355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александра Бушен » Молодой Верди. Рождение оперы » Текст книги (страница 10)
Молодой Верди. Рождение оперы
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:34

Текст книги "Молодой Верди. Рождение оперы"


Автор книги: Александра Бушен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)

Прошел вступительный хор дам и кавалеров, ожидающих Куниццу, невесту Риккардо. Выступил со своей бравурной арией сам Риккардо ди Салингуэрра. Прозвучала каватина Леоноры. Все проходило беспрепятственно. В театре было спокойно. Перед финалом первой картины, во время терцета – Оберто, Леонора, Куницца – Верди ясно ощутил, что никаких враждебных проявлений со стороны публики не будет. И действительно, ничего страшного не произошло. Решительно ничего! У собравшихся немногочисленных слушателей не было, по-видимому, никаких злобных намерении. «Оберто» был самой обыкновенной будничной оперой, рядовым, бесцветным спектаклем. Происходившее на сцене и в оркестре никого не тревожило и никому не мешало разговаривать.

Генуэзские коммерсанты пришли в театр повидать нужных людей. Они шумно отодвигали стулья, хлопали дверьми и, переходя из ложи в ложу, занимались делами. Дамы, как всегда, мило щебетали, разглядывали подруг и соперниц, кокетничали со своими поклонниками, искусно играя веерами.

Иногда разговоры затихали. Правда, ненадолго. Только на то время, пока на сцене находилась хорошенькая Марини. Артистка нравилась. Иногда принимались аплодировать. Можно было думать, что опера имеет успех. На самом деле аплодисменты относились все к той же Марини. Музыку игнорировали. Даже те места, которые в Милане были признаны наиболее удачными. Так, квартет и рондо во втором действии прошли незамеченными.

Когда опера кончилась, в театре нашлись доброжелатели. Они считали себя обязанными поощрить неизвестного композитора, опера которого впервые появлялась на сцене Карло Феличе. Верди вызывали. Джованни усердствовал, желая создать видимость успеха. Он аплодировал, не щадя ладоней, и, во всеуслышание выражая свой восторг, кричал до хрипоты. При этом он, улыбаясь, оглядывался на соседей, как бы приглашая их следовать его примеру.

Верди выходил кланяться вместе с певцами. Он чувствовал себя неловким и плохо одетым. Кланялся неумело и ни разу не улыбнулся. Его внешний вид разочаровал публику. Ломбардский композитор показался угрюмым и нелюбезным. Симпатии генуэзцев он не завоевал.

После спектакля Верди в сопровождении Джованни возвращался домой пешком. Молодые люди шли узкими, извилистыми улицами. Ночь была теплой и лунной. На небе мерцали большие, казавшиеся влажными звезды. Слышно было, как волны равномерно набегают на берег, разбиваются о камни и, шурша, убегают назад.

Верди был мрачен и молчалив. Джованни чрезвычайно возбужден. Он совсем охрип и говорил странным, ломающимся голосом, как марионетка в кукольном театре. Однако это его нимало не смущало. Он опять захлебывался от впечатлений и беспорядочно перескакивал с одного предмета на другой. Но центральной темой его монолога (почти все время он говорил один) оставались впечатления сегодняшнего вечера. Ему очень понравился театр Карло Феличе – массивные колонны каррарского мрамора, обилие орнаментов, сверкающая позолота. Он считал несомненной удачей, что «Оберто» был поставлен в Генуе и имя Верди стало известно генуэзцам. Он констатировал, однако, что в Генуе, по-видимому, не очень любят полифонию и неспособны оценить в опере ни хорошего квартета, ни мастерски развернутого финала. Он не мог найти объяснения этому, по его мнению, странному явлению, и это обстоятельство сильно смущало его. Он должен был привезти отцу подробнейший отчет о том, как прошла опера Джузеппе. Синьор Антонио требовал точности в изложении событий. Джованни готовился к беседе с отцом и старался выпытать у Верди нужные ему сведения. Он забрасывал композитора вопросами.

Но Верди отвечал неохотно и односложно. А чаще всего отмалчивался. Он был занят своими мыслями. Он думал о том, что опера его опять провалилась.

На другой день публики в театре было еще меньше. Еще меньше было и аплодисментов. И даже было несколько – как бы предупреждающих – свистков.

Через два дня Джованни уехал домой, в Буссето. Верди остался в Генуе. Почему остался – он и сам не знал. Никакого дела у него не было. Решительно никакого! Он был совершенно свободен и никому не нужен. Никто его не разыскивал. Никто им не интересовался. Так как он болезненно чуждался людей и тщательно избегал новых знакомств, то проводил время в полнейшем одиночестве.

Утром он спускался к морю и долго шел по берегу. Он ни о чем не думал и ничего не желал. Он вдыхал полной грудью свежий солоноватый воздух; он погружался в созерцание безбрежного водного пространства; он часами слушал равномерно повторяющийся всплеск волны, разбивающейся о берег. После этих прогулок он чувствовал себя лучше – сильнее и спокойней. Ритм моря был организующим началом для его смятенного сердца, для его подавленной психики.

Днем он заходил в жалкий кабачок в глубине двора на улице Сан Себастиано. Туда ходили обедать бергамасские грузчики, работавшие в порту, и целый день толкались всякого рода темные личности, драчливые и предприимчивые, – мелкие жулики и опытные воры, нещадно избиваемые шулеры и незадачливые аферисты – человеческая накипь портового города, как будто выброшенная на берег волной вместе с деревянными обломками погибших кораблей и кухонными отбросами, спущенными за борт корабельным коком. В кабачке стоял невообразимый чад и гомон, но Верди было все равно, где проглотить тарелку жидкого супа, заедая его хлебом. По крайней мере он был спокоен, что здесь, в этом темпом притоне, ему не угрожает встреча с кем-нибудь, кто признает в нем неудачливого композитора и гонимого судьбой человека.

Вечером композитор, как завороженный, направлялся в театр. В тот год гвоздем сезона в Карло Феличе была «Весталка» Меркаданте. На одно из представлений этой оперы попал и Верди. Театр был полон. Публика настойчиво вызывала автора и устраивала ему шумные овации. Саверио Меркаданте, маленький, коренастый неаполитанец с кирпично-красным лицом и хитрыми глазками, охотно появлялся на сцене. Он, улыбаясь, раскланивался на все стороны, закатывал глаза и посылал публике воздушные поцелуи. Верди тоже аплодировал – негромко и редкими хлопками. Он аплодировал ради приличия – только для того, чтобы не привлечь к себе внимания окружавших его и громко восторгавшихся людей. «Весталка» была ему не по душе. Музыка казалась ему холодной, действие надуманным, персонажи напыщенными. Только речитативы Меркаданте заставили Верди внимательно прислушаться и насторожиться. Здесь, в речитативах, крылось нечто новое. В них была не только живая, выразительная декламационность, непревзойденным мастером которой по-прежнему оставался Россини. Речитатив Меркаданте преследовал, казалось, иные цели, чем наиболее точная передача естественных интонаций живой человеческой речи. Он – этот речитатив – захватывал, казалось, область более глубокую, область внутренних переживаний, область психологическую. В нем чувствовалась попытка охарактеризовать действующее лицо посредством музыкальной интонации.

Верди задумался над этим, возвращаясь из театра по обыкновению пешком. Он вспомнил фигуру кланяющегося Меркаданте. Вряд ли самодовольный, недалекий неаполитанец интересовался разрешением каких бы то ни было психологических задач. Он всегда старался угождать вкусам публики, был ловок и хитер. И оперы его имели успех.

Верди вздохнул и невольно подумал об «Оберто». Опера не дала сборов, и импресарио не считал возможным ставить ее целиком. Шли только отдельные отрывки, вперемежку с модными в том сезоне балетными сценами и сольными ариями из опер других, более счастливых и любимых публикой композиторов. Верди не делал себе иллюзий. Опера его провалилась. Провалилась без каких бы то ни было эксцессов, без шумного скандала, без громкого протеста со стороны слушателей. Опера никого не тронула и никого не взволновала. Публика в театре осталась равнодушной. И это равнодушие обрекло оперу на небытие. Верди сознавал это совершенно ясно. Сознавал и то, что он бессилен изменить что-либо в судьбе своего несчастного первенца.

Но сегодня эта мысль как-то утратила свою мучительную остроту. Композитор чувствовал себя больным, усталым и разбитым. Он еле передвигал ноги и часто спотыкался. Один раз он чуть не упал. Носком сапога он задел лежавший у него на пути небольшой осколок отполированного мрамора. Круглый, гладкий осколок покатился, подпрыгивая и постукивая по каменным плитам, которыми была вымощена улица. Дорога шла под гору, и композитор долго слушал стук и шорох катившегося камня. Потом камень ударился о неожиданное препятствие, сухо треснул и отпрыгнул с дороги в сторону. Стало тихо. По небу плыла луна. Старые крепостные стены были залиты голубым светом. Величественные мраморные дворцы были безмолвны и казались неприступными. Композитор двинулся дальше. Тень его лежала распростертой у его ног. Верди думал о том, что оставаться дольше в Генуе бессмысленно. Пора возвращаться в Милан.

На другой день вечером Верди в последний раз направился в Карло Феличе. В течение дня он сговорился с веттурино и рано утром должен был выехать в Милан. Когда он подходил к театру, ему бросилось в глаза, что на площади необыкновенно много гуляющих. К Карло Феличе один за другим подъезжали экипажи. Все билеты были проданы. В вестибюле стояла толпа. По широким мраморным лестницам поднималась нарядная публика. Мужчины с легким поклоном пропускали дам вперед. Шурша шелками, улыбкой и взглядом встречая знакомых, генуэзские дамы проскальзывали в ложи. Было много приезжих из окрестностей – из Корнильяно, из Пельи, из Сестри ди Поненте. В тот вечер в Карло Феличе выступал скрипач-виртуоз Камилло Сивори. Это и было причиной огромного стечения публики.

Программа была составлена из оперных отрывков и балетного дивертисмента сочинения модного хореографа Антонио Монтичини. Но на этот раз и оперные отрывки и балетные номера играли второстепенную роль. Они должны были заполнить «пустоты» между отдельными виртуозными пьесами в исполнении Сивори.

Вечер начался с «Оберто». Шло первое действие, сокращенное до неузнаваемости. Когда зазвучала музыка и поднялся занавес, в переполненном, празднично освещенном зале ничего не изменилось. Оживленные разговоры не только не смолкли, но даже стали громче. Музыка воспринималась как помеха, как непрошенный шум, из-за которого приходилось напрягать голосовые связки.

Многие зрители сидели спиной к сцене и не интересовались тем, что там происходит. Каждая ложа была салоном, где дамы принимали поклонников и друзей. Мужчины из партера лорнировали ложи и обходили знакомых. Двери почти непрерывно открывались и закрывались. Почти никто не заметил, как кончилось действие на сцене. Два-три небрежных хлопка проводили артистов. Сверху кто-то пронзительно свистнул и сразу умолк. Отзвучавшая музыка прошла мимо ушей. Она не стоила ни аплодисментов, ни свиста. Театр волновался в ожидании появления солиста-концертанта. Из-за занавеса выскочил импресарио. Почти молитвенно воздев руки кверху, извиваясь точно в мистическом экстазе, он повернулся к кулисе. Он млел от восторга, таял в улыбке. И тотчас в разных местах театра, как ружейные выстрелы, затрещали аплодисменты. Они превратились в сплошной гул овации. На сцену, раскланиваясь, вышел человек со скрипкой. Это был Сивори.

Ему было двадцать шесть лет. Он родился в Генуе, и Генуя гордилась им. Многие хотели видеть в Сивори преемника великого Паганини. На самом деле он был лишь его ловким подражателем.

Скрипач остановился у рампы. Хорошо изученным, несколько театральным жестом он вскинул скрипку на плечо и прильнул к ней внимательным ухом. Он ждал, чтобы публика успокоилась. Разговоры прекратились. Все взоры были обращены на сцену. Тогда скрипач навел смычок на струны и стал играть. Звуки тянулись, как тончайшие серебряные нити, из которых виртуоз безошибочно плел тонкий и замысловатый рисунок. Сивори играл легко, изящно и бездумно. Паганини был в своем искусстве вдохновенным творцом и бесстрашным новатором. Он был дерзким исследователем, открывшим новый мир в одной струне. Сивори был скрипачом, повторявшим только то, что уже было сказано его учителем. И, повторяя, он приспосабливал смелые дерзания музыкальной мысли к существовавшим вкусам публики. Под его смычком стихийный вихрь превращался в легкое дуновение, в игру веера в руке красавицы. Под его горячими, умело и безжалостно натренированными пальцами сатанинский хохот звучал вежливым смехом, вопли страданий – томными вздохами, любовная страсть – сонетом, написанным чичисбеем. Паганини владел тайной и стихией искусства – он казался чародеем. Сивори был мастером, выучившимся играть на музыкальном инструменте, – он был виртуозом. Он повторял мысли и чувства, рожденные и выстраданные другими, но сам не жил ими, не волновался и не страдал. Он увлекался только внешней музыкальной формой этих мыслей и чувств. Выводы и обобщения он делал с точнейшим расчетом и блистательным мастерством виртуоза. Исполнение его было законченным и привлекательным. Оно не заставляло задумываться, не исторгало слез, не волновало сердец глубокой радостью. Но оно тешило слух чувственной прелестью звука, безупречной чистотой интонации и легкостью в преодолении трудностей.

Публика отдыхала и наслаждалась. Это было и порядке вещей. Музыка должна была тешить и услаждать. И публика была благодарна тем, кто доставлял ей ото привычное бездумное наслаждение. Виртуозы были в моде. Им платили баснословные гонорары, их засыпали цветами, им дарили драгоценности.

Проявления энтузиазма, вызванного игрой Сивори, носили чрезвычайно бурный характер. Аплодисменты и приветственные крики были оглушительными. Из лож махали кружевными платочками. На сцену одну за другой выносили гигантские корзины редких тропических цветов. Корзины были перевиты и украшены дорогими шелковыми лентами. В цветах были спрятаны изящные бархатные футляры – ценные подарки.

С каждым новым подношением возбуждение толпы усиливалось. Проявления восторга становились все безудержней, приветственные возгласы громче и неистовей. Человек, выучивший чужую, не им рожденную музыку, человек, научившийся гладко повторять чужие мысли, человек, затративший на это выучивание, на это безболезненное и гладкое повторение мускульную и слуховую энергию, был превознесен до небес. Он стал фетишем, он стал кумиром. Шумный успех, гиперболы похвал он собирал, как дань, как нечто, принадлежавшее ему по неотъемлемому праву. По праву того, кто сумел угодить вкусам публики и доставить ей излюбленное и знакомое наслаждение.

Виртуоза вызывали пятнадцать, двадцать, тридцать раз. Он выходил и кланялся. Поклоны его были похожи на фигуру неизвестного танца, полного значения и обращенного к публике. Быстрым шагом скрипач выходил к самой рампе и останавливался. Он стоял прямо, точно застывший, прижав к себе скрипку и опустив голову. Стоял неподвижно, в то время как на него дождем сыпались цветы и на сцену летели букеты. Постояв в такой позе несколько секунд, он низко кланялся, внезапно наклоняясь всем корпусом вперед. Затем он быстро отступал на несколько шагов назад в глубь сцены. Отступив, он кланялся снова, на этот раз одной головой – направо и налево. Потом он опять выбегал на авансцену, заходил в правый угол и кланялся, обводя глазами последние, верхние ряды зрителей с левой стороны театра. Откланявшись, он переходил по авансцене в левый угол и кланялся точно так же, на этот раз обводя глазами последние, верхние ряды зрителей с правой стороны. Он проделывал это совершенно точно, как бы по определенному ритуалу, при каждом своем выходе. Никто из тех, кто выражал ему восторг и восхищение, не должен был остаться вне его поля зрения. Никто не должен был почувствовать себя обиженным или обойденным вниманием.

Кланяясь верхним ярусам лож и зрителям, толпами стоявшим под самым плафоном театра, артист сильно откидывал голову назад и широко улыбался. И, когда он улыбался, казалось, что у него во рту какая-то неестественно белая ровная полоска. Здоровые крепкие зубы казались еще белее оттого, что у Сивори была смуглая, почти коричневая кожа генузского простолюдина.

Публика была в восторге от его манер. Его находили очаровательно-светским и приветливым. Молодой генуэзец, в детстве бегавший босиком по узким улицам родного города и с азартом швырявший камешки в море, держался на ярко освещенной сцене свободно и непринужденно, двигался легко и смело, с природной грацией. Сшитый в Париже черный фрак сидел на нем безупречно – без единой морщинки.

Верди шел домой. Он испытывал неприятное чувство неловкости. Ему было стыдно, точно он принимал участие в какой-то нелепой, вздорной забаве, которую почему-то называли музыкой. О, эта публика, за деньги купившая право равнодушно и не задумываясь отвергать все то, что не укладывалось в рамки излюбленного и привычного! О, эта публика, всегда готовая зубоскалить и томно разнеживаться! О, эти бездумные эпикурейцы, закрывающие глаза на действительность и требующие от искусства только одного: легкого, щекочущего наслаждения! Да разве все эти трели и пассажи, изысканные фиоритуры и светящиеся флажолеты – разве это музыка?

Композитор сжал кулаки. Он не мог до конца объяснить себе своего чувства. Но он негодовал. Гнев рождал в нем смелые мысли. Как хорошо было бы в таком блестящем зале, как сегодня, в зале, переполненном нарядной публикой, заговорить, отбросив общепринятые условности, – о вещах значительных, о вещах потрясающих. Заговорить о великих делах и великих событиях. Заговорить о глубоких человеческих чувствах – о таких чувствах, которые связывают воедино целые народы. Заговорить о родине, о ее былом величии и теперешнем унижении. Заговорить о силе пробуждающегося народа, о его любви к родной земле, о его неиссякаемом героизме…

И заговорить таким музыкальным языком, который выразил бы эти чувства без обычной изысканности, без самодовлеющих украшений. Таким языком, который выразил бы эти чувства просто и сурово. Просто и сурово, как сама жизнь. И заставить эту нарядную, праздную, сытую публику краснеть за ничтожные наслаждения, в которых она позорно нежится. И заставить ее рыдать от настоящего горя и подлинного сочувствия. И заставить ее наконец услышать в музыке звучание самой жизни. И заставить ее услышать, что наступают новые времена. Новые времена! И для родины, и для искусства.

Композитор был очень взволнован. Он переживал какое-то странное ощущение раздвоенности сознания. Он ощущал внутри себя обычную все последнее время пустоту, но не испытывал при этом ни страха, ни отчаяния. Он чувствовал себя безгласным, немым, но был готов заговорить. Он чувствовал себя творчески скованным, застывшим, точно в тяжелом летаргическом сне, но одновременно ощущал и учащенное биение сердца, и теплоту наступающего пробуждения.

Еще сегодня утром он с горечью переживал обиду за прием, оказанный «Оберто». А теперь он понял, что «Оберто» покинут им самим. Он почувствовал, что его совсем не трогает ни история любви Леоноры и Риккардо, ни страдания оскорбленного Оберто. Он даже тихонько рассмеялся. Живых людей в этой опере не было. Все было лишь бутафорией, театральной мишурой. Ему предложили либретто, обычное оперное либретто, такое, каких фабриковали десятками. Либретто с обычными, сотни раз повторенными ситуациями, условными, но до конца проверенными в смысле их воздействия на публику. И он старательно написал музыку на это либретто. Написал, как мог и как умел. «Оберто» был добросовестной, ученической работой. Не более! Бледным подражанием старым традиционным образцам. Он вспомнил, что писал «Оберто» с увлечением, вкладывая себя целиком в эту работу. Да, конечно, это было так. Но что мог он сказать тогда? Что знал он о жизни? Что знал о смерти? Он не жалел «Оберто». Он просто отметал его от себя. Ему показалось, что со времени сочинения этой оперы прошли многие, многие годы. «Оберто» был прошлым. Далеким прошлым! Навсегда ушедшим от него прошлым!

Композитор радовался тому, что завтра уезжает в Милан. В первый раз с тех пор, как умерла Маргерита, он чувствовал себя молодым и окрыленным надеждами. Он шел очень быстро и не заметил, как свернул в сторону по незнакомой улице. Наступила ночь. Теперь он шел по узкому проулку между двумя низкими стенами, сложенными из больших серых камней. С обеих сторон были сады. Теплый ветер был напоен ароматами. В нем был запах прелых листьев, горького миндаля и распускающихся роз. У самой стены росли пальмы. Ветер перебирал тонко вырезанные листья, и они трепетали, как пальцы нетерпеливой нервной руки. Дорога шла в гору. Композитор не чувствовал усталости и поднимался все выше и выше. Впереди ярко горела и переливалась разными цветами звезда маяка на форту Спероне. Море было слева. Верди шел в сторону, противоположную дому. Было поздно. Пора было возвращаться.

Композитор остановился. Он смотрел на Геную сверху. Мраморный город спускался к морю террасами и казался сказочным. Луна заливала его фантастическим блеском. Воздух был прозрачен. Листья на деревьях казались тонкими серебряными пластинками. Лунный свет пронизывал их насквозь. Апельсинные и лимонные рощи отливали синевой. Олеандры белели, точно в цвету.

Верди было хорошо. Мучительные призраки прошлого таяли, как туман перед рассветом. Композитор чувствовал, что возвращается в Милан другим человеком. Он рождался для новой жизни. Ему было что сказать. Он жаждал говорить музыкой о реальном и насущном, жаждал говорить музыкой о действительности. А действительностью, насущным и реальным был для него еще не написанный «Навуходоносор».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю