Текст книги "Молодой Верди. Рождение оперы"
Автор книги: Александра Бушен
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Солера ушел. Стемнело. Ночь в это время года наступала сразу. В доме было тихо. Верди чувствовал себя усталым. Ему было трудно встать и зажечь лампу. Он сидел с открытыми глазами и смотрел в темноту.
Конечно, Солера мог не знать о том, что он приезжал в Милан в сентябре 1838 года. Конечно, конечно, Солера мог не знать этого. Этот приезд не был таким значительным событием, о котором следовало бы знать Солере. Но для композитора это, несомненно, было событием. Большим и важным событием! Он приехал тогда потому, что партитура «Оберто» была давно закончена, а ему все еще не удалось увидеть оперу поставленной на сцене. Он решил попытаться пристроить оперу в какой-нибудь из театров Милана. Все равно в какой – лишь бы она была поставлена. Он был уверен, что это ему удастся, вернее, он не позволял себе сомневаться в этом. Он жил этой мыслью несколько месяцев. Он задумал ехать тотчас по окончании учебного года и не хотел откладывать поездку ни на один день.
Он решил ехать в первых числах сентября. Его отговаривали. Даже синьор Антонио как-то раз сказал: стоит ли ехать в Милан в такие дни? Вряд ли добьешься чего-нибудь, пока не кончатся коронационные торжества.
В сентябре предстояла коронация Фердинанда I, императора австрийского. В Милане. В соборе. Но композитор не хотел считаться с этим. Он хотел как можно скорее ехать в Милан. Он думал ехать один. Он отказался от мысли ехать с Маргеритой с болью в сердце. Ему хотелось, чтобы жена всегда была с ним. Но денежные средства не позволяли этого. Расходы на их жизнь в Милане были ему не под силу. Он часами ломал голову над разрешением задачи, как взять Гиту с собой в Милан. Но задача оставалась неразрешимой. Средств не хватало. А просить нужную ему сумму в долг он не хотел. Даже у тестя, даже у добрейшего синьора Антонио. Он отгонял от себя этот соблазн. Он не хотел обращаться к синьору Антонио с такой просьбой. Он слишком многим был обязан синьору Антонио.
Но когда умерла дочка, малютка Вирджиния, они с Маргеритой решили не расставаться. Они решили это порознь, каждый для себя, но получилось так, что они заговорили об этом одновременно и заговорили как о деле решенном. И конечно, как и следовало ожидать, им помог синьор Антонио. Помог так, как он один умел это делать. Он дал недостающие им на жизнь в Милане деньги и предоставил в их распоряжение лошадь и коляску, чтобы они могли спокойно доехать до Пиаченцы. Оттуда в Милан шла почтовая карета.
Они приехали в Пиаченцу ночью. Город казался вымершим. Они ехали мимо развалин и пустырей. Посреди улицы росла трава. Ехали долго. Кучер синьора Антонио вез их необыкновенно запутанной дорогой. Он был родом из Брешии и в Пиаченцу попал впервые. Композитор нервничал. Он боялся опоздать к моменту отправки почтовой кареты. Они плутали по узким извилистым улицам. Наконец они выехали на площадь. Перед ними была ратуша и дворец губернатора. Композитор стал бранить кучера: они заехали в часть города, противоположную той, где находилась почтовая станция. Кучер остановил лошадь. Он не знал, в какую сторону ехать.
Ночь была холодной. По небу плыла огромная серебристо-зеленая луна. Свет ее был беспощадно ярким. Площадь была ослепительно белой. Конные статуи герцогов Фарнезе отбрасывали на землю гигантские черные тени. Фонари у губернаторского дворца горели маленькими желтыми точками, точно грошовые свечи у изголовья покойника-великана. По площади ходили часовые. В Пиаченце стоял сильный австрийский гарнизон.
К ним подошел унтер-офицер. Он бегло просмотрел их документы и велел им немедленно убираться:
– На площади стоять не разрешается.
Композитор стал торопить кучера. Он торопил его с раздражением. Было очень поздно, и он боялся, что почтовая карета уйдет в Милан без них. Это было бы непоправимой бедой. За места в карете они уже уплатили.
Ночь была холодной. Маргерита зябко куталась в шаль. При лунном свете лицо ее казалось бескровным. Ей было очень холодно.
Почтовая станция находилась в северной части города, во дворе гостиницы «Золотого льва». Там было очень шумно. Гостиница была переполнена. Все окна были освещены, и дверь в кафе открыта. Почтовая карета стояла под навесом. Ее можно было разглядеть при свете фонаря, который висел на гвозде, вбитом в толстую балку. В полукруге красноватого света внезапно появлялись и так же внезапно исчезали летучие мыши.
Им сказали, что почта в Милан отправится на рассвете. Это их огорчило. Они рассчитывали встретить утро далеко от Пиаченцы. От ужина они отказались. Служанка тотчас сообщила об этом хозяину. Хозяин подошел к ним и предложил им занять комнату, где они смогут немного отдохнуть. Они согласились.
Тогда хозяин сам повел их мимо дверей зала, откуда вырывался громкий говор и смех, и крики, и пение, мимо других дверей, за которыми было тихо, мимо кухни, куда двери были распахнуты настежь и откуда валил пар и чад, ломающимися мальчишескими голосами переругивались поварята, и на плите шипело и брызгало оливковое масло, и на длинном вертеле, обливаясь жиром, румянились перепелки, и с деревянной ложкой в руках, мешая соусы и пробуя салат, расхаживал повар в помятом колпаке и грязном переднике – и дальше, по скрипучей деревянной лестнице, которая лепилась по наружной стене дома и где не хватало нескольких ступенек – «осторожней, синьора, осторожней, маэстро» – во второй этаж вдоль галереи, где была свободная комната.
В комнате стояло четыре расшатанных кровати и старое кресло. Кровати были источены жучками, кресло стояло на трех ножках. Вместо четвертой был подложен кирпич. Композитор сказал, что ни минуты не останется в этой трущобе. Хозяин клялся, что места у него нет, все переполнено – коронация, синьор, коронация… Он лопотал что-то о паломничестве в Милан, о верноподданных его императорского королевского величества, которые желают приобщиться к торжествам, принять, так сказать, живое участие… и уверял, что комната эта – прекрасная комната, что лучшей и желать нельзя.
Маргерита прекратила эту болтовню. Она сказала, что из-за трех-четырех часов спорить не стоит, и конечно она была права. Хозяин ушел.
Они решили не раздеваться. Маргерита сказала, что устроится в кресле. Она уверяла, что ей очень хорошо и она ничуть не устала. Она говорила это с самой милой улыбкой, доставая из дорожного мешка кое-какие нужные вещи. Потом она надела на голову красивый ночной чепчик с кружевными оборками, и лицо ее стало совсем юным, почти детским. А потом она закрыла глаза и сказала: «Я сплю». Милая, милая Маргерита. Но заснуть они не могли. Снизу доносилось пение и крики ликования. Очевидно, «верноподданные паломники» в Милан пировали вовсю. В комнате было сыро. В стенах что-то осыпалось. Под полом копошились мыши.
А позже, когда он задул свечу и в комнате стало совсем темно, из углов что-то поползло и зашуршало, точно ветер гнал по полю сухие листья. Он стал искать спички, чтобы снова зажечь свечу, а Маргерита услышала, что он не спит и сказала шепотом: «Не зажигай, это, наверно, жуки». Но он все-таки зажег свечу, и это действительно были жуки, большущие черные жуки, блестящие и проворные, и они разбежались по разным направлениям, шурша крыльями, твердыми, как металл.
Он помнил все подробности этого путешествия. Он сохранил все это в памяти ясно и точно. Он только никогда не вспоминал об этом. А теперь он сидел и смотрел в темноту, и ему было трудно встать и зажечь лампу, и он не мог остановить течения этих воспоминаний.
Хозяин постучал к ним в дверь до рассвета, и они тотчас спустились по лестнице в залу. Заспанная служанка, зевая и потягиваясь, вытирала столы, на которых от вина остались пятна и липкие круги. Им подали кофе. Он был горячим и крепким, и после мучительной бессонной ночи это было очень приятно. Он чувствовал себя разбитым, Маргерита бодрилась. Он сказал ей: «Ты у меня молодец. Лучше тебя – нет». И она улыбнулась ему, радостно и благодарно.
Они не стали дожидаться, пока их вызовут, и сами пошли в контору, где чиновник проверял паспорта и ставил на них печать. В прихожей сидело двое солдат. Тот, что был постарше – у него были лихо закрученные седые усы, – молча указал им на дверь. Они прошли в соседнюю комнату. Там стоял удушливый и едкий запах дешевых сигар. На письменном столе, испачканном чернилами и изрезанным перочинными ножами, лежали бумаги и в толстых папках дорожные ведомости.
Полицейский чиновник отмечал коронацию обильными возлияниями. У него было опухшее лицо и воспаленные глаза. Он не предложил им сесть и сразу протянул руку за паспортом. Рука была грязная с дешевым перстнем на указательном пальце. Вид у чиновника был тупой и самодовольный. Он разглядывал паспорт маэстро со всех сторон и даже, подняв его на уровень глаз, он проверил каждый листок на свет. Потом он стал допытываться, почему маэстро едет в Милан именно в эти дни и не везет ли он кантату в честь его императорского и королевского величества. Композитор ответил, что никакой кантаты он не везет. Он везет в Милан новую оперу, которую надеется там поставить. И тогда чиновник милостиво улыбнулся. Новая опера – это хорошо! Как-никак чиновник был итальянцем. Он считал себя патриотом. Новая опера – это очень хорошо! Он даже пожелал маэстро и его супруге счастливого пути.
Они вышли на улицу. День обещал быть ясным. Луна все еще виднелась на западе, но теперь она потухла и казалась белесым и мягким облачком.
Они выехали, когда солнце уже взошло. Их попутчиками были адвокат из Пиаченцы, старик архитектор и двое студентов из Павии. Недалеко от Кастель Сан Джованни карету остановил отряд карабинеров. С ними были полицейские. Они велели пассажирам выйти на дорогу и отобрали у всех паспорта. Никто не сказал ни слова протеста. Дорога тянулась по равнине и была очень пыльной. Солнце пекло по-летнему. Было очень жарко.
Полицейские принялись обыскивать карету самым тщательным образом. Они перетряхивали баулы и зонты, заглядывали под места для сиденья и кололи штыками солому, которой было устлано дно кареты. Это продолжалось долго.
Пассажиры стояли на дороге. Вдали за деревьями было селение. На светлом небе вырисовывалась тонкая игла колокольни. Золотой крест блестел на солнце, и ветер донес до них дребезжащий звон старого колокола. В траве трещали кузнечики. Высоко над ними прощебетала невидимая птица. Пахло вялой и горячей травой.
Потом им вернули паспорта, и бригадир карабинеров сказал почтальонам: «Поезжайте!» Но одного из студентов полиция задержала. Он не пытался сопротивляться, только от лица у него отлила вся кровь, и оно стало серым, как у мертвого.
Карета тронулась. С травы у дороги поднялись две голубые бабочки. Было очень жарко. Родная земля расстилалась кругом зеленой, местами желтеющей равниной. Родная земля, которую оскверняли завоеватели.
Путешествие было мучительным. Дорога на Милан была перерезана заставами. Полосатая будка и шлагбаум и опять полосатая будка и шлагбаум. Остановка и проверка паспортов. И опять – остановка и проверка паспортов. И полицейские агенты, в большинстве случаев грубые и придирчивые. Они точно нарочно старались вызвать слова протеста и возмущения. Они вылавливали эти неосторожные слова в любой фразе. Они знали, что делали! Они действовали по инструкции! Но все пассажиры были необычайно сдержанны и осторожны. Они молчали.
И только в самом конце путешествия, почти в предместье Милана, не доезжая ворот Тичинезе, когда они уже потеряли счет заставам и резким окрикам и опять стояли на дороге, пока полицейские перетряхивали баулы и зонты и прокалывали штыками солому, а жандарм проверял их паспорта и каждый мог ожидать, что ему скажут – останьтесь, и придется остаться и быть арестованным, не зная за собой никакой вины, – архитектор сказал тихо и скорбно: «А мы все молчим, молчим».
И тогда адвокат из Пиаченцы – он сидел всю дорогу понуро, сгорбившись, как старик, хотя на самом деле он был еще совсем молодым человеком – адвокат из Пиаченцы поднял голову и сказал взволнованно и многозначительно:
– Это хорошо, что мы молчим. Молчание – это тишина. Пусть будет тишина!
– Тишина бывает и перед грозой, – сказал оставшийся студент.
Архитектор посмотрел на него с улыбкой. А адвокат поклонился им обоим и сказал:
– Совершенно верно, синьоры.
Они въехали в Милан поздно вечером. Над городом розовело зарево.
– Это иллюминация, – сказал архитектор. – В газетах писали, что весь город будет освещен a giorno.
– Однако мы едем в полной темноте, – сказал адвокат.
– Всегда так, – заметил студент. – В центре города красота и свет, на окраинах – нищета и мрак.
Фонари почтовой кареты тускло освещали дорогу. Ехали по буграм и кочкам. Старую карету качало и подбрасывало. Часть улицы была немощеной.
Они повернули направо, и при повороте свет от фонарей неожиданно упал в сточную канаву. Вода в ней была желтой, как охра. Должно быть, она стекала из мастерской красильщика. В канаве играли дети. Они зачерпывали ярко окрашенную воду ладонями и поливали друг друга, и смеялись, и визжали, двое из них – два мальчика лет по шести, босые и в рваных рубашонках – так увлеклись игрой, что, догоняя друг друга, чуть не попали под ноги лошадям. Кучер, предостерегающе крикнув, резко осадил своих коней, и от сильного толчка сидевшие в карете чуть не попадали со скамей на пол.
– Бедные малыши, – вздохнула Маргерита
– Они счастливые, – сказал адвокат, – в их руках будущее.
– Наше счастливое будущее, – сказал архитектор.
Композитор не мог остановить течения воспоминаний. Он даже не подозревал, что тогдашний приезд в Милан запечатлелся в его памяти до таких мельчайших подробностей. И он удивлялся и не понимал, почему ни одна из этих подробностей, так точно отпечатавшихся в его памяти, не только не померкла, но приобрела какую-то новую ясность и способность волновать его. Может быть, потому, что он тогда был полон самых радужных надежд и веры в удачу, и веры в свой талант, и в нем кипела неиссякаемая, как ему тогда казалось, энергия, и Маргерита была с ним. И хотя теперь ничего этого у него уже не было, тогдашние ощущения были такими глубокими и неповторимо яркими, что даже воспоминания о них сохранили в себе жар подлинной жизни.
Когда они подкатили к гостинице «Белый Крест» – кучер длинным бичом настегал лошадей так, что они неслись галопом, и старая дорожная карета скрипела и трещала, вот-вот развалится, – оказалось, что во двор въехать нельзя. Он был весь запружен самыми разнообразными экипажами. У ворот стояла карета с гербами, а рядом – линейка с полосатым тентом. Почтальоны трубили в рожки – трубил то один, то другой, то оба вместе, – но хозяин гостиницы не вышел к ним навстречу, как это бывало обычно. По двору ходили люди с фонарями. Много лошадей оставалось на улице. Все стойла в конюшне были заняты. Звенели бубенчики. Лаяли собаки. Наконец один из почтальонов сам пошел в дом. Он пробирался с трудом между тесными рядами экипажей и осторожно обходил лошадей.
Он вернулся очень скоро с полицейским чиновником. Чиновник велел всем пассажирам выйти из кареты, захватив с собой вещи, и немедленно явиться в контору для проверки паспортов. «Мест в гостинице нет», – сказал он. Это было неприятной неожиданностью. Пассажиры были уверены, что можно будет переночевать в «Белом Кресте». Композитор забеспокоился. Куда деваться? И главное – куда поместить Маргериту? К счастью, им удалось нанять веттурино. Он был приезжим и сам остался на улице. Он обещал доставить их на постоялый двор, где хозяином его знакомый. «Это ловкий парень, – сказал веттурино, – он найдет выход из любого положения». Они сторговались и поехали.
Но хозяин постоялого двора «Черная Роза» отчаянно замахал на них руками. За последние дни он совсем потерял голову. Он не помнил такого наплыва постояльцев, как на грех, это все были отчаянные игроки в тарок и брисколу, и у него не хватало глаз, чтобы за всем уследить, и рук, чтобы вовремя разнимать дерущихся. «А мест – ни одного, – сказал он, – ни в доме, ни во дворе, ни в конюшне».
И тогда они поехали дальше – по гостиницам и постоялым дворам, и везде им говорили одно и то же: мест нет. Даже улицы вокруг гостиниц были запружены лошадьми и экипажами. Ходили конюхи с фонарями, звенели бубенчики, лаяли собаки. И мест нигде не было.
Ах, как он беспокоился! Ну куда деваться? И главное – куда поместить Маргериту? Кучер, без умолку твердивший: «Терпение, синьоры, терпение! Надейтесь на меня!» – теперь умолк. Они двигались шагом. Композитор почти бессознательно повторял: «Вперед, вперед!» – стараясь говорить без раздражения. И каждый раз, как он говорил: «Вперед!» – кучер с готовностью отвечал: «Да, да, синьор, к вашим услугам!» И преувеличенно взмахивал локтями, вскакивал с козел и беспорядочно дергал поводья: И тогда лошаденка встряхивала головой и пускалась вскачь. Но все это было пустой инсценировкой. Меньше чем через минуту они опять плелись шагом.
Наконец – кажется, это было где-то недалеко от улицы Корренти – кучер принял какое-то, ему одному известное, решение. Он гордо выпрямился и энергично подстегнул усталую лошаденку. Она побежала рысью.
Они поехали мимо военного госпиталя, через площадь, мимо церкви Сант Амброджио и мимо казармы гренадерского полка и дальше по улице Капуччо и улице Сант-Орсола выехали на площадь к палаццо Борромео. И тут кучер остановил лошадь и с самой приветливой улыбкой попросил их слезть. Мест все равно нет, сказал он, а у него в палаццо Борромео знакомый привратник, который не откажет поместить его с лошадью где-нибудь в уголке за сторожкой.
Это была неожиданность и пренеприятная! Композитор, как можно спокойнее, велел ему ехать дальше. Кучер оказался упрямым. Он не поддавался уговорам и на угрозы отвечал шутками. Он никого не боялся. Ему надоело колесить по городу. Он хотел спать. И он упорно твердил одно:
Слезайте, синьоры, приехали!
Композитор был вне себя. Он был готов убить негодяя. Маргерита старалась его успокоить. Она уверяла, что пешком они гораздо скорее найдут пристанище, что пройтись по городу очень приятно, что освещенный a giorno Милан очень красив. Веттурино уехал. Они остались стоять посреди улицы. В руках у них был тяжелый дорожный баул, и они не знали, куда им идти. Мимо них проходили толпы гуляющих. Народ любовался иллюминацией. На крышах домов были расставлены круглые железные плошки, в которых горела смесь сала со скипидаром. Огненные язычки гирляндами обегали крыши и карнизы. В чугунные кронштейны на фасаде палаццо Борромео были вставлены смоляные факелы. Они горели высоким красным пламенем, и ветер разбрызгивал пламя золотыми искрами. Высоко над городом вырисовывались причудливые контуры собора, точно вычерченные в небе тысячами лампионов. В доме на углу площади Борромео и улицы Сан Мурицио все карнизы и колонны, и фриз были увиты сотнями бумажных фонариков – светлых, как серебро. На другом углу было кафе. Часть столиков была выставлена на улицу и на каждом столике горели свечи под пестрыми колпачками. Это выглядело весело и нарядно.
Маргерита не знала, куда смотреть, так нравилось ей все это. Она все время повторяла: «Как красиво, как красиво!» И у нее блестели глаза и, казалось, она вот-вот захлопает в ладоши. Она взяла его под руку и сказала: «Пойдем сюда!» – точно имела определенную цель.
Они пошли вниз по улице Сан Мурицио. Навстречу им попалась группа молодежи, вероятно, студенты. Они несли бумажные фонарики на высоких шестах и громко пели. И тут они в первый раз услышали слово «амнистия». Но они не знали, кому она объявлена, эта неожиданная амнистия, и пока они терялись в догадках, группа молодежи уже прошла мимо. Композитор обернулся и посмотрел им вслед, и как раз в эту минуту один из юношей тоже обернулся и помахал рукой, и закричал:
– Радость, радость!
Они вышли на улицу, пересекавшую Сан Мурицио, и Маргерита не выдержала и на самом деле захлопала в ладоши:
– Смотри, смотри, какая прелесть!
Улица была обсажена акациями, они были подстрижены в виде шаров и тоже украшены гирляндами разноцветных фонариков. На фонариках были рисунки, сделанные тушью, – хороводы смешных танцующих фигурок: Арлекины, Пьеро, Коломбины, персонажи в треуголках и плащах, как на картинах венецианца Лонги. Маргерита стала обходить деревья, рассматривая фонарики. И вдруг она опять закричала:
– Смотри, смотри! Ты знаешь, что это за улица?
Рукой она указывала на дощечку, прибитую к дому.
И он увидел, что улица была Санта Марта и здесь жил профессор Селетти, милейший профессор Селетти, учитель гимназии, старый друг, заботливый и гостеприимный. Как он раньше не подумал о нем?
– Вот видишь, – сказала Маргерита, – я так и знала, что, идя пешком, мы скорее найдем пристанище на ночь.
Он не мог простить себе, что раньше не вспомнил о Селетти. Ну как это случилось, что он не подумал о нем?
Они ускорили шаг и мимо круглых шапок деревьев с веселыми бумажными фонариками дошли до дверей дома Селетти и поднялись две ступеньки вверх. Он взял в руку знакомую дверную колотушку – бронзовую голову собаки – и громко постучал. И потом испугался, что профессор и его жена спят, и они своим приходом наделают переполох, но Маргерита сказала:
– Нет, нет, они не спят, все окна освещены.
И действительно, они не спали, потому что никто не спал в Милане в эту ночь, и им открыли, и – ах! – удивление, приветствия, восклицания:
– Боже мой, маэстро! Маэстро! И синьора Маргерита! Откуда? Боже мой, ночью, пешком? Как же так? Дорогой маэстро, дорогая синьора Маргерита!
И вверх по лестнице, по славной, до блеска натертой лестнице со знакомой красной дорожкой в столовую, где пахнет чем-то вкусным, чем-то праздничным, кофе и ванилью, и мускатным орехом, и где сидят гости, незнакомые, но приветливые, и над столом лампа под фарфоровым колпаком, и круг мягкого света на белой скатерти, и вино в бокалах, и синьора Селетти хлопочет:
– Нет, нет, не задерживайте их, им надо отдохнуть и выспаться с дороги, такая дорога, ужас, ужас! Бедняжки, идемте, идемте, я вас провожу!
И наконец одни в просторной чистой комнате, и теплая вода в кувшине, и в кровати упругий мягкий матрац, набитый шерстью, и свежие льняные простыни, от которых пахнет лавандой и мятой, и счастье вытянуться и повернуться на бок, и опять на спину, и расправить усталое тело и не успел подумать – какое счастье! – потому, что сразу же головокружительный полет, безудержный провал в бездонную блаженную тишину.
Ну, конечно, конечно, этот приезд в Милан был для композитора большим и важным событием, и он ждал очень многого от своего пребывания в столичном городе. В его распоряжении был целый месяц – за такой срок можно кое-чего добиться, – и он был уверен, что ему удастся пристроить оперу в какой-нибудь из театров Милана. Все равно в какой, лишь бы она была поставлена. И, конечно, больше всего ему хотелось видеть оперу поставленной в Ла Скала.
Но в этот приезд ему ничего не удалось. «Оберто» пролежал в его папке без какого бы то ни было движения, он не был поставлен ни в одном из миланских театров и, вероятно, совсем не увидел бы света рампы, если бы не своевременное вмешательство Джузеппины Стреппони. Синьора Стреппони действительно сыграла в этом деле большую и, может быть, даже решающую роль. Но это произошло позже, в следующем сезоне. А тогда, в сентябре, он прожил в Милане больше месяца, и ему решительно ничего не удалось. Можно сказать, что неудача преследовала его по пятам. Едва только он преодолевал одно препятствие, как на пути его тотчас возникало другое.
У него не было в Милане влиятельных друзей и не было друзей-музыкантов. Учитель его, добрейший Винченцо Лавинья, умер два года назад, и единственный человек, на помощь которого композитор мог рассчитывать, был Массини, директор театра Филодраматико. И вот накануне того дня, как композитор приехал в Милан, Массини был уволен с поста директора театра и, таким образом, оказался лишенным сценической площадки, на которую распространялось его влияние. Это было для композитора весьма значительной неудачей.
Как раз у этого Массини Верди впервые услышал о Солере.
Это было на другой день после приезда. Он встал рано-рано, раньше всех – так он торопился к Массини, так боялся не застать его дома. Он ведь не знал, что Массини уже не стоит во главе театра Филодраматико, и он побежал к нему с утра, потому что но хотел понапрасну терять ни одного дня, ни одного часа.
На улицах в то утро было огромное скопление народа. По городу дефилировали австрийские войска. Они тянулись к дворцовому плацу. Парад должен был принимать сам император.
Композитор подвигался вперед очень медленно, а один раз ему пришлось стоять больше четверти часа, пропуская войсковые части. Сначала двигалась кавалерия, и он не мог дождаться, когда кончатся эти одинаковые ряды лоснящихся лошадиных крупов, золотистых, вороных, серых в яблоках, и над ними светлые кирасы, и высокие кивера, и длинные пики с яркими черно-желтыми флажками.
Он стоял и дрожал от нетерпения. Кавалерия наполнила всю улицу звонким разнобоем цоканья и, казалось, этому цоканью не будет конца. И когда отцокала конница и он устремился вперед, чтобы успеть перебежать на другую сторону улицы, из-за угла вынеслась артиллерия – полевые орудия и зарядные ящики, и короткие широкожерлые мортиры – и стук, и лязг, и грохот, и под копытами лошадей короткие искры, и публика на балконах неистово аплодирует.
Публика на балконах… Потому, что на улице, где было много простого и бедного люда, аплодировали гораздо меньше и даже почти не аплодировали. Вернее, шумно аплодировали какие-то небольшие группы людей, как будто нарочно расставленные в толпе для инсценировки «безудержного восторга верноподданных». И вокруг этих групп аплодировали так, как это можно делать по приказу или по принуждению.
Большинство же смотрело на проходящие войска, стиснув зубы, сжав кулаки и молча. Но чувствовалось, что молчать трудно. И вдруг, недалеко от композитора, кто-то сказал громко и самозабвенно:
– Сжалься над нами, о господи! Безумцы рукоплещут орудиям истребления своего народа!
И композитор невольно обернулся в ту сторону, потому что его поразила страстность, почти исступление, с которым были произнесены эти слова. И он увидел человека, изможденного и почерневшего от голода и лишений; тело его было покрыто рубищем, а взгляд горел вдохновенно, как у пророка. И тотчас на том месте, где стоял этот человек, толпа взволновалась и образовался быстрый круговорот, так что переодетые полицейские агенты, пытавшиеся арестовать изможденного человека, оказались в безвыходном положении. Куда бы они ни устремились, они всюду попадали в круг смеющихся лиц, слышали насмешливые возгласы и смелые шутки. А человек с лихорадочно горящими глазами утонул в толпе, как камень, брошенный в море. Где уж его найти!
У Массини были гости. Один из них был инженер Пазетти, другого Массини почтительно называл синьором Тассинари. Пазетти был молодым щеголем, сошедшим, казалось, со страницы модного журнала. Он считал себя эстетом и тончайшим знатоком искусства и сделал вид, что чрезвычайно заинтересован, когда Массини представил ему композитора.
– Ах, маэстро, дорогой маэстро! Очень рад, очень рад…
Тот, которого Массини называл синьором Тассинари, был гораздо старше, у него было большое мясистое лицо и тяжелые руки, и он был скорее похож на римлянина, нежели на миланца, одет он был чисто, но строго – весь в черном.
Когда композитор вошел в комнату, этот Тассинари низким приятным голосом разглагольствовал о том, что монарх показал себя всемилостивейшим, объявив амнистию политическим заключенным, что молитвы сотен тысяч верноподданных обеспечивают императору счастливое царствование и что теперь кончился наконец траур, омрачавший жизнь сотен миланских семейств.
Пазетти рассказывал о великолепии представлений в театре Ла Скала. Он говорил, что первый спектакль в честь их величеств был зрелищем поистине волшебным. Что исполнение национального гимна, музыка которого написана, как известно, гениальным Гайдном, вызвало у многих присутствующих слезы умиления. Что большая балетная сцена, мастерски и очень пышно поставленная хореографом Кортези; разыгрывается вокруг арки мира и что танцует в этой сцене Фанни Черрито, неподражаемая Фанни Черрито – чудо, богиня!
Тассинари остановил готовый вылиться дифирамб в честь Фанни Черрито. Он заговорил о банкете, во время которого его величество, стоя – и все видели, что он взволнован – провозгласил тост за своих добрых верноподданных ломбардо-венецианцев.
– Он осушил до дна сапфировую чашу мудрой ломбардской королевы Теодолинды, – сказал Тассинари. – Это рассматривается, как счастливое предзнаменование. Чаша привезена из Монцы одновременно с железной короной.
Композитор сидел молча и думал о том, что Тассинари – предатель, а Пазетти – болтун и вертопрах, и горестно сознавать, что страна не имеет собственного гимна и должна петь гимн австрийский. Это горестно и стыдно, даже если этот гимн написан одним из самых выдающихся композиторов Австрии. Он очень ценил маэстро Гайдна, любил его музыку за искренность и простосердечие и с интересом изучал его произведения. Некоторые из них – сонаты для фортепиано, квартеты и симфонии – он переписал самым тщательным образом, и они лежали у него, сложенные в отдельную папку. Он очень ценил маэстро Гайдна. Но это не меняло существа дела. Маэстро Гайдн был выдающимся композитором. Но каждая свободная страна должна иметь собственный национальный гимн.
Разговор между Пазетти и Тассинари продолжался, но композитор перестал их слушать. Он посматривал на Массини и думал, что сегодня вряд ли удастся поговорить о делах. Массини казался ему удрученным. Композитор жалел о напрасно потерянном времени и выжидал удобной минуты, чтобы встать и уйти. И он уже совсем было собрался откланяться, как к нему неожиданно обратился с каким-то вопросом Тассинари. Вопроса он не расслышал и ответить не мог. Положение его было затруднительным, но на помощь ему, сам того не подозревая, пришел Пазетти. Пазетти не стал дожидаться, пока композитор ответит, ему не терпелось продолжать начатый разговор. Композитор стал прислушиваться и понял, что Пазетти с Тассинари все еще говорят о коронационных торжествах.
Тассинари сказал, что присутствие в Милане его величества вдохновило многих артистов, и они создали великолепные произведения искусства, посвященные императору. И Тассинари назвал Андреа Маффеи, художника Мольтени, кавалера Помпео Маркези (скульптора) и поэта Солеру. Вот тут-то композитор и услышал впервые о Солере.