконец, отправились. Время было – осень поздняя. Метель стояла сильная. Темнота была – зги не видать; надобно было сходить с довольно большой горы; склоны ее были изрыты яминами, между которыми проходила тропинка. Плавин шел по ней привычной ногой, а Павел, следовавший за ним, от переживаемых ощущений решительно не видел, по какой дороге он идет, – наконец спотыкнулся, упал в яму, прямо лицом и руками в снег, – перепугался очень, ушибся. Плавин только захохотал над ним; Павлу показалось это очень обидно. Не подавая виду, что у него окоченели от холоду руки и сильно болит нога, он поднялся и, когда они подошли к театру, в самом деле забыл и боль и холод.
Надобно сказать, что театр помещался не так, как все в мире театры – на поверхности земли, а под землею. Он переделан был из кожевенного завода, и до сих пор еще сохранил запах дубильного начала, которым пропитаны были его стены. Посетителям нашим, чтобы попасть в партер, надобно было спуститься вниз по крайней мере сажени две. Когда они уселись наконец на деревянные скамейки, Павел сейчас понял, где эти ложи, кресла, занавес. Заиграла музыка. Павел во всю жизнь свою, кроме одной скрипки и плохих фортепьян, не слыхивал никаких инструментов; но теперь, при звуках довольно большого оркестра, у него как бы вся кровь пришла к сердцу; ему хотелось в одно и то же время подпрыгивать и плакать. Занавес поднялся. С какой жадностью взор нашего юноши ушел в эту таинственную глубь какой-то очень красивой рощи, взади которой виднелся занавес с бог знает куда уходящею далью, а перед ним что-то серое шевелилось на полу – это была река Днепр!
Вышел Видостан, в бархатном кафтане, обшитом позументами, и в шапочке набекрень. После него выбежали Тарабар и Кифар. Все эти лица мало заняли Павла. Может быть, врожденное эстетическое чувство говорило в нем, что самые роли были чепуха великая, а исполнители их – еще и хуже того. Тарабар и Кифар были именно те самые драчуны, которым после представления предстояло отправиться в часть. Есть ли возможность при подобных обстоятельствах весело играть!
Занавес опустился. Плавин (это решительно был какой-то всемогущий человек) шепнул Павлу, что можно будет пробраться на сцену; и потому он шел бы за ним, не зевая. Павел последовал за приятелем, сжигаемый величайшим любопытством и страхом. После нескольких переходов, они достигли наконец двери на сцену, которая оказалась незатворенною. Вошли, и боже мой, что представилось глазам Павла! Точно чудовища какие высились огромные кулисы, задвинутые одна на другую, и за ними горели тусклые лампы, – мелькали набеленные и не совсем красивые лица актеров и их пестрые костюмы. Посредине сцены стоял огромный куст, подпертый сзади палками; а вверху даже и понять было невозможно всех сцеплений. Река оказалась не что иное, как качающиеся рамки, между которыми было большое отверстие в полу. Павел заглянул туда и увидел внизу привешенную доску, уставленную по краям лампами, а на ней сидела, качалась и смеялась какая-то, вся в белом и необыкновенной красоты, женщина... Открытие всех этих тайн не только не уменьшило для нашего юноши очарования, но, кажется, еще усилило его; и пока он осматривал все это с трепетом в сердце – что вот-вот его выведут, – вдруг раздался сзади его знакомый голос:
– Здравствуйте, барин!
Павел обернулся: перед ним стоял Симонов с нафабренными усами и в новом вицмундире.
– Ты как здесь? – воскликнул Павел.
– Я, ваше высокородие, завсегда, ведь, у них занавес поднимаю; сегодня вот с самого обеда здесь... починивал им тоже кое-что.
– Что же ты нанимаешься, что ли?
– Нет, ваше высокородие, так, без платы, чтобы пущали только – охотник больно я смотреть-то на это!
Плавин все это время разговаривал с Видостаном и, должно быть, о чем-то совещался с ним или просил его.
– Хорошо, хорошо, – отвечал тот.
– Господа публика, прошу со сцены! – раздался голос содержателя.
Павел почти бегом бросился на свою скамейку. В самом начале действия волны реки сильно заколыхались, и из-под них выплыла Леста, в фольговой короне, в пышной юбке и в трико. Павел сейчас же догадался, что это была та самая женщина, которую он видел на доске. Она появлялась еще несколько раз на сцене; унесена была, наконец, другими русалками в свое подземное царство; затем – перемена декорации, водяной дворец, бенгальский огонь, и занавес опустился. Надо было идти домой. Павел был как бы в тумане: весь этот театр, со всей обстановкой, и все испытанные там удовольствия показались ему какими-то необыкновенными, не воздушными, не на земле (а как и было на самом деле – под землею) существующими – каким-то пиром гномов, одуряющим, не дающим свободно дышать, но тем не менее очаровательным и обольстительным!