412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Твардовский » Проза. Статьи. Письма » Текст книги (страница 27)
Проза. Статьи. Письма
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 14:55

Текст книги "Проза. Статьи. Письма"


Автор книги: Александр Твардовский


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 49 страниц)

Я хотел сказать об основном настроении или размышлении, занимавшем меня в поездке, не исключая при этом сопутствующего воспоминания о встрече с молодым москвичом, о котором мы уже многое сказали.

В кузнечно-прессовом цехе Уралмаша я смотрел как завороженный, подобно тысячам побывавших здесь до меня людей, на работу десятитысячетонного пресса, который обминал и формовал, как бы играючи, такие болванки стали, для транспортирования которых в соседний механический цех построены железнодорожные пути протяжением в несколько десятков метров.

Мне рассказывали о постройке на заводе прокатного стана для Ново-Тагильского металлургического завода. Стан этот весит что-то около 14 тысяч тонн, длина его 120 метров. А сейчас заводом осваивается производство нового вида продукции – экскаваторов, которые будут поднимать за раз по 15 кубометров грунта» Что это за мощность, можно себе представить, если учесть, что покамест у нас в массовом применении экскаваторы, поднимающие полкубометра земли, и эти мощные экскаваторы предназначены, в частности, для работы в копях нового Енисейского угольного бассейна, где добыча будет вестись открытым способом. При наличии богатейших залежей угля в этом бассейне такая добыча сулит в недалеком будущем целый переворот в топливном балансе нашего индустриального востока.

На Уралхиммаше я видел, как тяжелые и громоздкие машины делают сложнейшую аппаратуру, необходимую для производства пенициллина, деликатнейшего целительного аппарата.

Я не мог в самой малой мере представить себе, насколько универсально применяется механизация и автоматика процессов в современной металлургии, до того как не побывал, например, в мартеновском цехе Ново-Тагильского завода. Кажется, что людям уже остается наблюдать да читать показатели на приборах, ежесекундно характеризующих ход плавки, фиксирующих малейшие отклонения от заданной нормы.

И всюду, где я бывал на новых заводах, в самых разнообразных цехах, первым, поражавшим меня впечатлением была малолюдность. Работают станки, шумят печи, движутся краны, транспортеры, ленты конвейеров, а людей немного, только это все люди обученные, опытные, профессора своего дела. Иное можно видеть на старых заводах вроде Тагильского завода имени Куйбышева, где люди, может быть, не менее опытные и умелые, но механизмы, оборудование, дослуживающие свой век, и потому людей, видимого напряжения человеческих мускулов несравненно больше.

Правду говорят, что нынешний Урал несет в себе черты и самых новейших, возвещающих будущее способов производства, и самых старинных, давно уже принадлежащих истории заводской техники.

Года два назад при прорыве Висимо-Уткинской плотины обнаружился заложенный в ней чугунный цилиндр с железной цепью при нем. Разбили цилиндр – в нем оказалась медная трубка, а в медной – свинцовая, а в той тщательно упакованный сверток рукописных бумаг (их можно видеть в Н. Тагильском краевом музее). Эти бумаги были адресованы в 1862 году, при ремонте плотины, далекому будущему поколению, и сопроводительное к ним письмо подписано управляющим Нижне-Тагильскими заводами и его двумя помощниками. В письме указано, что подобные свертки заложены и в других плотинах «около мертвого бруса» и что в них вложены такие же «сведения, относящиеся как до перестройки этих плотин, так и вообще до действия заводов».

«Сведения эти, – говорится дальше в письме, – должны показать картину настоящего положения заводов, показать, насколько и в чем именно будущее поколение ушло от нас вперед».

Авторы письма были очень обеспокоены тем, что бумаги будут рано обнаружены, и они просят «вскрывших этот сверток положить его обратно в малодоступное место. Чем более времени пройдет до следующего его вскрытия, тем более интереса представят данные, из которых можно вывести заключение о состоянии горного дела в наше время, может быть, очень и очень отдаленное для вскрывших свертки».

Среди бумаг – записка о состоянии Висимо-Уткинско-го завода, статистическая ведомость, расчетные тетради по поставке дров и угля, ассортимент выполненных заказов в течение недели и много других документов. Обнаружено все это действительно слишком рано, если иметь в виду желание тех людей адресоваться к пребудущим в веках поколениям. Но если бы они могли в своем небытии представить себе нынешнее состояние горнозаводского дела в их краю, то сравнение его с тем, что было при них, вышло бы далеко за пределы их представлений о далеких будущих временах. Да, время – можно тут повторить слова инженера Дубровина, но уже в смысле, обнимающем более длительный исторический период. Время, опрокинувшее-представления наших отцов и дедов о времени и его вместимости.

Так вот о настроениях и размышлениях.

Как бы хорошо, как бы здорово было молодым, полным сил приехать сюда на Урал, вооруженными знаниями, обладающими специальностью, которая здесь нужна, и так-то красиво начать здесь жизнь с самого начала и продолжить ее с толком и пользой, вместе с развитием этого края, сулящим еще невиданные перспективы. Какая ширь, какие возможности для твоих способностей и талантов, если они у тебя есть, – а у кого же их нет в молодости.

Один солдат в исходе войны рассказывал мне без всякой похвальбы, как он являлся в военкомат, где шел разговор о том, в какой род войск его направить:

– А я говорю: пошлите меня к такому делу, чтоб потрудней и похитрей было. Чтоб у меня руки работали и голова не гуляла. Ну, тогда, говорят, иди в артиллерию.

В пору жизни, когда выбирают один из многих путей, в пору волнующего раздумья на распутье не заманчиво ли выбрать именно путь потруднее, край подальше, работу погорячее. Уехать туда, где ты более всего нужен, где тебя ждут, еще не зная твоего имени. И уехать не шутя, а надолго, на такой срок, чтоб деревца, посаженные там при тебе, стали деревьями, намеченные на карте новостройки – действующими заводами и обжитыми городами и твои гордые планы, юношеские мечты – совершившимися делами. И чтобы ты мог сказать себе на склоне, к возрасту итогов и выводов, сознавать с чувством гордого удовлетворения, дороже которого ничего нет для настоящего человека:

– Да, я не бегал от долгов, я был должен моему народу, живым и мертвым сынам его, и я платил долги, не просил отсрочки по бедности. И в том, насколько мы продвинулись к заветной цели, к мечте человечества, доля моего участия не может быть оспорена.

А что сможет сказать уже знакомый нам молодой человек, изучивший котлы для того, чтобы не заниматься ими, что он скажет себе, подводя итог лучшим годам жизни, проведенным так:

– Да, я не был прост, я старался устроиться, как мне удобнее, старался не замочить носков ни в какую погоду на улице. Я никогда не был против коммунизма, но понимал так, что по пути к коммунизму неплохо иметь плацкартное мягкое место. Приходилось изворачиваться, и свет был не без добрых людей. Правда, эти люди, помогавшие мне устраиваться так, чтоб меня ветром не продувало и чтоб мухи не кусали, даже эти люди не уважали меня, видя во мне свое подобие. Правда, я,‘никогда не будучи романтиком, нс отказался бы, конечно, при всех прочих условиях от плацкартного места и пр., от того, чтобы считать себя человеком высокого долга и чтоб другие меня считали таким, а не просто шкурником и ловчилой. Черт его знает, почему это нужно человеку, а вот нужно как-то, даже тоскливо без этого…

Пусть, однако, не думает этот молодой человек, что я хочу его запугать, как грешника муками ада, поздним чувством неудовлетворенности и раскаяния. Это была бы совершенно неблагодарная задача. Я вообще считаю, что по отношению к людям, подобным ему, не нужно никакой агитации, никаких воспитательных мероприятий. Этих людей, получивших от народа и государства нешуточную ссуду в виде образования и специальности, нужно попросту заставить платить, попросту послать их на работу туда, где они нужнее, не считаясь ни с какими дядюшками из главков и министерств.

И всякий раз я не мог при этом не вспомнить о моем московском молодом человеке, которому такая перспектива, как видно, не представляется сколько-нибудь заманчивой: ведь для этого он должен был бы расстаться со своей злосчастной «площадью» и, может быть, походить осенью и весной в грубых рабочих сапогах.

Офицер, который, окончив во время войны свое военное обучение, приобретя специальность, нужную фронту, стремился бы из-за своей «площади» или по другим каким мотивам застрять в управлении где-нибудь в округе и т. п., только бы не поехать на фронт, был бы явно плохой офицер, человек, недостойный своего высокого звания, и с ним бы не нянчились. Думается, что не меньшая мера общественного осуждения и практического воздействия должна быть обращена на инженера, увиливающего от выполнения своего прямого долга: работы на передовых участках промышленности, там, где его работа более нужна.

Что он будет делать, мой специалист по котлам? Он будет «выезжать»: т. е. будет инструктировать, учить кого-то «на местах», не имея возможности опереться на личный практический опыт.

Я вспоминаю одного из начальников цехов Уралмаша, человека на много лет старше этого молодого котловика. Мальчишкой он строил завод, потом стал работать на нем, начиная с самого скромного ученичества, и здесь же, без отрыва от производства за годы упорной учебы и работы приобрел специальность, стал инженером, крупным командиром на производстве. Естественно, что человек такого опыта, таких проверенных на практике знаний по праву мог бы «выезжать» для инструктирования и помощи на местах. Но почему эта роль должна принадлежать выпускнику, не работавшему на производстве, не отвечавшему за определенный участок, словом, зеленому юно-те в своей специальности, – непонятно и неестественно.

Впрочем, не пора ли читателю прервать меня: что, действительно, дался тебе этот молодой человек? Да такое ли это значительное явление нашей жизни? Характеризует ли поведение этого где-то выкопанного тобой молодого эгоиста-обывателя нашу образованную молодежь, огромные кадры молодых специалистов, благородно выполняющих свой долг, работающих на своих местах по всему лицу земли советской?

Мне кажется, что даже если бы то, что составляет предмет моей статьи, было бы исключительно единичным явлением нашей жизни, и тогда бы стоило обратить на него внимание, не дать ему укрыться за общей достойной характеристикой наших вузовцев и молодых специалистов. Но, по-видимому, это явление не столь уж исключительное. Кроме того, я пишу под живейшим впечатлением моих уральских встреч со многими представителями молодой интеллигенции различного рода занятий, людьми, по отношению к которым, как и вообще ко всем хорошим людям, поведение названного специалиста по котлам мне представляется вызывающим и наглым.

Около года назад в Тимирязевской академии проходила конференция читателей «Литературной газеты». В ходе большой открытой беседы там выявилось, что есть и там молодые люди, изучающие сельскохозяйственные науки с намерением применять их в Москве на какой-нибудь завалящей канцелярской должности. Я вспомнил, об этом, когда встретился в Красноуфимском районе с зоотехником, воспитанницей Тимирязевской академии Верой Тихоновной Пекунькиной, имя которой я уже называл в первой моей корреспонденции с Урала.

Так бывает, что думаешь – заехал бог весть в какую глубину провинции и познакомился с самым что ни на есть кондовым провинциалом, а потом выходит, что вовсе не так. Мы разговорились с Верой Тихоновной, и я узнал, что работает она в этом районе уже свыше десяти лет, очень любит свою работу, совсем привыкла к этим местам, но сама москвичка, горожанка и более того – работала когда-то в одном московском издательстве помощником редактора. Работала, а потом решила, что работа эта не сулит ей серьезных перспектив, пошла учиться, окончила и, не задумываясь, а, вернее сказать, все обдумав и решив бесповоротно, поехала в провинцию. И. вот, казалось бы, что, выполняя свою большую роль в практической жизни большого и сложного хозяйства, она отвлекалась от науки, от книг и журналов, перестала, как говорится, работать над собой. Нет, именно этот практический опыт позволил ей собрать большой материал для научной работы по своей специальности. Не жалуясь на занятость, не сетуя на обстоятельства деревенской жизни, а как бы признавая себя виноватой, она говорила:

– Все почти готово, весь материал, наблюдения, записи, данные, а вот сесть сейчас написать все от заголовка до конца – трудно. Нужно заглянуть в книги, которые можно достать только в большой библиотеке, нужно бы поговорить, проконсультироваться, да все не вырвусь в Москву или хотя бы в Свердловск на недельку-другую.

Невольно подумаешь, что у таких людей есть куда более несомненное право и в Москве побывать, чем просто право ответственного съемщика квартиры в Москве, подобно нашему котловику. Скажем прямо: Москву надо заработать, духовные и литературные блага столицы не могут принадлежать тебе только по праву месторождения и постоянной прописки. У людей, живущих всю жизнь и работающих вне столицы, часто куда больше моральных и иных прав на нее.

В Тагиле ко мне пришли четыре девушки-десятиклассницы одной из школ города. Это не было праздное любопытство в отношении приезжего литератора, это было серьезное и трогательное отчасти желание «выяснить» некоторые вопросы литературной жизни: относительно «Молодой гвардии», относительно статьи одного критика о повести молодого писателя, затронувшего жизнь учащейся молодежи, относительно того, что пишет такой-то, и как понимать критику лирических стихов такой-то поэтессы. Разговорились, и я спросил девушек насчет их планов дальнейшей жизни по окончании школы. Оказалось, что все они хотят стать учительницами. Я спросил: не влияние ли это фильма «Сельская учительница»?

– Нет, – ответила одна из них, взглянув на подруг, молча поддержавших ее, – нет, но эта картина укрепила нас в нашем намерении.

В Москве из них никто не был ни разу, одна только проезжала Москву с родителями, когда была маленькая, такая маленькая, что ничего не помнит. И о Москве они говорили с мечтательной нежностью, воодушевлением и скромными до минимума притязаниями:

– Перед тем как совсем уехать на работу, побывать бы в Москве на экскурсии, увидеть ее, побывать в театрах, музеях, проехать в метро, все посмотреть, чтобы было о чем рассказать, когда случится.

Слушая их, я опять подумал о моем молодом человеке с комнатой в Москве, о его замечаниях насчет «Сельской учительницы», о том, что никакими фильмами его не прошибешь и что у него на все про все готова его противная, томно-ироническая улыбочка, и что не миновать еще думать о нем, об этой новейшей разновидности пошлого индивидуализма и цинизма.

Краткое добавление. Статья уже была сдана мною в редакцию, когда я встретился на улице с моим земляком, бывшим жильцом молодого человека.

– А я, знаешь, был у него на днях, – вещички кое-какие оставались там. Представь, он уже работает.

– Где же?

– Да здесь, в Москве, в каком-то ведомстве. Уже в командировку выезжал куда-то под Москву, очень, говорит, интересная работа. Приехал на два дня и опять уехал.

– Однако гоняют его часто.

– О! – сказал мой земляк. – Это надо уметь. Он, брат, мне разъяснил, в чем дело. Его послали туда на два месяца, но со второго месяца суточные идут ему уже в половинном размере. Так он не дурак, он приехал в Москву, нашел причину, благо близко, а теперь как бы снова едет туда, и суточные опять у него без потерь. Ловок все-таки, надо признать. И молод, а ловок.

1948

• В ДЕРЕВНЕ БРАТАЙ

(Из албанских записей)

С белой, горячей, шуршащей жесткой щебенкой большой дороги, то вырубленной уступом в почти отвесных горных склонах, то пересекавшей долины, ровные, как поверхность озер, машина свернула вправо. Теперь мы ехали по дороге, которая была вдвое уже прежней, и разъехаться со встречной машиной здесь было бы попросту невозможно. Впрочем, трудно было и предположить, что нам может повстречаться машина: дорога была очень мало наезжена; должно быть, по ней редко проходили даже сельские двуколки; она даже затравенела, затравенела, конечно, не так, как какой-нибудь наш проселок, но все же на ее каменистом грунте отчетливо обозначались две прерывистые полоски низкорослой колючей травки.

Но и здесь с одного из открытых поворотов я заметил глубоко внизу, метрах в пяти – десяти ниже дороги, ржавый, измятый остов обгорелой машины, как-то зацепившийся там за каменные торчаки крутого, как стенка, спуска в ущелье. Действия партизан вынуждали итальянцев и немцев выдвигать глубоко в горы свой боевой транспорт, где он подрывался на минах, подвергался обстрелу из засад, застревал на непроезжих участках полудорог-полутропинок, подобных той, по которой теперь пробиралась наша маленькая машина, едва ли не первая в этих местах после войны.

В километре с небольшим от деревни Братай, куда мы держали путь, машина остановилась, и опять шофер Коля заявил, что эта неприятность входила в его предположения, но он уже не уверял нас, как прежде, что через две минуты все будет в порядке.

Это был рослый албанец лет за пятьдесят, ревниво сохранявший за собой русскую ласкательную форму своего имени Нико, или Никол. В Влёре, влезая в его тесноватую для пятерых машину, настоявшуюся с опущенными стеклами под жестоким полдневным солнцем, я сказал что-то про баню. Коля восторженно закивал черной с проседью, стриженной под короткий ежик головой, заулыбался, широко открывая рот, где было всего-навсего два прокуренных, желтых резца, и причмокнул языком, как это делают албанцы в знак похвалы удачному, меткому слову.

– О! Баниа! Русека баниа! Хорошо!

Он знал и еще два-три слова на моем языке, как, впрочем, и на всех больших языках мира, и в данном случае был очень доволен завидной способностью общения с русским человеком без помощи переводчика.

– Баниа, баниа! – повторял он с наслаждением, обернувшись к нам с переднего сиденья и проводя широкой, черной от загара рукой по горячей обшивке автомобиля.

Однако все его оживление сразу пропало, когда он узнал, что мы едем в Братай. Он сделал уморительно грустную гримасу и, безнадежно разводя руками, заговорил на родном языке отрывисто, чуть ли не с раздражением:

– На этой машине в горы? Нельзя. Спросите кого угодно – нельзя. Машина не в порядке, дорога трудная, даже опасная. Все скажут – нельзя.

– Тогда зачем мы берем эту машину? Ведь есть другие.

Я уже взялся было за ручку дверцы, но меня удержало спокойствие моих товарищей, считавших необходимым, как я понял потом, дослушать Колю до конца. И выражение жалостливой растерянности на его лице сменилось вдруг решимостью, настоятельной энергией и убежденностью, предупреждающей всякие наши сомнения.

– Да, все скажут, что на этой машине ехать нельзя, но скажут те< кто еще не знает машины. А Коля говорит, что вполне можно, и, может быть, только на ней и стоит ехать. Она, правда, имеет свои недостатки, но Коля знает их все наперечет как свои пять пальцев. И товарищи смогут убедиться, что, в сущности, эта машина даже лучше иной исправной, потому что там еще не знаешь, что в ней испортится, а тут все наперед известно!

Словом, желая всячески заверить нас относительно благонадежности своей машины, Коля с трогательным простодушием ставил нас в известность, что существуют и прямо противоположные мнения о ней, которые он был готов опровергнуть на деле.

Так мы и поехали.

Покружились, попетляли по крутым холмам, обступившим Влёру с северо-востока и сплошь покрытым оливковыми рощами, то теряя из виду море, то вновь обнаруживая его слева или справа на новом повороте, и наконец выехали на более выровнявшуюся дорогу, которую местами даже можно было видеть на километр-пол-тора вперед.

Я пропускаю все наши остановки в пути, все заливания радиатора водой из горных источников, все продувания бензопровода и прочие дорожные происшествия, ничуть не смущавшие знавшего все наперед Колю. Но теперь, в самом конце пути, Коля, как уже было сказано, собирался подольше заняться машиной, и мы, пожелав ему успеха, направились в Братай пешком.

Нас было четверо: секретарь местного партийного комитета Бекир Юсуфи, красивый человек лет тридцати, с прямым тонким носом и большими карими, умными и немного печальными, как почти у всех албанцев, глазами; поэт, секретарь Союза албанских писателей Шевкет Мусарай, очень сухощавый, много курящий человек лет за сорок; совсем молодой, рослый парень, переводчик Фикири. Фикири был старейшим из моих новых албанских друзей. Еще в Тиране, в день прибытия советской делегации на Конгресс албано-советской дружбы, при первой встрече выяснилось, что Фикири, студент Свердловского университета, прошедшей весной видел меня на университетском литературном вечере. Этого было достаточно, чтобы нам здесь, на албанской земле, встретиться как старым приятелям.

Какой отрадной предвечерней свежестью охватило нас в тени от гор, после душной машины, еще как бы сохранявшей полуденный жар Влёры!

О дневной духоте напоминали только цикады, еще стрекотавшие в кустах, но уже не с той однообразной металлической резкостью. Мы были довольно высоко в горах, хотя никто точно не мог сказать, сколько это метров над уровнем моря, и вечер своей прохладой, запахом свежеющей пыли прямо-таки напоминал наши деревенские вечера. Вместе с тем он был полон и своих особых примет – звуков, красок и запахов.

Деревня Братай лепилась по широкому склону от подножия большой черной горы до ущелья, на дне которого тихо, но явственно шумела река. Деревня была еще освещена заходящим солнцем – лучи его тянулись высоко над нашими головами, над затененной горным выступом дорогой. Нежно и грустно звякали жестяные колокольцы деревенского стада, неторопливо спускавшегося с гор к деревне. Пахло дымом, но не дымом от березовых или еловых головешек, а каким-то непривычным, душистым дымком от горных древесных пород. И еще пахло чем-то совсем знакомым, съедобным – это был, как я узнал потом, запах кукурузного хлеба, выпекаемого на улице, в куполообразных глиняных печурках. Мы были уже почти на околице деревни.

– Братай, Братай, – тихо, как бы про себя, сказал Бекир Юсуфи. Он был родом из этих мест, здесь ходил в партизанах, и, должно быть, это тихо повторенное название деревни по-особенному отзывалось в его душе.

Мне очень легко и сейчас представить лицо Бекира таким, каким оно было в те минуты. Прямые темно-русые, ровно зачесанные назад волосы, большой загорелый лоб. Легкий прямой нос, тонкие, но добрые и умные губы со вспыхивающей на них улыбкой растроганности и смущения. И особенно его глаза, карие большие глаза, в которых как будто отпечатлелись вековая горделивая скорбь и неподкупное достоинство народа, столько страдавшего и еще так недавно обретшего освобождение. В этих мягко блестевших глазах светилась такая нежность, такая возвышенная сыновняя любовь к этим горам, к реке, шумевшей глубоко внизу, к родной свободной земле, добытой кровью отцов и братьев.

– Братай…

Я еще раньше слышал от албанских товарищей, что это слово славянского корня. Может быть, единственно по этому случайному признаку я выбрал деревню Братан из многих других деревень, чьи наименования были мне названы. И уже по дороге сюда я узнал от Фикири, что в албанском языке слова «коса», «лопата» существуют в том же значении, что и у нас, хотя, правда, только в значении орудий труда. И река, что шумела у подножия деревни Братай, называлась Шушиц, или, по-нашему, Шушица. А когда я просил пояснить мне буквальное значение этого слова, то Шевкет Мусарай вытянул губы трубочкой и воспроизвел звук воды, тихо катящейся по каменистому ложу: «Шу-шушу…»

Дыханием древнего времени, памятью давних, когда-то много раз утрачиваемых и вновь зарождавшихся связей мира веяло от этих простых, первоначальных, как лепет ребенка, слов и обозначений.

– Смерть фашизму! – услыхал я вдруг и чуть не вздрогнул.

Эти слова громко сказал, обращаясь к нам, внезапно спустившийся из кустов на дорогу пожилой албанец в тяжелых, домотканых суконных штанах, застегнутых у икр на пуговицы, в суконной жилетке и такой же куртке, небрежно вскинутой на левое плечо.

– Свобода народу! – быстро отозвался Бекир и протянул ему руку.

Я уже знал эти слова по-албански, этот пароль и отзыв партизанского времени. Но внезапность и торжественность этого возгласа в устах горца придали уже привычным слуху словам какое-то особое звучание, точно этот клич опознания своих донесся из боевых времен древности.

– Ту нят ета, ту нят ета! – приветствовал нас горец, что означает «здравствуйте» или, совсем дословно, «живите долго».

Это был пастух, он уже давно видел нас сверху и спустился, чтобы первым встретить гостей у входа в деревню.

Он пожал протянутую Бекиром руку, и затем они быстро приложились щекой к щеке, слева и справа. И, не разнимая рук и приблизившись лицами, они тихо, с выражением большой участливости друг к другу, поговорили о чем-то. Бекир представил всех нас первому из жителей деревни.

Фикири перевел слова пастуха:

– Он очень рад, что первым приветствует дорогих гостей деревни Братай.

Он проводил нас до ближних домов деревни. Там стояло человек десять мужчин, опираясь на длинные, гладкие рукоятки мотыг, – они только что пришли с поля. Несколько поодаль стояли две женщины с прялками в руках – албанки не расстаются с ними не только дома, но и в дороге. Лица их не были закрыты, что для мусульманской местности являлось отчасти вольностью. Одна из них, которая была постарше, курила толстую самокрутку.

Все поздоровались с нами за руку с непринужденной и вместе истовой вежливостью. Со многими из них, в том числе с пожилой женщиной, Бекир поздоровался, как с пастухом, по-родственному. Старший по виду из мужчин в белой суконной куртке сказал:

– Мы давно знаем и любим Советский Союз, но впервые видим в нашей деревне советского человека, жителя города Москвы, мы очень довольны.

С этими словами он приложил руку к груди и слегка наклонил голову; то же самое сделали все стоявшие в кругу, причем каждый перехватил мотыгу в левую руку и чуть-чуть отнес ее в сторону. Это было красиво и походило на некий воинский знак приветствия. Я даже подумал, что орудия труда у этих земледельцев не утратили и своего назначения как оружия. В их осанке, в согласном единообразии движений также сказывался древний воинственный дух и воинский опыт народа. Правда, теперь в одежде уже не было единообразия и строгой самобытности. Национальные, домашнего изделия шаровары, жилеты, пояса и шапочки сочетались с бледно-серым сукном трофейных френчей, с городскими летними безрукавками и джемперами на «молниях». Только на ногах преобладала самодельная обувь – наподобие мокасин или русских крестьянских чуней.

Фикири перевел мой ответ на приветствие, и вновь со сдержанной истовостью качнулся круг мужчин, и я еще раз услышал, что хозяева очень довольны оказанной им честью, и еще раз попросил Фикири передать мою благодарность за честь, оказанную мне такой радушной встречей.

Конечно, во всем этом обмене любезностями порядочно было церемонности, обязательности обряда. Но, видя лица моих хозяев, угадывая за сдержанностью и принятой церемонностью обращения искреннейшее радушие, я ощущал нешуточную значительность момента и, конечно, сам был взволнован непредвиденной огромностью моего представительства. Я был первым советским человеком, которого видели эти люди. Они смотрели на меня с жадным, но уважительным и любовным вниманием.

Мы прошли всей толпой по улице деревни, где много домов стояло с выгоревшими оконными переплетами, без крыш или было вовсе разрушено. На выбитой козами каменистой площадке выше здания школы, ничем, впрочем, не отличавшегося от других деревенских домов, был разостлан коврик для гостей, а хозяева уселись вокруг.

И вот здесь, в глубине малоизвестной нам даже по книгам горной страны, в албанской деревне, несмотря на крайнюю непохожесть обстановки, мы вели беседу, какая могла бы происходить где-нибудь в белорусском или смоленском селе после освобождения от оккупантов.

Эта деревня была одним из тех мест, где оккупанты не могли удержаться длительный срок. Партизаны их изгоняли, и жизнь шла здесь по своим партизанским законам, подобно тому как в некоторых наших районах где-нибудь на Витебщине, задолго до полного освобождения края войсками армии, восстанавливалась Советская власть, действовали ее законы и учреждения. От времени до времени итальянцы, а затем немцы выдвигали в горы войска с артиллерией, танками, бросали авиацию, и тогда вся деревня, с женщинами, стариками и детьми, уходила дальше в горы. Покамест мужчины воевали, их семьи ютились в заносимых горными метелями землянках и пещерах. Деревня много раз подвергалась артиллерийским обстрелам и ударам с воздуха. Строения, сложенные, как я заметил, из камня, на простой глине вместо цемента или известки, так же легко было разрушить, как легко сжечь избы и сараи какой-либо нашей лесной деревушки. Оккупанты угоняли скот, забирали все, что могли забрать, в покинутом жителями селении.

Жизнь в Братай еще и сейчас бедная и скудная. Ее нельзя сравнить с жизнью наших колхозных сел, хотя бы разрушенных и сожженных до основания: маленькое и молодое албанское государство не могло оказать даже наиболее пострадавшим от войны районам такой помощи, какая была оказана Советским государством жителям мест, пострадавших от немцев. Но я во время беседы, касавшейся многих житейских дел, не услышал ни одной жалобы на эту жизнь.

– Мы имеем теперь землю, и мы свободные люди, – говорили наши хозяева. – Погодите, мы будем жить хорошо.

Всякий советский человек на моем месте испытал бы то же, что я при этой встрече, и так же затруднился бы передать в коротких и точных словах испытанные им чувства. Я не представлял себе, что в деревушке, куда, может быть, со времени войны еще ни одна машина не добиралась, в сердцах простых людей, так сказать, глубокой албанской провинции живет такое отчетливое и ясное сознание зависимости своей победы над врагом от победы советского оружия и такая признательность нам за помощь в мирной жизни, такое трогательное почитание самого имени нашей страны.

Когда речь шла о разрушениях, учиненных в деревне карательными отрядами, была названа мечеть, и я, учитывая преобладание старших возрастов среди участников беседы, сказал, что, надо полагать, мечеть будет вновь отстроена. И прежде чем уяснил в словах переведенный мне ответ, я понял его по тому смеху, который вспыхнул среди правоверных.

– У нас есть гораздо большая забота – построить новую школу, – а без мечети как-нибудь обойдемся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю