Текст книги "Проза. Статьи. Письма"
Автор книги: Александр Твардовский
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 49 страниц)
С утра я пошел на поле, к бригаде Дворецкого. На завороте, пока до меня дошел первый плуг, я с сердцем начал вскидывать комлыжки земли, натасканные плугами на лужок, который будет нынче заказан.
Длинная полоса в пять-шесть метров шириной совершенно загажена.
Тарас Дворецкий первым подъехал к концу обугони и, нахмурившись, стал заворачиваться, будто бы не замечая меня.
– Постой, бригадир!
– Что, бригадир?..
– А вот что, – подкидываю я ногами комлыжки в его сторону. – Вот что! Вот что!
– Наволакивается…
– Наволакивается? А вот со своей полоски наволок бы ты столько? Не наволок бы! Там ты умел вовремя плужок вывернуть и стукнуть, не взъезжая на траву. Там ты умел!..
Бригадир слушает меня и смотрит на приближающегося к концу борозды деда Мирона. За Мироном – бабы. Бригадир готов выслушать какой угодно выговор, сделать все на свете, только бы остальные не слыхали.
– Стой! Куда прешь на людей? – кричит он Мирону, хотя тот еще на порядочном расстоянии.
– А?! – поднимает Мирон руку к уху. – Что?!
– Пошевеливай, вот что! Колупаешь, как сонный…
Старик кончает борозду, медленно поворачивает плуг на ребро и легонько стукает: плуг взъезжает на траву, делая только узкий маслянистый след полозка. Земли – ни крошки.
– Здравствуйте! Что ты кричал?
– Покурить, кричал тебе, может, хочешь? Покури.
– Покурить надо погодить, а то будешь дурить.
Мирон дернул вожжой. Так же бережно он занес плуг и, не захватив от края ни вершка дерна, сразу взял мякоть.
Мы с Дворецким ждали, что вот-вот он остановит лошадь и вернется покурить, но он так и не остановился. Даже не оглянулся.
Дворецкий вертел папиросу, сосредоточивая от смущения все внимание на этом деле.
– Ишь старик, – сказал я.
– Д-а!.. Этого старика голыми руками не бери. Он на своем хозяйстве был – почетом пользовался и здесь не хочет на задний план. Думаешь, он за трудодень старается? Не-ет! Это ему чтоб горло драть потом на сходке: «Я вон как работал!»
– А чем это плохо, Тарас Кузьмич?
– Плохого нет… – слабо соглашается он. – Только если тебе говорят закури, так ты закури, не доказывай…
– Ну, а ты разве не доказывал, когда воду один таскал на все стадо?
– Доказывал и я. А что ж будет, если все начнем доказывать? – растерянно улыбнулся Тарас Кузьмич.
Я в первый раз увидел, какие у него глаза: синие, светло-синие, под рыжеватыми, словно опаленными бровями.
– У него сын, – говорит бригадир про Мирона, – в письмоносцах гуляет. Здоровенный парень. Работник бы! А он письма разносит. Надо, чтоб он бросил свою сумку, а? И так мужчин совсем нет, на бабах едем.
Действительно, мужчин на одной руке сосчитать:
Андрей Дворецкий – полевод.
Фома Григорьев – кузнец.
Антон Жуковский – конюх.
Тарас Дворецкий – бригадир.
Я – председатель.
Из рядовых колхозников один Корнюхов остался да младший конюх Вася Гневушкин – по болезни. Деда Мирона все же за мужчину считать нельзя.
* * *
В Гнедино мы с Тарасом Кузьмичом явились в одиннадцать часов утра. Пройдя перелесок, из-за которого от Лыскова не видно гнединских крыш, мы увидели на поле около десятка лошадей, волочивших плуги, брошенные пахарями. Ни одного человека не было поблизости. Мы стали оглядываться во все стороны – не пожар ли?
– Дым!.. – закричал Тарас Кузьмич, показывая в сторону лощинки, лежащей среди пахоты. В лощинке пылал огонек, и от него, расстилаясь по свежей земле, тянулся дым. Мальчишка стоял у огня, заложив руки за спину.
– Где же ваши? – крикнул Тарас Кузьмич.
Мальчик что-то ответил, но мы не разобрали и крикнули, чтобы он подошел. Мальчик шел к нам по пахоте, ступая, как по ступенькам. Шел очень долго, не пропуская ни одного пласта.
– Землю пошли делить, – сказал он, когда совсем приблизился. – У Голубя сидят.
– Как, землю делить?
– Ну, по трудодням, – пояснил мальчик, вполне владея этим словом.
– Вот что, парень, – сказал я, взяв его за плечо, – лети сейчас же к Голубю и передай ему на словах, что председатель велел немедленно явиться к лошадям, со всей бригадой!..
– А не!.. Мне надо коней глядеть, – затянул было парень.
– Мы поглядим. Лети!
Парень сбросил пиджак и шапку и, оправив поясок на животе, кинулся бежать.
Минут через десять на деревне залаяли собаки, послышались голоса, и на взгорок высыпала бригада – человек пятнадцать.
Гнединцы во главе с Голубем шли прямо на нас. Было не похоже, что мы их вызвали и они идут в порядке дисциплины, – нет, они шли сами, они чем-то возмущались; размахивая руками и забегая вперед друг перед другом, они шли и шли прямо на нас…
– Говорите, говорите скорей! – зашептал Тарас Кузьмич, хотя, они были от нас не ближе, чем огонек мальчика. – Говорите сразу, а то они начнут, тогда ничего не скажете!..
12 мая
Дался вчерашний день, что я и запись окончить не мог. Глаза закрылись, ноги вытянулись – уснул на лавке. А Голубь сегодня, как ничего не бывало, веселый и вежливый более чем следует, приходил в канцелярию за шлемом.
– Буденновский! – с шиком солгал он, не надеясь и не нуждаясь в том, чтоб ему поверили, а так, от хороших чувств…
Простоволосый, разгоряченный, вчера он шагал через поле во главе своего Гнедина. Я не стал «говорить поскорей» – я ждал, покамест они подойдут. Мне кажется, что это их и расхолодило сразу; они ждали, что я закричу, а тогда уж и они закричали бы.
Но я подпустил их на расстояние пяти шагов и сказал:
– Что ж это вы лошадей побросали, граждане?
Все остановились. Голубь растерянно оглянулся:
– А где ж малый? Малый был приставлен.
– Малый за вами был послан, – угрюмо заметил лы-сковский бригадир.
– Вон он идет, – сказала женщина, закутанная поверх полушубка широким самовязаным шарфом. Мальчик шел, далеко отстав от всех, и опять перебирал ногами пласты пахоты.
– Товарищ Голубь, собирай лошадей и приступай к делу. Таких перерывов чтоб не было!
Голубь не отозвался.
– На Украине днем так и не пашут, – днем сеют, а пашут, ночью. Вот как людям время дорого, а мы и днем-то… – вслед за мною сказал Дворецкий.
В ответ поднялся недовольный говор:
– Ладно, уж ты, сознательный, нам газеты не читай на память.
– Сами читали!
– Мы и днем себе напашем!
– А вот про то, – выскочил мелкий ростом мужчинка (по голосу я узнал того Федора, который тогда на сходке кричал «бей кулака»), – а вот про то, что вы день пашете на колхоз, а ночь – на себя, про то мы и без газет знаем. Еще нигде про это не напечатано!
– Ты про кого говоришь? – обернулся я сразу к нему.
– Про того, – оробел он, – про кого люди говорят.
– Про кого ж люди говорят?
– Истинная правда, – заголосила женщина, заслоняя окончательно смущенного мужчинку. – Это истинная правда, что в Лыскове почти все огороды себе позавели, гряд понаметили, что и у Ерофеева вашего столько не было. Вы там у себя не видите, а нам со стороны все видно…
– Хорошо, – оборвал я ее, – этот вопрос мы разберем особо. А сейчас, товарищ Голубь, ставь бригаду на работу.
– Сперва выяснить надо, – буркнул Голубь и не шевельнулся с места.
– Что выяснить?
– Обязаны мы обмерять землю или нет, – вот что!
– Это обязан делать бригадир, – ты… Но ты посылай сейчас людей к плугам, а с тобой мы особо договоримся.
– А люди, может, хотят знать…
– Что они хотят знать?
– Какую мы норму вырабатываем, знать хотим, – выступил вдруг пожилой дядя, подстриженный «под чашку».
И голоса загудели:
– Ясно, какую норму?..
– Мы должны знать, а не кто за нас!
– Скажи мне, сколько я заработал за день, – и все тут!
– Нечего тут мерить!
Бабы кричали особенно азартно.
А дядя, оказывается, говоря о норме, имел в виду не норму выработки, а деньги.
– Граждане, сейчас вы пойдете на работу, а мы с товарищем Голубем займемся этим вопросом. Мы затем и пришли. Голубь, отправляй…
– Ну, отправляй! Ты ж председатель.
– Я – председатель, а ты – бригадир. Я тебе говорю: отправляй.
– Ты ж тут стоишь. Скажи сам, чтоб шли.
– Сам я говорить не буду, а тебе последний раз предлагаю распорядиться.
– Не куражься, Голубь, – сказала женщина, – делай свое дело. Ждем!
– Чего ж вы ждете? Идите.
– Нет, ты должен, как бригадир, сказать!
Голубь стоял насупившись, как ребенок, и чистил сломанной спичкой ногти.
– Голубь! – раздраженно выкрикнула женщина.
– Правда, Голубь, действуй же ты!
– Надо ж распорядиться…
– Говори, Голубь! – поднялись обеспокоенные голоса.
– Как твоя фамилия? – обратился я к женщине, повязанной шарфом.
– Полякова Антонина, – ответили за нее бабы, как бы гордясь ею.
– Полякова Антонина… Хорошо. Ты примешь сейчас на себя обязанности бригадира: товарищ Голубь временно будет занят…
– А не! Пускай Голубь. Голубь!
– Что?
– Начинай ты, не колупайся.
– Тебя назначили – ты и начинай.
– Ах, так твою! – сказанула Антонина и, повернувшись к присевшим со смеху пахарям, закричала: – Чего стоите?! Собирайте коней, ну!..
Бригада тронулась в разные стороны к лошадям. Бабы были довольны, словно только того и добивались.
Отходя, они кричали издалека весело и приятельски:
– Антонин! Кому заезжать?
– Бригадирша, мой вожжу порвал!
– Кому заезжать?!
* * *
Голубь говорил:
– Все работали ударно, от темного до темного. А как учет произвести – мы и сели. Так и так, говорю, граждане, я за плугом у каждого ходить не приставлен, но работать все должны как следует. Пускай лысковцы мерят каждый день, что напахали, а мы разом вымеряем потом. И кроме того, – обидно мне стало. Я – чистый бедняк. В колхоз пришел не затем, чтоб прохлаждаться, – работаю без оглядки. И нету у меня ничего, кроме колхоза: коровки нет, свиней нет, садика-огородика нет. И на стороне никакого заработка. Что в колхозе – то только и есть у меня. И работал я, не считаясь с тем, что лишку перерабатываю для колхоза. Может, тому, кто, кроме колхоза, имеет еще у себя десятину огорода да всякие брюквы кормовые, – может, тому и нужно (это я так думал) считать, сколько он сделал для общего блага, – чтобы против единоличного больше не вышло…
Тарас Кузьмич откашлянулся, но промолчал.
– Ну, говорю, граждане, работаем – и никаких. Нужно измерять – пускай сами измеряют, а мы как работали, так и будем работать. У нас господ нет. Все равны на работе.
Тарас Кузьмич опустился и сел в знак того, что он не хочет утруждать себя и стоя слушать такие разговоры.
А Голубь вдруг повернул:
– Будем мерить, раз пришли. Мерить, я полагаю, есть что. А относительно моего поведения – я извиняюсь…
– Это на правлении, – перебил я.
– Потому, что объясняю, как есть, был обижен. Обидно мне было. Но раз пришли – будем мерить.
Мы приступили к делу, так и не договорившись с Голубем окончательно. Он чувствовал себя виноватым, старался, летал по полю с двухметровым ореховым треугольником, не разгибаясь. Часа в два мы увидели, подсчитав, что норма выполнялась.
Производя обмер, мы постепенно приблизились к пахарям. Глядя на пахоту, я долго не знал, что сказать по поводу того, что пахота уж больно неровная. Здесь мальчик не мог бы идти, как по ступенькам: одна ступенька целиком скрывалась под другой, более широкой, третья лежала поперек первых и т. д.
– Пашут… – сказал, глядя на это, Тарас Дворецкий, вложив в одно слово такой смысл: пашут скверно, неаккуратно, неровно, недобросовестно.
Мимо нас протащился, покачиваясь, с плужком дядя, остриженный «под чашку». Он до того ласково и бережно понукал лошадь, что я спросил:
– Что она у тебя?
– Трехлеточек, – беспомощно протянул он и начал причмокивать: – Ну, детка! Ну, тащи потихоньку, тащи как-нибудь, колхозница!
Я сказал ему вслед:
– Колхозную лошадь беречь – дело хорошее, но пахать тоже нужно.
– Колхозную! – громко хмыкнул Голубь. – Сам-то он колхозник, а лошадь его собственная.
– Как так?
– Да так. Постановляли ж мы с весны прикрепление к лошадям. Ну, и прикрепили.
– И все на своих лошадях пашут?
– Все. У кого только лошадей не было – тот на чужой. А так все на своих.
– Пустите, начальники, с дороги! – закричала Антонина, идя за плугом уже без шарфа и шубы, несмотря на холодный ветреный день. Она проехала, отвалив чуть ли не на ноги нам широкий пласт, сразу закрывший собой узкий, стоявший ребром пласт первого пахаря.
– Так… А вон на том загоне кто пахал? – спрашиваю я, показывая на пахоту, через которую шел мальчик. – Пахал там этот дядя, что перед Поляковой проехал?
– Нет, – отвечает Голубь, – там пахали мы, у кого кони «чужие»…
12 мая
Правление постановило:
1. Провести по гнединской экономии фактическое обобществление лошадей, прикрепив пахарей и бороновальщиков на весь период весеннего сева к лошадям, но отнюдь не к «своим».
2. Таких пахарей, как Андрей Пучков (стриженный «под чашку»), ставить на отдельный загон – отдельно обмерять их пахоту и отдельно выводить им трудодни.
3. Голубю – за дезорганизаторское поведение на поле в день прибытия лысковской бригады по обмеру – выговор.
13 мая
Дед Мирон с шапкой в руках подходит к моему столу и говорит, что сына его «не отпускают».
– Скажи сыну, – говорю я, – что носить сумку мы подыщем менее мощного человека, а он будет пахать.
Жуковский, обращая на себя внимание всех присутствующих, презрительно улыбается: дескать, сам ты в контакте с сыном.
– Граждане, – вдруг обращается ко всем Мирон, – вы меня знаете?..
– Ну, что? – отозвался Жуковский.
– Граждане, вы меня знаете? Знаете, как я работаю?! Знаете?
– Работаешь хорошо, – сказал Андрей Кузьмич, подняв на минуту голову от своей папки. – Но сын твой кой-чего не сознает!..
– От работы избегает, – добавил Жуковский.
Дед Мирон, утирая пот, беспокойно осмотрелся. Он почувствовал, что из-за сына и его самую добросовестную работу могут поставить ни во что. Но этого он не может допустить…
– Я за сына не отвечаю! – отчаянно, но убежденно крикнул старик. – Я – член и сын – член. Каждый член за себя отвечает. А за себя я отвечаю. – Он решительно оглядел всех, готовый с любым встретиться глазами. – Вы знаете, как я работаю! – как бы уличая всех в этом повторил он, твердый в новом, только что открывшемся для него положении, что он прав, если он хорошо работает в колхозе, и не обязан отвечать за сына, взрослого человека. Никто, конечно, не мог поставить вопрос иначе. Наоборот, сейчас все с большим чувством утверждали это положение:
– За сына ты не ответчик…
– Мы тебя знаем, Мирон Алексеевич!
Мирон уходил, держа голову набок, и повторял свои последние слова: «Я за сына не отвечаю».
И теперь мы все видели в нем не отца отлынивающего от работы сына, не старичка, который сам по себе дешево стоит и живет только почетом или позором детей, а человека, который заставляет считаться с ним самим, – члена, как он сам сказал, члена нашего колхоза!
14 мая
Саша сидит на крыльце миловановской пятистенки, задумчиво катая детский жестяной автомобиль. Мертвый час. Марфа Кравченкова спит в сенях, дети – в комнатах. Окна раскрыты в опрятный, присыпанный песочком палисадник.
– Здравствуй, заведующая!
Саша вздрагивает и поднимает на меня загорелое, неизменно озабоченное лицо, на котором написано: «Председатель, отпустил бы ты нам деньжонок на шило-мыло».
– Тише ты, – предупреждает она меня, кивая на окна, – садись.
И мы все время говорим шепотом.
Саша жалуется:
– Ударницы-то ударницы, но до того ударяют, что детей кормить запаздывают. Часов ни у кого нету. У каждого бригадира по-настоящему часы должны быть, – между прочим, вздыхает она. – А знаешь, это же беспорядок, когда дети питаются не вовремя. Вот и вчера приходит Анастасья Дворецкая – жена Андрея Кузьмича, твоего хваленого, – приходит, когда малый уже закричался совсем – хоть свою сиську ему давай.
– Постой, – сказал я, – сейчас-то бабы уже посвободней. В Лыскове уже почти все вспахано и забороновано… Теперь только сеять и заволачивать.
– А огороды? – сразу возвысила голос Саша и, спохватившись, заговорила совсем шепотом – Из огородов не вылазят… Огороды поразбахали огромадные. У нас с матерью какой был: грядка луку, грядка огурцов, да еще там, – такой и остался. А все теперь огороды поразбахали огромадные. «У нас, говорят, теперь только и всего, что свой огородчик…» Вот у Марфы еще, – кивнула она в сторону сеней, – какая была там грядка, такая и осталась: Марфе некогда гряды загребать, – она день-при-день здесь на всех детей одна.
Саша вздохнула.
В сенях загремело пустое ведро. Саша, схватившись за уши, шепотом закричала:
– Марфа, ошалела ты!.. Дети спят…
– Без четверти три, – ответила Марфа.
– Все равно, так детей можно нервировать… – И, обернувшись ко мне, Саща улыбнулась: – Она по часам здесь научилась понимать. Поминутно смотрит… А без четверти три – это конец мертвого часа.
15 мая
Выслушав устный рапорт Андрея Кузьмича о том, что Лысково закончило вспашку и бороньбу, я спросил:
– А сколько у тебя нынче огороду?
– Огороду?.. Десятинка есть…
– У тебя десятинка, а у других по скольку?
– У кого как. У кого больше, у кого меньше… У меня вот почти что десятинка…
– Уже «почти что». А сразу сказал, что десятина.
– Да кто ж ее знает точно, – уже неуверенно и боязливо пробормотал он.
– Мерить-то ты можешь – спец по этому делу…
– Это мерить не приходится. Это под усадьбами у нас. А мерить – так надо и трудодни выписывать, – усмехнулся полевод.
Я поставил вопрос напрямик:
– Как ты думаешь, Андрей Кузьмич, нормально это, что колхозники вне колхоза расширяют свое единоличное хозяйство?
– Какое же это хозяйство? Это огород. А Сталин что сказал в ответе товарищам колхозникам?
– Мелкие огороды! Мелкие – сказано там!
– Конечно, мелкие, – твердо сказал Дворецкий.
– Но разве у вас мелкие?
– Мелкие.
– Хорошие мелкие: по десятине, а то и больше!
– Там не сказано, сколько десятин, – сказал Андрей Кузьмич.
– Но зачем тебе такой огород? – возразил я.
– А там сказано: «Известная часть молочного скота, мелкий скот, домашняя птица и так далее», – прочел он на память, делая голос сугубо официальным и в го же время язвительным. – А чем же кормить «известную часть молочного скота»? Корнеплодом нужно кормить! Брюкву мы засеваем на этих огородах.
– Да, но ведь ты сеешь брюкву не на приусадебной земле. Откуда у тебя столько приусадебной? Я имею сведения, что эти огороды вклиниваются в полевые массивы колхоза.
– Там не сказано… – опять было начал он.
Но я его перебил:
– Мало ли где чего не сказано!
Разговор наш прервал Голубь, громко поздоровавшийся в окно. Он остановился и долго осматривал канцелярию, повиснув грудью на подоконнике. Он не обратил внимания на то, что мы ему не ответили и сидели насупившись.
– Ты по делу, Голубь?
– Не-а! Так! – улыбнулся он еще шире и смелее.
– Вот что, товарищ Голубь, сегодня после обеда на поле тебя опять заменит Полякова. А ты совместно с товарищем Дворецким произведешь обмер кой-каких площадей здесь. Мы с тобой еще об этом поговорим.
Андрей Кузьмич встал и, не попрощавшись, вышел. Я слышал, как за стеной, уже отошедши от окна, Голубь спросил: «Ты где будешь?» – «Дома буду», – ответил Андрей Кузьмич новым для меня грубым, не своим голосом.
Голубю я объяснил, что он должен плечо в плечо с Андреем Кузьминой обмерить все до одного новые лысковские огороды и дать мне сведения к вечеру. Я завтра еду в район.
– Мерить-то научился?
– Спрашиваешь! – хвастливо мотнул головой Голубь.
17 мая
Вчера я встал в четыре часа. Сведений об огородах мне с вечера не дали. Я ждал Голубя или Андрея Кузьмича. Сижу в канцелярии и жду. Темно. Обычно в это время приходил Андрей Кузьмич и выписывал наряды. Сижу десять, двадцать минут. Полчаса. Нет. Иду сам к Дворецкому. Становлюсь коленом на завалинку, набитую кострой, и стучу в темное окошко. В хате так душно, что у закрытого окна снаружи – и то чувствуется.
На стук отзывается жалобный, протяжный голос женщины:
– Кто там?..
– Андрей Кузьмич дома?
– До-ма…
Окно изнутри заслоняет фигура в белом.
– Андрей Кузьмич – сведения!
– Какие сведения?
– По огородам. Как мы договаривались.
– Кто обмерял, тот пускай и дает сведения… А я по чужим огородам с сажнем лазить не собирался. С бабами в драку лезть?.. Была охота.
Какой еще черт сидит в этом хваленом Андрее Кузьмиче!
Окно потемнело. Андрей Кузьмич отошел, и я не стал его звать.
В канцелярии меня ожидал Голубь. Я получил сведения: двадцать три гектара в Лыскове заняты единоличными огородами. А дворов-то двадцать два!
– Один мерял?
– С Кравченковым. Молчи – целая история. Дворецкий отказался. Жуковский отказался, все отказались. Ну, я Стефана, как члена бедноты, взял на буксир – идем! На ерофеевском огороде, который теперь под его свояком, нам чуть не попало. Будь я один, гнединский, – не дали б обмерить.
– Что ты говоришь?!
– А вот!.. Ты подождал бы денек-другой ехать.
– Да я всего на один денек. А что?
– На работу могут не выйти…
– Брось!.. Вот только вам с Кравченковым придется остаться здесь за меня.
– Это мы останемся. Стефан хоть и не член правления, но бедняк, и огород у него две грядки, баба-то его при своем деле… Некогда было огород разбивать.
– Ну, дуйте! Только смотри, Голубь, не груби, – у нас народ вежливость любит. Понял?
– Ладно.
– В обед проверить, как Вязовичи с обмером справляются. Если плохо дело, то от моего имени пошлите Андрея Дворецкого. На весь день. А если хорошо, то пошлите его в Гнедино… для помощи Поляковой. Да! Сегодня отчет Кузнецова. Вязовичи, бригада номер два. Опять, Голубь, не горячись с ним. Он такой старик…
– Ладно.
– Ну, и гляди, что тут будет. Но не приглядывайся специально, не пугайся… А если что – парня верхом, я буду в райкоме партии.
– Ладно.
Голубь уже сидел за моим столом.
* * *
Я ехал доброй рысью по белой прохладной дороге. Первая сегодняшняя пыль слабо поднималась из-под копыт Магомета, грязных от росы. Я ехал и дышал. Пахло садами, свежей землей, незапаханным навозом и бензином. В пяти верстах от Лыскова по этой дороге – район МТС.
Казалось, что чем дальше я еду – тем больше людей: по сторонам шли бригады пахарей, посевщиков, бороновальщиков. На самом деле – был такой час. «В это время уже и мои выехали», – думал я. А издалека-издалека доносился мерный стреляющий стук тракторов. Я ехал, и он делался все явственней, сильней и как бы чаще. Поднявшись на взгорок, я увидел сразу шесть штук. Они шли как бы в гору, но это всегда так кажется, когда видишь их в работе, хотя бы на самом ровном месте. Они шли медленно и вроде как неспоро. Но такая в их ровном громоздком движении чувствовалась сила, что казалось, так они будут идти, идти, дойдут до Лыскова, до Вязович и пойдут дальше через все поля, пойдут, и пойдут, и пойдут… Только стук будет все отдаленней и отдаленней…
* * *
Я приехал к девятичасовому поезду. Зашел на почту, получил газеты. Переговорил с начальником насчет увольнения с должности письмоносца – Миронова сына. Начальник согласился, когда я сказал, что взамен мы дадим какого-нибудь парнишку. В половине десятого я был в райисполкоме.
В комнате секретаря районного комитета партии сидело три-четыре человека. Ожидая секретаря, я осматривался.
В комнате стояли два стола, сдвинутых в виде буквы Т. Вокруг длинного стола – скамейки. Подле короткого, за которым сидит секретарь, – два венских стула.
У двери – белая садовая скамья. На ней я и сидел.
Товарищ Брудный, закрыв меня дверями, вошел и, бегло поздоровавшись, сел на свое место. Мужчина он полный, прочный. Бритая голова блестит сединками. Заметив меня, он как-то виновато улыбнулся:
– Ты приехал! Ты подожди, – я сейчас…
Но эта виноватость сразу сошла с его полного, несколько обвислого лица, когда он левой рукой принял от человека, сидевшего на венском стуле, бумажки.
– Это что? Вчерашняя сводка? Вчерашнюю сводку нужно давать вчера. Сегодня не приму!
Но он смотрел в сводку, хотя и держал ее пренебрежительно левой рукой.
– А ты молодец! – опять улыбнулся он мне, тряхнув сводкой. – Вот только с контрактацией тут у тебя слабовато. Молодец!.. Посылай! – отмахнулся он от дававшего сводку. – Вы, товарищ? – обратился он к стоявшему на очереди.
Это был председатель одного сельсовета. Понижая голос до шепота, он стал что-то говорить о кулаках, выселении…
– Ну! – громко сказал Брудный.
Тот продолжал шептать, наваливаясь грудью на край стола.
– Почему кулак?! – опять во весь голос перебил Брудный. – Ктитором? Шесть месяцев ктитором был в двадцать третьем году? А как он в колхозе работает? Хорошо работает? Ну, так что ж ты? Заметка в газете? Кулак в колхозе? Ах, еще не написана, а только угрожают! А ты принюхайся к тому, кто угрожает!..
Брудный говорил с ним, как по телефону. И только уходя, предсельсовета, защелкивая клеенчатый портфелик и одергивая черную сатинетовую рубаху, сказал:
– Ить же, товарищи, боишься в правый попасть! Ить же, товарищи, боишься, и в левый попасть.
Брудный усмехнулся:
– Не попадайся.
Следующим был председатель колхоза «Маяк». Он говорил, что нормы перевырабатываются вдвое, но не за счет действительно ударного напряжения, а за счет пониженных норм, – как я понял.
– Это дело дрянь, – сказал Брудный. Потом отсчитал, как бы заканчивая разговор: – Собери лучших ударников, побольше из бедноты. Скажи: самих себя обманывать не годится. Так просто и скажи. Только не начуди с переучетом!.. У тебя там курсы были? – потянулся он ко мне.
– Были.
– В случае чего дашь вот ему человека на два-три дня, – опять виновато улыбнулся он, словно просил для себя лично.
– Гм… – попробовал я возразить.
Но Брудный не обратил на это внимания. Он считал что – договорились.
Товарищ вышел.
Брудный откинулся на спинку стула и, указывая мне на другой, рядом стоящий, начал:
– Ну, что у тебя нового хорошего?
Я сказал про огороды. Как быть? Обобществить – дело нелегкое, и так нельзя оставить. А настроения у «огородников» – нехорошие.
– Да-а… – протянул Брудный, и в его голосе уже не было той уверенности и поспешности, с какою он разговаривал за минуту перед тем.
– Двадцать три га! Так… Ну, а сколько у вас этой брюквы колхозной?
– Нисколько, – растерялся я.
– Как нисколько?
– Не сеяли.
– Не сеяли?! – оживился и даже обрадовался Брудный. – Так-так-так-так… Дай-ка папироску.
– Я не курю.
– Не куришь, это хорошо. Рассказывай дальше.
– Что ж еще рассказывать? Прорвалась, брат, собственническая стихия. Учителя нашего нет – он сейчас в отпуске, а то он мог бы все это «обосновать». А я один, признаться тебе, чувствую, что это как-то надо обосновать, а, кроме общих слов, ничего не могу.
– А ты общих слов – не надо!
– Ну…подверженность известной части колхозников кулацким, то есть собственническим, влияниям…
– Дальше…
– Дальше – стремление этой части удержать под собой в условиях колхоза свою единоличную, хоть небольшую, но доходную статейку.
– Так. Дальше….
– Что ж дальше? Я по глазам вижу, что ты знаешь, в чем тут дело. Говори.
– Вот это ты очень ошибаешься. Лучше тебя здесь никто не может знать, в чем дело. А для меня только интересно, в чем тут дело, поскольку это новый случай. Говори.
Брудный вынул из пиджачного карманчика измятую папиросу и стал ее склеивать, сняв кусочек тонкой бумажки с мундштука папиросы.
Я сказал:
– Самое трудное здесь то, что передо мной не кулаки, а самые настоящие середняки, показавшие себя на работе и в поведении прекрасными колхозниками. И даже бедняки!
– А ты найди мне теперь такого кулака, который выступает на сходках: «Долой колхозы!» – и бегает у тебя под окном с обрезом. Спичка есть? Нету?.. Ну, и что ж ты думаешь делать?
– Думаю провести обобществление хотя бы части этих огородов.
– Правильно. Но как же ты лишишь его доходной статейки, как ты сказал? Статейка-то доходная?
– Доходная.
– А чем она доходная?
– А тем, что у нас у всех свои коровы. А коров можно хорошо кормить и доить…
– Так-так-так!..
– А народ у нас знающий толк в молочном деле. Бабы с сепаратором обращаться умеют. У Ерофеева был сепаратор, все ходили к нему молоко перегонять.
– Ну-ну-ну!..
– Ерофеев и брюквы этой сеял по две десятины.
– Конечно, сеял! – радостно захохотал Брудный и встал, опираясь животом на край стола: —Дай теперь мне сказать. Перебивай меня, когда я скажу не так. Первое. Ты не учел такой экономической возможности в Лыскове, как молочная сторона. Ты не посеял двадцатитридцати га брюквы! Колхозной! Правильно?
– Правильно.
– А лысковцы не могли ее не учесть, поскольку они знают, что такое брюква, и поскольку ерофеевское молочное «культурное» и всякое такое хозяйство, как я о нем наслышался, является для твоих лысковцев (или лучше сказать – являлось) образцом хорошего доходного хозяйства. И вот против возможности иметь такое хозяйство, хотя бы в урезаном размере, не могли удержаться твои распрекрасные лысковцы. Правильно?
– Правильно.
– А как ты думаешь, в чем сейчас должен быть поворот от таких «огородных» молочных хозяйств к колхозному молочному производству?
– В том, чтобы обобществить эти огороды.
– А потом?
– А потом… Погоди, куда гнешь?
– Стой! Больше ни слова. Приступай к делу, и ты. увидишь, что не обойдешься без этого самого. Да и брюкву тогда зачем обобществлять? И не обобществишь ты ее без того. Тебе бабы скажут: «А чем мы будем своих коров кормить?» Тут, брат, одно за другое цепляется.
– А про что ты говоришь? – прикинулся я, хотя прекрасно понимал, о чем идет речь.
– Про то самое, про что ты думаешь.
– Я не знаю.
– Узнаешь! Брюкву станешь обобществлять – узнаешь.
– Ты мне экивоками не говори. Ты должен мне дать практические указания.
– Не могу тебе давать практических указаний, пока ты не дашь мне практических соображений. Вот, примерно, сказал бы ты: считаю возможным и нужным обобществить эту брюкву на предмет кормления расширенного колхозного стада, расширенного за счет обобществления вторых коров и создания, так сказать, молочнотоварной фермы. А районный комитет должен тебе сказать, можешь ли ты это сделать в условиях Лыскова. И мы тебе говорим: можешь в условиях Лыскова, где выгодность организованного сбыта молока доказать легче, чем где-нибудь еще, где люди и сепаратора не видели.
– Понятно.
18 мая
Заговорившись, мы с Брудным вместе пошли и обедать. Магомета я оставил в конюшне райисполкома, откуда даже в столовой я слышал его заглушенное стенами и шумом поселка ржанье.
Перед обедом Брудный сказал, склоняясь с лукавой улыбкой над столом и как бы подмигивая мне:
– А я про тебя слыхал, что ты водочку пьешь.
– От кого? Что?
– Правда, от классового врага, от Ерофеева (он же и ко мне приходил, когда его исключили), но слыхал…
– Ах, да! – засмеялся я и рассказал про случай с Андреем Кузьмичом, когда я выпил полстакана водки. – Только как он мог узнать про это?
– Он, брат, видел тебя, когда ты ночью шел в бабской шубе и как ты со своим приятелем целовался на прощанье… Вот, брат!
Меня всего передернуло. Было особенно неприятно, что Ерофеев все время знал об этом случае. Но если бы это была неправда, Ерофеев при всем желании все-таки не сказал бы об этом Брудному, не использовал бы этого момента. Ерофееву тоже нужна «правда», – тогда он смелее действует.








