Текст книги "Проза. Статьи. Письма"
Автор книги: Александр Твардовский
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 49 страниц)
Шаркеев, казах, 1923 года рождения, тоже в орденах, убил сто немцев. Русаков – сто одного. По этому поводу их фотографировали и «записывали», что уже, по-видимому, им не впервой. Говорят, явно заимствуя обороты и выражения из очерков, написанных о них раньше! «Нелегко убить человека, который наделен органами чувств, психикой, сознанием, как и всякий живой человек. Мы не убийцы. Но стоит вспомнить, что этот человек – немец, разоривший твою землю…» Или: «Что нужно для того, чтобы стать отличным снайпером? Во-первых, горячая ненависть к врагу…» и т. д. Цифры 100 и 101, конечно, не абсолютно точны. Но от этого значительность боевой работы этих ребят не снижается. Допустим, что 50 и 51 или 34 и 48. Все равно. Надо помнить, где и как!
* * *
Последняя поездка, при всей скудости интересных и новых, по существу, впечатлений, оказалась, как я и хотел, хорошей встряской обленившейся, отыловевшей души. Покуда стреляют и убивают, покуда идут и едут туда, стыдно говорить и думать об усталости, об «условиях работы». «Оттуда», мне вновь показались эти условия заманчиво привилегированными, такими, которые нужно, не теряя ни часа времени, полностью использовать для дела.
Надо бы сделать записи о природе-погоде, об умерших в сороковом году садах как черном предзнаменовании войны, у которой столько уже периодов, этапов, полос, слоев, начиная с финской зимы… Но трудно, невозможно чем-либо заняться посторонним тому, что нужно делать неотложно и что еще никак не начало удаваться.
Когда-то мне казалось недостижимым делом уметь выступить с докладом, «провести беседу», председательствовать на большом собрании и не сбиться в принятом порядке его ведения. Едва прикоснувшись к практике этого дела, вижу, что все это – например, выступление с речью, «проведение беседы» – совершенные пустяки по сравнению с работой. В первом случае достаточно быть «как люди», во втором – только «как сам», со всем риском, трепетом и отвагой, какая нужна, чтобы довериться чему-то исключительно «твоему», зыбкому и как бы вовсе не существующему до некоей апробации. И тогда, как летчик в воздухе, если что у него случилось с машиной, можешь помочь себе только сам – никто на свете, – решить: продолжать ли полет или садиться на неизвестное поле, сулящее гибель или спасение.
Это подумалось после поездки с докладом о литературе к летчикам. Кстати, когда лишь улетел от них, узнал местность и сообразил, что полк этот стоит на Починковском аэродроме, в двенадцати – пятнадцати километрах от моего Загорья. А когда был там, не знал, не заметил и не догадался спросить, где это я нахожусь. Настолько привычны безразличие к местности, беспамятность, невнимательность, привившиеся за годы войны.
В ВИТЕБСКЕ
Витебск! У него своя, особая история возвращения в семью советских городов. Скаты и гребни холмов на подступах к нему в течение долгих месяцев несли на себе тяжкий груз того, что называется линией фронта. Воронка в воронку, издолблена и исковеркана эта земля, вдоль и поперек изрыта, изрезана траншеями, захламлена ржавым, горелым и ломаным железом.
Надписи и даты, выведенные на скромных намогильных дощечках у дорог к Витебску, – напоминание о жестоких зимних боях за город. Немцы действительно обороняли его, не щадя ничего… И как бывает, что именно то, чего сердце ждало долго, напряженно и неутомимо, приходит вдруг, и радость застает тебя как бы врасплох.
Над городом небо к западу еще густо усыпано шапками разрывов зенитных снарядов и обволочено ржаво-темными космами и клочьями дымов. Земля еще привычно подрагивает от близкой пальбы.
Навстречу, по дороге на восток, от заставы тянется длинная и слишком ровная для обычного продвижения в такой близости от войны колонна. Пленные. Конвой – трое наших ребят с бровями, серыми от пыли.
– Сколько ведете?
– Сто сорок пять штук, – отвечает старший сержант. Губы обведены черной от пыли, пота и копоти кромкой. Глаза воспаленные, не спавшие, по крайней мере, сутки, счастливые.
– Кто взял?
– Я.
Это – военное «я», означающее не единоличность действия, а главенство, начальствование над силой, совершившей действие.
И, следуя за отдалившейся уже колонной, оборачивается и выкрикивает в другом, простецки веселом, «личном» тоне гордости и торжества:
– С музыкой пошло, товарищи! Гоним, мать его…
Глубоко в улицах города наши бойцы. Отчетливое «ура», бомбежка нашими самолетами окраины города, пулеметные очереди.
На одной стене красный флаг. Укреплен он наскоро, на ходу, и невысоко, может быть именно затем, чтобы всякий мог прочесть записку, приколотую к нему: «Майор Бублик». Это опять то самое неличное «я» военного языка. Это с волнением, гордостью, торжеством и вместе официальной, скупой точностью сказано:
«Я, майор Бублик, преследуя противника, первым прошел по этой улице, а теперь я далеко впереди». (То есть я с моими бойцами.)
И такая негромкая, даже чуть-чуть смешливая фамилия в сочетании с серьезностью и боевой значительностью обстоятельств!
Витебск, 12 часов, 26 июня.
На выезде уже идут стороной дороги связисты, сматывая провода на катушки, движутся вперед штабы, тылы, все большое хозяйство наступающей армии.
Как три года назад, пыль дорог, грохот с неба и с земли, запах вянущей маскировки с запахом бензина и пороховых газов, тревожное и тоскливое гуденье машин у переправы и праздные луга и поля, – все, как три года назад.
Только наступаем, обгоняем и окружаем – мы!
* * *
Белоруссия, деревня Панская под Борисовом. У меня ни стола, ни конки, переезд за переездом, поездка за поездкой, – но на душе хорошо и свободно, может быть потому, что ничего серьезного не пишу и не могу спрашивать с себя.
Спал в сенях избы, выбегая раза два ночью на улицу смотреть, как палят зенитки, имея, впрочем, в виду глубокие, заготовленные немцами окопы на задворках. Но залезать не пришлось.
Думал лежа, думал и пе мог додуматься, отчего мне так хорошо. Вернее всего – от ощущения близкого конца войны, от успеха, который сказывается физически.
Сейчас пишу эту страничку в жаркой, гудящей мухами, но чистой белорусской хате, раззанавешенной надвое плащ-палаткой. Здесь очень красивые потолки: матицы поперек, а не вдоль, как у нас обычно, и они не широкие, как доска, а балки, опиленные ровно с четырех сторон; потолочины – доска в доску, в меру закопченные, но, видимо, мытые. Пишу за столом, покрытым льняной домашней скатертью, пе сильно беленной, суровой, как называют такой цвет и степень отделки полотна. Справа, у перегородки, пианино: неизвестно, кто на нем играет и играют ли. Слева койка полковника, и полковник на ней, в нижней рубашке и с полотенцем в руках от мух. Ему надо и хочется спать с дороги, но сон никак не идет во взаимодействие с обороной от мух. Покамест он машет полотенцем – не спит, станет дремать, перестает махать полотенцем – мухи жгут…
На улице – куры, песчаная, пухлая пыль, колодец, вода из него удивительно чистая и холодная, но не резкая, мягкая – почти как дождевая.
И так мила эта сохранность деревни, жилья, живности, всего, что вокруг. В сущности, я уже в самой ранней юности очень любил все это: всякое дерево, живое и мертвое, всякую стреху, под которой в эту пору такая благостная, уютная тень и паутинки, всякое огородное, и садовое, и полевое растение и цветение.
ПЕРВЫЙ ДЕНЬ В МИНСКЕ
Всего десять дней назад столица Белорусской республики была очень далека от нас. Не только в том смысле, что ее отделяли фронт, вторые, третьи и, может быть, десятые рубежи обороны немцев, но и в прямом смысле расстояния. Десять дней назад между нами и Минском лежали почти две с половиной сотни километров. Когда проезжаешь зараз эту дорогу, чувствуешь с особенной очевидностью, как велико пространство земли, отвоеванной в столь короткий срок.
Одно дело – Витебск, он долго стоял у самой линии фронта. Но – Минск! И вот он, Минск, конечная точка великой магистрали, носящей его имя. Вот он, Минск, в багровой осыпи обрушивающихся от огня зданий, в пыли дорог, стремительно запрудивших своим потоком его улицы, в тяжелых дымах и густой поволоке июльского зноя. Минск до того, как первый регулировщик займет в нем пост на перекрестке.
Сквозящие пустыми окнами стены, за которыми видна противоположная сторона неба, теснины, образовавшиеся в улицах от обвалившихся домов, зловеще ревущие пожары, – не слишком ли все это знакомо, не повторяет ли это скорбный день падения Минска, зажженного немцами три года назад?
Як ад роднай галінкі дубовы лісток адарвапы,
Родны Мінск я покінуу, нямецкай бамбёжкаю гнаны.
Эти горькие строки белорусского поэта, посвященные прощанию с городом в такие же знойные июльские дни, настойчиво подсказывает память в первые минуты встречи со столицей братской республики.
Не понять, где разрушения новые, где старые, трехлетней давности. Город вновь обезображен и изуродован немцами. Как будто рапу, не зажившую за долгий срок, вновь разбередили, хлынула свежая кровь, свежие рубцы легли возле прежних, успевших, может быть, если не затянуться, то хоть обсохнуть по краям. И от этого больно, как от настоящей раны.
Но чем дальше в город, тем дальше от этого первого впечатления, вызвавшего в памяти и печальные строки Аркадия Кулешова об уходе из Минска, и сравнения этого дня с тем днем…
Нас обгоняют орудия, увешанные не столько увядшими ветками маскировки, сколько цветами, плетенками, букетами цветов, что успели уже минчане поднести своим освободителям. Население, сколько его есть в городе, все от мала до велика на ногах. Лица такие, как будто каждый человек встречает своего самого близкого – мужа, сына, жениха, отца – после долгой и уже почти безнадежной разлуки.
С волнением, которому мало слез, мало слов, бросаются толпы девушек и женщин к приостановившемуся на перекрестке танку с пехотой на броне или грузовику с откинутым брезентом.
– Сыночки, родные паши…
– Сыночки! Знали б вы, сколько мы ждали вас…
– Хлопцы, хлопцы! – силится пробиться поближе к машине старик с обгоревшими бровями, надеясь, должно быть, что ему удастся рассказать все спокойно и дельно: и как жилось при немцах, и как убили его сына, ушедшего в партизаны, и где были виселицы… Но сбивается и он, едва можно разобрать его непередаваемое, из такой глубины пережитого горя и обретенной радости идущее, доброе, стариковское: —Хлопцы…
– Хай живе! – прерывает всех громкий голос, который, может быть, так вот звучал в Минске в былые годы в дни больших празднеств, в колоннах, проходивших мимо Дома правительства.
– Хай живе!
– Бывайте здоровы, сыночки! – несется вслед рванувшемуся вперед танку, что идет туда, за город, где уже едва слышны гул и глухие вздохи боя.
Машут платками, руками, красными флажками, неизвестно откуда взявшимися, машут девушки, держась парами, либо по трое, либо целыми стайками, счастливыми и радостными, как в праздник. Машут пожилые женщины, ребята, старые люди. Самозабвенно машет крошечный мальчик левой рукой – правая у него перевязана белым бинтом.
– Ура-а!.. – слышится, перекатывается из улицы в улицу, из квартала в квартал под грохот гусениц по булыжнику, под выстрелы советских зениток, уже взявших минское небо под свой контроль.
Люди буквально не могут еще прийти в себя.
– Наши! Неужели это вы пришли?! А мы уже ждем, ждем… Вот уже и близко палят пушки, слышим…
– Водички! Кому холодной водички? Попей-ка, сыпок, – чем богата, тем и рада. – Это старушка, расположившаяся со своим ведерком на тротуаре, усыпанном белой остью битого стекла.
– Молочка! Молочка! – Руки с бутылками молока среди рук с цветами, с пустяковыми и жалостными порой, по трогательными без конца гостинцами и подношениями на добрый белорусский манер.
Воспаленные от пыли и трудного, бессонного марша, глаза воинов блестят так же растроганно, как и у тех, что приветствуют их.
В город незаметно, по быстро входит порядок: уже есть адрес комендатуры, регулировщики, заставы из молодых парней, подобравших немецкие винтовки и вылавливающих последних немцев, что притаились в закоулках города…
Первый советский день Минска, наступивший после более чем трехлетней ночи, в разгаре.
СЕРДЦЕ НАРОДА
Мы в глубине Белоруссии. Позади Минск – столица республики, центр белорусской культуры, город Янки Купалы.
Но этот Минск со своими развалинами, с картофельными грядками на пепелищах 1941 года, с дзотами на перекрестках улиц, и немецкими табличками и указателями, Минск, обезображенный и искалеченный, сегодня мало чем отличается от любого другого большого нашего города, что побывал под немцами.
Придет время, город оживет, отстроится и встанет, как и вся Беларусь, в своей своеобразной красоте, поруганной, но не умерщвленной. Нельзя у народа отнять его творческий дар, его неиссякаемую созидательную силу в мирном труде, его непреклонность в суровой борьбе, его способность в любых испытаниях выражать по-своему свою бессмертную душу.
Вряд ли найдется человек в нашей стране, что не знал бы чудесной застольной песни:
Будьте здоровы,
Живите богато…
Но мы знаем ее в русском переводе, а песня это белорусская, народная, появившаяся в первые годы колхозной зажиточности и приобретшая затем повсеместное признание.
Одна эта песня, которую больно было услыхать в дни, когда вся белорусская земля лежала за чертой фронта, одна эта простая, задушевная и шуточно-ласковая песня – лучшее свидетельство красоты земли и народа, населяющего ее, народа с щедрым, честным и веселым сердцем.
Это то самое сердце, что крепло и навсегда доверилось правде, которую первым провозгласил великий русский народ. То самое сердце, что преисполнилось гнева и мужества в горьчайшую годину немецкого нашествия, – в нем се нашли места малые чувства. Не забудем, что партизанская война белорусов против немцев была образцом по своей ожесточенности и неугасимости. Она причинила захватчикам много серьезных хлопот, вплоть до введения в дело регулярных дивизий с артиллерией, танками и авиацией.
Придет время, все уточнится и сочтется в балансе полной победы, но и теперь можно сказать, что борьба белорусских партизан против оккупантов в период нынешней Отечественной войны составит гордые и поучительные для потомства страницы истории этого народа.
На долю его всегда выпадало первым встречать непрошеных пришельцев с запада, первым терпеть бедствия и муки от вторжения чужеземных войск. Избавление всегда приходило с востока, будь то в наши дни, или в недавнее время войны с интервентами, или в начале прошлого века, в Отечественную войну 1812 года, или в иные времена.
Развившийся в горькой нужде, среди суровой природы и наконец начавший жить по-человечески, белорусский народ в этой войне оценил самой высокой и благородной ценой все, что ему дала Советская власть и колхозный строй, – стал сражаться за них, за свое право идти вперед по пути, избранному бесповоротно.
Вот о чем говорит славная довоенная песня «Будьте здоровы». В незатейливо-шуточной форме пожелания гостям, уезжающим с колхозной пирушки, выразила она и сыновнюю любовь к родному краю, и радость свободного труда на свободной земле, и уверенность людей в своем будущем.
В сокровищнице белорусского фольклора есть и другие прекрасные песни, созданные в разное время и также известные и любимые далеко за пределами этой республики. Взять, например, нежную и трогательную «Перепелочку» или ухарски озорную национальную плясовую «Лявониху». В них легко узнается богатое сердце народа, с ласковой нежностью, с простодушной веселостью и озорной лихостью.
Белорусы вообще народ глубоко поэтический. Каждый город, каждая река, протекающая по их земле, наделены осмысленным, легендарным происхождением.
Много людей нашей армии на своем боевом пути должны были встретить Сож и Днепр, биться на них и пролить кровь. Они вряд ли знали белорусскую сказку об этих реках-братьях, по которой Днепр приобрел первенство благодаря решимости и отваге в преодолении преград на своем пути, а Сож, петлявший по низинам и болотам, выбиравший места, чтоб обойти брата, просчитавшись, врезался в русло Днепра и стал его притоком.
Пройдут годы, и народная фантазия непременно свяжет с памятными местами боев за освобождение Белоруссии и историческими именами свои легенды, сказания и песни. Так же будет награждена и память освободителей города Могилева, о происхождении которого, на основе устного предания, рассказал в своей поэме «Могила Льва» Янка Купала, и память освободителей Минска и других городов Белоруссии.
Народный поэт Белоруссии Янка Купала умер недавно, в эвакуации. В Минске, среди больших и малых пожарищ первого и четвертого годов войны, сейчас не вдруг и найдешь пепелище скромного домика Купалы, который минчане с гордостью, бывало, показывали приезжающим:
– Здесь живет наш Янка…
Ни физическая смерть поэта, ни варварское уничтожение дома, в стенах которого он творил свои песни, не лишили белорусский народ богатства его поэзии. Популярность Янки Купалы огромна. Лирик по складу своего замечательного таланта, певец Белоруссии, выразивший сердце ее с необычайной силой, он всем своим поэтическим существом как бы символизировал творческую мощь народа.
Еще при жизни поэта распевалась песня о нем, написанная им самим:
Як на свет раднўся Янка…
Он так глубоко запал в душу народа, был уже такой неотъемлемой частью его живой жизни, что в глазах народа, как и в собственных глазах, стал объектом поэтического изображения, или, проще сказать, песенник стал песней.
Надутые и невежественные немцы-фашисты поначалу не склонны были считаться с особыми чертами национального характера советских народов, с такими будто бы малозначащими вещами, как их язык, культура, поэзия, в которых бьется сердце народа, живет его любовь к свободе и независимости. И они просчитались, – приходит час тяжкой расплаты.
В дни войны была написана еще молодым, но уже известным и замечательным по дарованию другим белорусским лириком – Аркадием Кулешовым – поэма «Знамя бригады».
Сам фронтовик, прошедший весь горестный путь нашего отступления от западных границ до предместий Москвы, видевший своими глазами страшные бедствия, выпавшие на долю краев и городов его родной Белоруссии, поэт просто и потрясающе рассказал об этом в своей поэме.
Речь в ней идет о том, как боец-белорус Алесь Рыбка в первое лето войны вместе с немногими уцелевшими людьми окруженной и атакуемой немцами бригады пробирается к своим, на восток, вынося спасенное им знамя бригады – символ ее возрождения для новых боев за свободу Родины. Алесь Рыбка идет знакомыми с детства краями, по пути лежат его деревня и дом, где остались жена и дети. Ему до страшной боли хочется зайти к своим, обнять их, проститься, может быть, навсегда, ибо он знает, что впереди еще долгая и полная трудов и опасностей дорога войны. Но он удерживается. Что ж, я зайду, – рассуждает он, если позволительно изложить стихи в оборотах простой речи, – что ж, я зайду: на радость, что ли? Принесу им свою муку, свои слезы – зачем? Их и без того довольно. Нет, я приду сюда и постучусь в окно не горьким скитальцем на отцовской земле, а вестником радости. Я принесу им счастье избавления от неволи, и тогда сам не постыжусь заплакать, потому что:
…Скажу: я принес
Каску, полную радостных слез.
Исполняется горячая вера белорусского народа в свое избавление. Близки сроки, и все города и села братской нашей республики, страдалицы Белоруссии, будут очищены от немцев.
И все, кто во имя этого идет сегодня славной дорогой на запад, кто бы они ни были по месту рождения, языку, культуре, могут рассчитывать на великую благодарность белорусских людей. Сердце их, памятливое и доброе, не забудет никогда тех, кто потрудился в бою за свободу своих братьев.
Незабываемая встреча населения Минска с нашими воинами – это только первое слово великой народной благодарности за избавление от неволи, за возвращение к свободной, самобытной, творческой жизни.
Да и самим воинам – русскому ли, узбеку ли, украинцу ли, сибиряку или кавказцу – сладко будет и через много лет вспомнить скромную и задумчивую красоту белорусских полей и лесов, по которым они прошли когда-то, охваченные одной суровой боевой заботой: скорее разгромить немцев!
И они, освободители Белоруссии, еще лучше почувствуют глубокую связь наших народов; их будет трогать каждое наименование белорусского города, реки, местности, каждое белорусское словцо, услышанное вдруг… Они будут испытывать к ней, Белоруссии, полное солдатской нежности чувство землячества, приобретенного на войне.
Фронт уже очень далеко в глубине Белоруссии, в свежих по освобождении местах, где еще душно от пожарищ, но все равно наше «хозяйство» далеко от «фронта». Ощущение близости – немцы-окруженцы в лесах, наши оборонительные мероприятия на случай, если немцы станут выходить через нас.
Местность живописная по-новому для меня: холмы с хлебами и лесами по скатам, с ровной и причудливой разделительной линией – рожь впритирку к лесу. Много воды, речка с подорванной плотиной. Неподалеку чудное, круглое на карте и в натуре озеро с теплой и глубокой водой, – купаться можно только с одного места, где песочек, а кругом явор и «дрыгва».
Неизменное чувство хорошего, что происходит и что прямо-таки стоит в воздухе, как тепло от солнца, как запахи июньских трав.
Можно было бы уже заняться «периодизацией» войны, так как последний и непохожий на все прежние период ее по своему значению позволяет смотреть на все предыдущее уже как бы историческим взглядом.
ОБ «АЛКОГОЛЕ»
Привезли и перевели в редакции дневник, подобранный на убитом обер-лейтенанте Конраде Мюллере. Последние записи датированы третьеводнишним числом. Дневник – живейшее свидетельство о паническом состоянии отступающих немцев, о беспорядке, окружениях, «котлах» и «мешках», об ужасе перед нашей силой, – свидетельство с той стороны.
Наш успех мы не могли еще представлять себе в таких разительных подробностях. Разбитые, растрепанные, потерявшие связь и управление и, главное, потерявшие всякие моральные основы боеспособности, группы и группировки, остатки частей и подразделений, мелкие стайки мечутся в беспамятстве по сторонам Минского шоссе, то и дело зачем-то переходя его то в северном, то в южном направлении.
«Мост через Березину под сильнейшим обстрелом; Полковник освобождает дорогу. Все до крайности измождены.
Идем дальше по шоссе в направлении на Минск. Сумасшедшие пробки. Слева и справа обстрел. Все бегут, всё бросают. Поймал коня, доехал верхом до Острова. В лесу отдых на ночь. Кухня разбита, только холодная пища. Позиция у шоссе».
«В 12 часов тревога. Русский атакует. Захватил шоссе. Занимаем позиции справа от шоссе. Ни оружия, ни боеприпасов. Поджарил 2 яйца. Прибегают люди из разбитых частей, оборваны, голодны, – пробивались через леса».
«Последний раз оторвались. Не можем. Танки преграждают путь. Опять в лес, к шоссе. Русский прочесывает. Ни воды, ни пищи. Слышим грохот русских машин и сидим, спрятавшись… Настигли русские крестьянские отряды, – вместе с семью человеками спасся в чаще. Много русской пехоты вокруг. Поют! Видимо, захваченный алкоголь. У нас только то, что на нашем теле. Идет дождь. Едим листья. Мы хотим вырваться, у каждого железная воля…»
«Пробираемся лесом, рожью, у нас ужасный вид – длинные бороды, спутанные волосы. Не могу себе представить, что так кончится жизнь. Ели клевер и траву. Нужно опять идти».
Есть мнение, что подобного рода «дневники отчаяния» пишутся их авторами с умыслом угодить победителю на случай пленения. Это само по себе стоящее свидетельство. Ио этот документ обладает приметами подлинности: записи охватывают не один только период летнего разгрома немцев, но и предшествующий период. В самой манере записей есть прямые подтверждения их подлинности, непреднамеренности относительно пленения автора.
Решили напечатать выборку из дневника. Запись о том, как немцы из кустов слушают пение русских солдат, высказывая предположение, что это, «видимо, захваченный алкоголь», начальник вычеркивает.
– Знаете, нехорошо: алкоголь.
– Так это же немец пишет.
– Ну зачем же мы ему будем предоставлять трибуну против нас?
– Это не против нас, это против него. Он сидит в кустах, и с завистью, с тоской слушает, как поют наши. Поют, понимаете? А что же он доброе может высказать по этому поводу, кроме жалкого своего предположения: «захваченный алкоголь»! А хоть бы и захваченный алкоголь! Опять же хорошо. На здоровье! Прошли времена, когда немец захватывал.
– Нет, все равно не пойдет. Лучше мы здесь вот как исправим: «Русские поют», – но про алкоголь вычеркнем. Так-то лучше будет.
* * *
Еще насчет алкоголя. В Минск мы ввалились в первые утренние часы 3 июля. И многое из того, что можно было приметить и запомнить тотчас и изложить в статье в тот же день, – я приметил, запомнил и изложил.
В статье есть и картина города с пылающими на въезде в него танками, и невероятная смесь разрушительного буйства огня, грохота взрывов, стрельбы по окраинам с ярмарочной праздничностью освобожденных минчан, устраивавших еще не виданную войсками нашего фронта встречу своим освободителям. И гирлянды цветов, накиданные на борта машин с пехотой, и слезы радости, и объятия незнакомых людей, и «хай живе», и все такое подобное – трогательное, незабываемое.
Но я не мог отметить в статье одно обстоятельство, которое при всей его внешней неблаговидности не могло не способствовать общему подъему праздничности. В здании театра был устроен немцами винный склад. Население разбирало этот склад дружно, весело, и главное, разбирало с ближайшей целью угощения и снабжения в дальнейшую боевую дорогу бойцов. Среди мужчин заметны были такие, что и сами при этом угощались, но женщины не пили – тащили, тащили бутылки к магистрали, по которой катились танки и машины, совали на ходу, кидали за борта машины.
– Сыночки, родные наши! Выпейте, выпейте, родные наши.
И я могу ручаться, что все это было невообразимо хорошо, правильно, торжественно и красиво.
О ЛАСТОЧКЕ
Весной в деревушку под Витебском прилетела ласточка – там у нее под стрехой одного двора было гнездо. Покружилась, покружилась ласточка над неприютной землей, где чернели вышедшие из-под снега пожарища, желтели груды кирпича, торчали обгорелые столбы, и видит, что селиться ей нынче негде. Издавна по своему птичьему образу жизни она прибивалась поближе к людям. Но деревушка еще и не начинала отстраиваться – слишком близко была война. Рядом с прошлогодними, оплывшими воронками от снарядов виднелись свежие, со вздувшимися, рыхлыми краями, от которых обманчиво пахло весенней пашней.
Однако дымок человеческого жилья, замеченный ласточкой неподалеку, приманил ее к этим местам. Дымок шел от земли, но он был жилой, приветливый, знакомый и милый птичьей душе. Ласточка робко и вкрадчиво раз-другой подала свой голос, снизившись над бревнами наката, и высмотрела себе местечко под обжитой крышей солдатского дома.
Кому, как не бойцу, было понятно горькое бездомничество маленькой доброй птицы? Может быть, и его деревня, откуда он ушел на войну, была сожжена немцами, может быть, он до сих пор ничего не знал о своей семье. Когда он заметил, что ласточка строит себе жилище под его крышей, он задумался, немолодой и давно воюющий человек. Он был растроган доверчивостью птицы к его жилью, к этому невеселому месту, которое, казалось, затем только и было на свете, чтобы содрогаться от близких разрывов мин и снарядов, порошить пересохшей землей и песком с потолка и всегда грозить обвалом от прямого попадания. Может, он подумал еще, что птица нарочно вила здесь гнездо, чтобы ему, солдату, было веселее.
Во всяком случае, он был застигнут необычным, тихим, по глубоким настроением, и высказать его на словах было не так просто, а хотелось обязательно высказать.
У самого простого человека в жизни, особенно на войне, в разлуке с близкими, в соседстве с опасностью, в труде и всяких испытаниях, которых не вынести, если не знать или не чувствовать великого их значения, бывают такие минуты, когда хочется говорить каким-то особым языком. И боец написал стихи о ласточке:
Где ты зиму зимовала,
Где ты там вилась,
Что с весною к нам попала в траншею,
В нише прижилась?
Он мало или совсем не читал стихов. Так что-то со школьнических лет цеплялось в памяти: «Ласточка с весною в сени к нам летит». Но ему хотелось сказать что-то такое же складное не вообще о ласточке, а вот об этой, что прижилась в том углублении его земляного жилья, которое он называл, по уставу, нишей.
Но, думая о ласточкиной судьбе, он думал еще о многом другом. Он только затем и сидел здесь долгие месяцы в обороне, чтобы изготовиться к большому и трудному пути на запад, к наступлению. Без этого ему, солдату, нечего было и помышлять о родных местах, о семье, о доме. И он добавил еще четыре строчки, окончательно сбиваясь с лада и уже стремясь только как-нибудь выразить свою мысль, в которой большое, грозное дело, предстоящее ему, как-то связывалось с робкой заботой ласточки о жилье, о том, чтобы было куда возвращаться весной из далеких краев:
Ведь мы скоро с тобой расстанемся;
Немца с русской земли будем гнать.
Скучно тебе будет, ласточка,
В траншее одной лето проживать.
Он не был поэтом и вряд ли напишет в другой раз что-нибудь подобное. Но он, может быть, сам того не сознавая, выразился поэтически, бесхитростно и тонко, как., впрочем, и бывает в жизни сплошь и рядом. Как будто все и дело в том, что какой-то ласточке будет скучно в опустевшей траншее, когда он уйдет далеко на запад!
Свое стихотворение он написал на открытке полевой почты и послал в газету, вряд ли опять же полагая, что его напечатают. А зачем? Затем, что он знал или слыхал о таком порядке: стихи посылают в редакцию, как донесения по начальству, а домой – письма.
И не успел он получить ответ из редакции, как ласточка осталась одна…
Есть что-то глубоко впечатляющее в покинутых ушедшими вперед войсками траншеях, землянках, блиндажах, лесных шалашах с пересохшей и осыпавшейся листвой либо хвоей, в пепелищах от костров, в обгорелых рогульках таганов, на которых солдаты варили свою пищу. Далеко-далеко, под самой Москвой, в молодых дачных рощах, травой – которой уже по счету! – заросли ямы и канавы, нарытые в памятную осень и зиму 1941 года. Далеко позади и Угра, и Днепровское верховье, леса и поля Смоленщины, меченные войной. Немного дней прошло, как началось опять наше наступление, но уже и та сожженная деревушка под Витебском, возле которой боец в обороне сложил свой стишок о ласточке, осталась в глубоком тылу.
И ласточка дивилась, должно быть, той тишине, что наступила кругом, тишине, которая есть благо всякой жизни – человеческой и птичьей.








