Текст книги "Проза. Статьи. Письма"
Автор книги: Александр Твардовский
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 49 страниц)
– Сядь, – говорю, – Тарас Кузьмич, вот здесь, сядь!
Он сел и вместе с тем потерял свой вызывающий вид, который имел стоя.
– Тарас Кузьмич! Ты действительно ударно работал и заслужил, может быть, не сапоги, а больше. И брюки мы, уж если бы решили тебе дать, так дали бы не чертовой кожи, а хорошие, суконные. Но ты должен понять вот что: нельзя самому себе требовать премию, да еще в такой форме. Это все равно, что если меня не хвалят, так я сам себя похвалю. Хорошая работа у нас не должна пропадать. И не пропадет. Только ты дождись, пока тебе люди скажут, что ты ударник, что ты достоин премии. Полтора трудодня ты можешь требовать – это твое законное, а премия – это не плата, это – честь. Этого ты сам требовать не можешь. Но я тебе говорю, Тарас Кузьмич, что по работе ты достоин премии и ты ее получишь в свое время. А пока мы дадим тебе в помощь человека. Это уже с нашей стороны нехорошо, что ты на такой работе стоял все время один.
– А главное, сапог нет покаместь, – сочувственно вставил счетовод.
– Нет, сапоги есть, найдутся, – заявил я.
А Тарас Кузьмич сидит с глазами, полными слез, и боится моргнуть, чтобы слезы не закапали.
Я решил, что с него довольно, – он сознает свою ошибку. Мне только нужно узнать, с кем он советовался, кто водил его рукой.
– Почему ты, Тарас Кузьмич, не пришел ко мне раньше, не посоветовался, не сказал, чего ты хочешь, а сразу – бах – заявление?
– Я приходил сюда, – вдруг раздраженно заговорил он, – приходил! Обращаюсь вот к товарищу Ерофееву, он говорит – что ж, подавай заявление. Есть, говорит, у тебя от доктора? – Нет. – Ну, так сходи возьми. – Я сходил взял. У меня, действительно, одышка, мне на такой работе, по-настоящему, – нельзя.
– Тарас Кузьмич, – заговорил я уже другим тоном. – Мало ли чего нельзя «по-настоящему». Мне вот «по-настоящему» нельзя жить нигде, как только в Крыму. И свидетельства от сорока врачей имею на руках. И перед мобилизацией в деревню я уже должен был ехать на курорт. И я не моложе тебя, Тарас Кузьмич. И поработал не меньше.
Тут я спохватился, что хочу переспорить его своими болезнями. Он уже начал что-то такое: «А ты повозил бы лес ночью, да вот с таким парнишкой», – показал он на четверть от стола.
– Ладно, – сказал я бюрократически, – оставь заявление, мы разберем. – И сел за работу.
– Нет, я заявление не оставлю.
– Оставь, разберем.
– Нет, уж…
21 марта
В двенадцать часов ночи пришел бледный, перепуганный Андрей Кузьмич.
– Овес сгорелся! Я сейчас в амбаре был. – Он высыпал мне на стол горсть овса. – Возьми на зуб.
Я раскусил зерно, но ничего не понял и вообще ничего еще не понимал.
– Что овес? Как сгорелся?
– Так сгорелся. От влаги.
– От какой влаги?
Андрей Кузьмич досадливо отмахнулся.
– Да идем ты скорей! – закричал я, накидывая шубейку (чью, не помнил, оказывается, хозяйкину). Мы побежали к амбару. По дороге, задыхаясь от бега, я кричал: «Чего тебя черт занес в амбар?»
– Ай, молчите, – хрипел Андрей Кузьмич.
Мы бежали по рыхлому весеннему снегу. Ночь темная, теплая, влажная. У меня было все мокро: лицо, волосы, рубаха на теле. Но пойти шагом уже было нельзя. Андрей Кузьмич бежал ровно, хотя и хрипел с первых шагов. Амбар был не замкнут, – замок только висел. Но Андрей Кузьмич стал отмыкать и замкнул его, потом опять отомкнул и долго, долго вытаскивал дужку замка.
Я кинулся к закромам. Сунул руку. Холодная шершавая масса зерна пересыпалась между пальцев.
– Вот здесь, здесь. – И Кузьмич сунул мою руку в горячее влажное место. Это меня испугало, несмотря на то, что этого я и искал. Было неестественно и страшно: в холодном амбаре, ночью – горячий овес.
Мы, не зажигая огня, облазали все закрома. Везде успокоительно шумел сухой, холодный овес. Засучив рукав (я уже был без шубы), я по плечо запроводил руку в том месте, где овес был горяч. Я шевелил пальцами в холодном овсе, но захватить горсть не хватало руки. Андрей Кузьмич достал горсть. Это был обыкновенный холодный овес. Андрей Кузьмич высыпал эту горсть в другой закром. Он не хотел ее мешать с горячим.
Тут вздохнулось легче. Черт с ним, даже целым закромом, – все же это не весь амбар.
Потом я почувствовал, что дрожу. Мне сдавило грудь и закололо в бок. Я стал искать свою шубейку. Когда мы вышли и Кузьмич замкнул амбар, он взял меня за плечи и повернул к себе.
Чего только этот Кузьмич не перетерпел от меня за полчаса: я ругал его последними словами, толкал, подгонял, а вот он смотрит на меня умоляющими глазами и шепчет:
– Голубчик, идемте ко мне, на вас лица нет!
Мы сидели у него за перегородкой в чистой половине избы. Кузьмич достал полбутылки, вытер ее ладонью и налил по полстакана мне и себе. Мы выпили и закусили хлебом с луком. Только тут я окончательно пришел в порядок, согрелся. Мы говорили вполголоса.
– Помнишь, Андрей Кузьмич, как я приходил к тебе, когда у нас сортировка стояла?
– Помню, помню, – соглашался Кузьмич, еще не зная, куда я клоню.
– А помнишь, что я говорил насчет овса? Овес-то был пополам со снегом. Так вот, все, что вы сортировали наперво, было пополам со снегом.
– Верно, верно, – заторопился Кузьмич и даже вспомнил, что мешки, в которых было особенно много снегу, попали наверх в этот закром.
– Ты, Кузьмич, забрал весь снег с зерном в первые мешки, а потом оно пошло чистое.
– Потом – да!.. – усиленно глотая, соглашался он.
– Но я про что говорю тебе? Я говорю тебе, Андрей Кузьмич, что ты же видел все это, видел, что снег загребаешь в мешки!..
Андрей Кузьмич покорно вздохнул. Было ясно, что сознает он свою вину без единой отговорки. Напугался он не меньше меня, да и прибежал ночью. И было все-таки отрадно, что человек так перепугался за общественный овес. Ведь не за свой! Это же страшная разница.
Мы попрощались, как друзья. Нас как-то особенно сблизила эта история. Кузьмич меня проводил на крыльцо. Он был в одной рубашке. Долго не выпускал моей руки, как растроганный, выпивший человек. Он что-то силился сказать и не мог. Отпустил он меня со словами:
– Завтра я к вам зайду…
* * *
Про себя я уже решил переучесть семфонд, а сгоревшийся овес пустить на посыпку. Отсадить пару боровков на откорм, – наверстать потерю. Но ничего еще не говорю.
* * *
Счетовод, узнав об овсе, что-то притих и задумался. Потом ни с того ни с сего начал мне рассказывать, что делалось в кооперации в случае порчи какого-нибудь товара. Рассказывал он очень беспокойно, словно здесь же сочинял. «Да-а», «ну», «да-а», «ну», – все время запинался он. И хотя он ничего прямо не сказал, в конце концов стало понятно, что в кооперации подмоченный сахар или еще что они списывали «на себя» – потом в той же кооперации продавали.
Но можно было взять его любую фразу в отдельности и не найти в ней ничего «такого». Например: «Так и с этим овсом», – говорил он. Здесь как будто он прямо наводит на мысль. Но в случае чего он скажет: «Вот и я говорил, как нехорошие люди поступали в таких случаях». А рассказывая об этих нехороших людях, он давал понять, что они поступали ловко и хорошо. Но ничего не докажешь.
Не докажешь, что он Тарасу Дворецкому продиктовал рваческое заявление. Он говорит:
– Я ведь должен был человеку объяснить, как подавать заявление.
– Но ты должен был объяснить, что такого заявления подавать нельзя.
– Я не знал, что нельзя. По-моему, раз ударник хочет подать заявление, – нужно ему помочь, объяснить.
– Но зачем же ты его толкнул взять от врача свидетельство?
– Да ведь я же ему говорил, что нельзя без оснований, нужны основания.
И так далее.
* * *
Перед вечером явился Андрей Кузьмич.
– Здравствуйте!
– Здравствуйте! – отозвался счетовод.
Андрей Кузьмич остановился на пороге, оглядывая присутствующих.
Он, видимо, думал застать меня одного.
В канцелярии было несколько человек, толкавшихся без нужды. Степан Кравченков, сторож и Антон Жуковский. Они нехотя курили и перебрасывались шутками. Я их всех спросил, что кому нужно.
Они попрощались. Счетовод, воображая, что я совместно с ним выпроваживаю посетителей, состроил что-то такое.
– А вам не пора домой? – спросил я.
Он как бы не понял.
– Нет, я еще могу посидеть.
– Нет, вы идите.
– Если есть секреты… – И он нехотя поднялся.
Андрей Кузьмич с благодарностью посмотрел на меня. Вероятно, потому, что я шел ему навстречу, он не стал ломать комедии и просто начал.
– Вы меня спросили, чего я был в такое время в амбаре. Стоило спросить, – усмехнулся он. – Так вот, я ходил в воры.
– Как так в воры?
– А так, с мешочком. Овсеца хотел пудик-другой нагрести. Ключ мне доверили от общественного достояния, так я хотел попользоваться.
Я молчал. Тогда он заговорил другим тоном:
– Сгрезилось мне, что вот возьму пуд овса, и никому от этого не похужеет – не получшеет. Вот, думаю, я дурак – не воспользуюсь, а другой бы на моем месте воспользовался и чести не потерял бы. Прохор Андреевич в кооперации вагонами добро воровал, а чести не потерял, хотя все знали. У нас это считается – казенное. В амбар к соседу залезть – позор, а казенное – не позор. Думаю, и не узнает никто. Так и пошел с мешочком. И когда только овес горячий нащупал, тогда схватился.
Я еще молчал, обдумывая эту историю.
Андрей Кузьмич снова заговорил:
– Делайте со мной что хотите. Виноват перед всеми.
У всех по зерну украсть хотел… Ключик могу сдать сейчас.
– А почему ты мне вчера не сказал?
– Вчера я выпивши был, – вразумительно пояснил он. – Вчера ты подумал бы, что я только под мушкой признался. А я признаюсь в трезвом состоянии.
Это правильно, решил я и, вздохнувши, сказал:
– Ладно, товарищ Дворецкий! Ключ останется при тебе. Послезавтра, прорастет овес или не прорастет у меня на блюдечке, – выгребай из этого закрома весь – до холодного. Я думаю, если не прорастет, так на посыпку его.
– Посыпка чудесная будет, – радостно уверил меня Андрей Кузьмич. – Свинью можно к Пасхе откормить на десять пудов.
– Да, так я и думаю…
– Хорошо, хорошо… И если уж прорастет, то рассыплем этот горячий по кадкам, по корытам. Да! А не рассыпать нам его завтра? Верней будет. А то на блюдце прорастет, в закроме за три дня сгорит.
– Делай так, – согласился я.
23 марта
Овес пророс и выпил всю воду на блюдечке.
25 марта
Я пришел с гумна в канцелярию запыленный и усталый, как черт.
В валенках катались головки льна, упавшие с соломки. Мы отправляли остатки на завод.
Толпившиеся вокруг стола счетовода граждане меня не узнали, вернее, не подумали, что я председатель, С одним из них, как я потом понял, руководителем делегации, разговаривал счетовод.
– Мы и сами думаем, – вступать или подождать еще? Ждали больше… – говорил первый.
– Вступить не трудно, – глубокомысленно замечает один.
– Ага! – подхватывает другой, – а потом, может, и передумал бы, да нет…
– Ясно, текучести быть не должно. – Это счетовод.
– Ну, а все ж, как у вас насчет обува или товару какого?
–. Обуви мы не даем. Обувь у кого есть, так есть, а нет, так сам знаешь.
– Так вступать ай нет? Агитируешь ты или отговариваешь? – решительно ставит вопрос второй крестьянин. – Вступать или не вступать?
– Нужно вступать.
– Да мы уж тоже так решаем: вступать, – говорит первый крестьянин.
– Но принуждения быть не может. Добровольность. Хочешь – вступай, не хочешь – как хочешь.
– Да как же ты его принуждением заставишь? Может, другой еще не решился.
– Ну, не решился, так решится, как под твердое подведут.
– Подведут?!
– Надо будет, так подведут. Чикаться с вами, что ли?
– Это ж, выходит, опять – принуждение? Чтоб в колхоз шел – подводят?
– Зачем в колхоз? Раз ты получил твердое, значит, дадут тебе индивидуальное, а раз ты получил индивидуальное, значит, тебя голоса лишили, а если уж тебя голоса лишили, идешь ты в этапном порядке в Архангельск – железную дорогу проводить… – Подумав, счетовод прибавляет в виде справки – Мороз семьдесят градусов, одежи никакой.
– Ты, видать, там уж был, Андреич, знаешь климатические условия? – подал голос я.
– А! Это вы здесь? – заулыбался он, как будто я в шутку подслушивал и в шутку же задал вопрос. Но он уже понял, что дело не полоса. – Вот это к вам – граждане деревни Гнедино…
– Да, да, – говорю я, – я слышал.
Делегация вдруг начинает осматривать Ерофеева с пог до головы, словно впервые видит его.
* * *
Но где же взять счетовода?
26 марта
О разговоре счетовода с гнединцами рассказывал учителю. Старался передать слово в слово, ничего от себя не прибавляя.
– Ведь вот враг!.. – поднялся и заходил учитель. Он любит «обобщать явления». – Заметь, – поднимает он палец над головой, – этот враг тебе уже ничего или почти ничего не может сделать извне. Там он сразу же будет замечен и наименован. Да и трудно сейчас просто агитировать против колхоза. Но какую силу приобретает его агитация, когда он сидит здесь, когда люди считают его нашим человеком.
Учитель сказал правильно. Вообще за ним стоит кое-что записывать. Мы были одни в квартире. Жена его пошла гулять с ребенком. Домашняя игрушка ребенка – счеты – лежали на столе. Я провел по ним несколько раз рукой и сказал:
– Слушай, научи ты меня на счетах. Я У тебя ежедневно бываю и уже считал бы, если б раньше догадался.
– Идет! – согласился учитель. – Только это нужно не тебе учиться, а ты лучше отряди трех-четырех человек. Мы устроим такие домашние курсочки счетоводов. Жена по этой части могла бы преподать самое необходимое.
– Зачем мне столько, мне хотя бы самому. Да и людей таких нет.
– Чудак ты, друг, – оживился учитель, – да у тебя уже две экономии и третья Гнедино будет. Тебе ж нужны кадры и кадры.
– Давай так, – согласился я. – Только меня самого ты все же учи. Мне без этого нельзя. На бумажке да в уме – надоело проверять и Ерофеева.
27 марта
Бедноты у нас, в самом Лыскове, мало. Народ подобранный. Беднота – супруги Кравченковы, Григорий Милованов да считается Матвей Корнюхов. А среди известной части наших середняков живет опасение, что за то, что у них хватает до сенокоса сала, их могут «ликвидировать». Это опасение распространили те, кто не зря опасался, – выселенные кулаки. И вот опасающихся связывает какая-то «круговая порука» – «не дать начать». По внешним хозяйственным признакам Ерофеев стоит с ними наравне. И эти опасающиеся середняки, ненавидя его за приспособляемость и удачливость, чувствуя в нем чужого, могут защищать его. К группе «опасающихся» мог бы отойти даже Андрей Дворецкий, человек, пришедший в колхоз, как говорят, с прочным хозяйством. Правда, Андрей Кузьмич на глазах растет как колхозник, Андрей Кузьмич уже – актив, опора.
Теперь мы проводим в колхоз гнединцев. А среди них много бедноты. Кроме того, можно опереться на их, так сказать, свидетельские показания, на их возмущение Ерофеевым.
Но, с другой стороны, здесь серьезное затруднение, как сказала Саша, заключается вот в чем: Гнедино и Лысково с незапамятных лет враждуют из-за лугов. Дед Мирон может показать обрезанное косой; как у меченой овцы, ухо. Эта старинная вражда двух деревень стерлась теперь, когда фактически одной стороны, одной деревни не стало. Гнедино имеет дело с колхозом «Красный луч», а не с деревней Лысково. И больше того, Гнедино само входит в колхоз.
Но нужно иметь в виду, что, когда пойдет речь об» исключении Ерофеева, лысковцы могут зашуметь: «Не смей, гнединцы, у нас свои порядки устраивать». Конечно, это только предлог, но предлог, на котором можно очень играть.
* * *
Завтра общее собрание.
28 марта
Он держался хорошо: отвечал на вопросы, давал устные справки, кидал короткие замечания, вроде: «Не подозревал, что это контрреволюция». Вообще создавалось впечатление, будто он несколько раз успешно проходил чистку.
Он ничего не находил нехорошего в своем разговоре с гнединцами. Он «отвечал по существу». Разберите его любое слово в отдельности:
– Я сказал «текучести не должно быть». Возьмите последние решения ЦК, обкома и райкома нашей (он так все время и говорил – нашей!) партии – что там говорится? Я сказал: надо будет – так подведут под твердое задание, – и я не отказываюсь от своих слов. Надо будет – так подведут. «Колхозная правда», номер такой-то, мобилизует внимание батрацких и бедняцко-середняцких масс на выявление укрывшихся от твердых заданий кулацко-зажиточников. Зачастую у нас в колхозах укрываются люди с целью спастись от обложения и выселения.
– Ишь режет! – послышал я чей-то восхищенный шепот. Оглядываюсь: кузнец. Но по лицу видно, что он не восхищается, а возмущается явственной, но еще не уличенной наглостью счетовода.
– Товарищи, – говорю я, – по Ерофееву выходит, что он встретил делегацию гнединских товарищей вполне по-человечески. Он разбирает свой разговор с ними по отдельным статьям, и все получается безупречно. Давайте спросим у гнединцев, членов нашего колхоза, какое впечатление произвела на них беседа с Ерофеевым в целом.
Выступил Голубь. Брызжа слюной и боком подскакивая к Ерофееву, он выкрикивал:
– Мы к вам явились как представители, а вы нас встретили как кого? Как лишенцев с тысяча девятьсот двадцать пятого года. Мы к вам первые пришли, а вы нос задирать стали: могем, мол, пустить в колхоз, а могем и не пустить. А мы вам скажем, что мы могем вступить, а могем и не вступить. Без Лыскова колхоза не найдем, что ли?
Тут мне стало понятно, что Голубь не Ерофеева на «вы» ругает, а обращается ко всем лысковцам. На лицах лысковцев было явное недовольство: вот вы, мол, какие. Они чувствовали свое превосходство старых колхозников, людей сознательных, над «деревней», как кто-то из наших назвал гнединцев.
Сам Голубь уже спохватился.
– Вы кулак и внутренний вредитель, вот кто вы! – плюнул он под ноги Ерофеева, обращая это «вы» к нему лично.
Ерофеев только улыбнулся.
– Вам, гнединцам, не угодишь, – и оглянулся в сторону лысковцев.
– Да уж это верно! – громко и как бы с облегчением вздохнул дед Мирон.
Вышла большая неловкость. Я видел, что Андрей Кузьмич готов съесть Мирона и в то же время он не хочет при всех поправлять его, старого, сознательного кол-хозяйка, всей душой желая, чтоб тот сам понял, куда загнул, и поправился.
Но Мирон, словно пользуясь этим, повторил при общем молчании:
– Что верно – то верно.
– Ах, так! – взвизгнул кто-то с гнединской стороны, но смолк, удержанный недоброжелательным молчанием своих.
– Что так?! – залихватски откликнулся Ерофеев. – Что?..
– Знаем что! – гавкнул тот же голос, хотя я уже призывал всех к порядку.
– Ну, что? – заманивающе и насмехаясь, продолжал Ерофеев, подмигивая Корнюхову. – Заслабило?
– У кого это заслабило? Чего это заслабило? Кого пугаться? – поднялись голоса гнединцев, а первый со стороны гнединцев голос, ободренный и захлебывающийся, перекрыл всех:
– Бей! Бей кулаков!
– Брось, Федор, – гаркнул Голубь, но Ерофеев, словно боясь, что таких слов еще не скоро дождешься, вскочил и, готовый, так сказать, постоять за честь Лыскова, подался грудью на гнединцев:
– Ах, бей? бей?!
– А-а! – поддержал его со стороны лысковцев Матвей Корнюхов.
Опрокидывая скамейки, обе стороны встали на ноги, загремела оборванная железная труба печки-чугунки, и я только успел подумать, что печку уже давно нужно было выставить, да услышал голос Андрея Кузьмича: «Товарищи!»
– Стой! – крикнул кузнец, схватив счетовода за руку, в которой тот держал шапку. – Довольно.
Гнединцы остановились и вместе с лысковцами окружили Ерофеева. Матвей Корнюхов стал поспешно поправлять трубу, ожесточенно царапая проволокой по железу…
Ерофеева держали человек шесть. Голубь, как бы обезоруживая его, отнял у счетовода шапку. Ерофеев сопел, закусив нижнюю губу, и уже не пытался шутить.
Теперь вся ярость собрания устремилась на него одного. Кузнец суетливо доказывал, что «ему», то есть счетоводу, только б стравить, а сам он и в драку не пошел бы.
Голубь кричал:
– Дураки! Надо было головы друг другу проломить. Надо было санки посворотить! Он того и хотел, черти дикие!..
29 марта
Обсуждать вопрос о пребывании в колхозе Ерофеева уже не нужно было. Если даже у него были какие-нибудь вольные или невольные защитники, они теперь были лишены малейшей возможности защищать его. «Вычеркнуть, и все», – таково было общее требование, как бы подчеркивающее свою безапелляционность по отношению к «нему».
Я стал закрывать собрание. Меня остановила Саша. Робким, уговаривающим голосом она сказала, сохраняя на лице постоянную озабоченность:
– Граждане, человек в своих кулацких интересах пытался стравить две группы колхозников и хотел таким образом, чтобы одна группа, защищая его кулацкие интересы, побила другую группу. Мы не можем его так отпустить. Нужно в суд.
– Постой, постой. Верно! – засуетился кузнец. – Это ж сто восьмая статья, – соврал он для большей убедительности, а поправить его было некому.
– В Соловки! В Архангельск! – выкрикнул несколько раз Голубь, подбадривая других. Собрание заметно стихло, когда пошла речь о суде и ссылке.
– Граждане, – заговорил Мирон строго и с упреком, – не наше дело, граждане, в Соловки или еще куда. У нас есть народный суд, который и судит. К суду его мы привлекаем, но приговор судебный не мы выносим.
– Ну нет! – закипятился сразу Андрей Кузьмич. – Мы выносим ему приговор и просим выслать его из пределов.
– А что ж?! – поддержали его другие. – Чикаться с ним?!
Гнединцы и лысковцы подходили друг к другу закуривать, как бы для большего убеждения друг друга, что у них между собой все в порядке.
Стали расходиться. Счетовод, оставленный Голубем и кузнецом, сидел, не поднимая головы. Я, щелкая замком и стоя у двери, предложил ему выходить. С улицы слышались голоса, звавшие меня. Тут началась отвратительная сцена. Он начал просить. Не губите его. Дайте ему только справочку. Он сам уедет. Будет работать на строительстве, он исправится…
Я резко прервал его. Тогда он начал ругаться, угрожать, на что-то намекая. Намекал он, видимо, потому, что прямо сказать ничего не мог.
Я позвал сторожа. Сторож поставил на пол фонарь и, тронув Ерофеева за плечо, предложил освободить помещение. Ерофеев представился ослабевшим и не могущим подняться. Я стоял и дрожал от холода – дверь в продолжение всей этой возни была открыта.
Наконец, когда сторож рванул его со скамьи, он встал и засуетился:
– Я пойду, пойду… Я сам…
Сходя с крылечка, он застонал и, взявшись руками за голову, пошатнулся несколько раз и пошел по замерзшей дороге, шаркая валенками в галошах.
– Во! – сказал сторож, закрыв дверь. – Просить не вышло, грозить не вышло, – решил разжалобить!
Мы посидели еще минут десять в канцелярии. Я заметил, что сторож стал как-то свободнее в обращении со мной. Так оно и есть. Пока счетовод имел вес, люди нисколько не доверяли мне. Ведь у руководства, вместе со мной, стоял тот, кто всегда умел устроиться на удобное «письменное» место, кто и германскую войну отсидел делопроизводителем в уезде, кто и в кооперации заправлял, кто и в колхозе сумел удобно устроиться. Люди читали и слыхали слова «классовый враг» и чувствовали в этом что-то натянутое, ненастоящее, потому что эти слова говорил и Ерофеев, которого они ненавидели, по которого нельзя было назвать кулаком, классовым врагом.
Сторож сказал:
– Как же его было назвать кулаком, когда он с семнадцатого года в бога не верил и против религии выступал. Недавно только все узнали, что он не коммунист, а то считали, что коммунист. Когда спрашивали, он отвечал: «Об этом мы поговорим в другом месте…»
2 апреля
С неделю тому назад весну означали сосульки. Теперь весна подвинулась дальше. Крыши очистились от снега, капли есть, но сосулек уже нет. Ночи теплые и темные.
* * *
Ерофеев, говорят, поехал прямо в центр – хлопотать о восстановлении.
* * *
Вечера маленькие – писать помногу некогда.
Часок-другой нужно посчитать. Наслаждение научиться на старости лет тому, чего не умел первую большую половину жизни.
Кладу 385, минус 129, минус 76. Выдумываю всевозможные числа, слагаю, вычитаю, подсчитываю. Смешно, но радостно.
Конец первой тетради
ТЕТРАДЬ ВТОРАЯ
7 мая 1931 года
Экономия Вязовичи пашет четвертый день. Лысково – третий. Гнедино – тоже. На вопрос, сколько вспахали, все отвечают: «Порядочно». Вязовичи жалуются, что плуги не берут закаменевшую на взгорках почву…
Завтра Вязовичи. Отчеты Голубя и Андрея Дворецкого.
8 мая, Вязовичи, участок Березовое поле
Парень злобно заносит плуг на повороте и матюкается.
– Что? – спрашиваю.
– Попробуй – узнаешь что…
– Позволь, – отстраняю его от плуга и высвобождаю запутавшиеся вожжи. С первых шагов чувствую, что плуг удержать нет сил, так успела засохнуть глина!
Объехав раз, останавливаю лошадь на повороте:
– Да-а!..
– Печка, – поддерживает меня парень, довольный, что работу его признали действительно трудной.
– Ты бригадир?
– Я бригадир.
– Фамилия?
– Шевелев.
– Сколько вчера вспахал самый лучший пахарь? Кто самый лучший?
– Да, как сказать, кто…
– Что, хозяин, попробовал? – перебивает нас низкорослая, черноглазая бабенка, взъезжая на заворот.
Бригадир машет на нее рукой, и она, не ожидая его, едет первой. Кое-кому из пахарей, заметно, хочется остановиться с нами на завороте, но бригадир каждому машет рукой, и они проезжают.
– Ну, а сколько вся бригада вспахала за вчерашний день?
– А во-он сколько, – показывает бригадир на вспаханную часть поля.
– Да-а!..
А сколько, – я и сам на глаз определить не могу.
Но как же ставить вопрос о пересмотре нормы выработки на такой пашне, если неизвестно, на сколько недорабатывается существующая норма?
* * *
Голубь орет:
– Сдельщина! А какая сдельщина, когда я на землемера не учился. Пахали вчера, пахали сегодня, завтра будем пахать, а сколько в день – черт же ее знает, сколько. Зато мы ударом берем. Ударники!
– Постой, товарищ Голубь! Мы нормы выработки составляли?
– Составляли.
– Какая норма у нас на пахоте?
– Четверть га.
– Так. А знаешь ты, выполняется ли у тебя хотя норма? Мне вот кажется, что не выполняется.
– Не выполняется?.. У меня?!
Голубь плюет с такой силой, словно хочет пробить плевком пол канцелярии.
– Да, у тебя.
– А во чего не хотел?! – показывает мне Голубь.
А я также спокойно:
– Ну чем ты мне можешь доказать, что у тебя норма выполняется?
– Чем, – наступает он на меня, – чем?! Знаем чем! – как-то угрожающе кончает он и уходит, оставив свой серый засаленный шлем у меня на столе.
9 мая
Андрей Кузьмич, умытый и причесанный, идет босиком по стежке через сад, в канцелярию. Под мышкой у него папка – переплет от полного собрания сочинений графа Салиаса.
Он останавливается под окном и, не заходя в канцелярию, раскладывает на подоконнике свои бумажки.
– Ну, что гнединцы? – спрашивает он, кивнув на шлем Голубя.
– Голубь был. Забыл, – поясняю я, хотя он и не то спрашивает.
– Заработался и шапку забыл?
– Да, заработался. Кроют вас гнединцы, Кузьмич. Андрей Кузьмич с минуту смотрит то на меня, то на шлем (не сговорились ли мы), потом притворно зевает:
– Кро-оют?.. Все может быть… – И вдруг оживляется: – Как же это они нас кроют, если не секрет?
– А так. Норму перевыполняют, лошадей не загоняют, пашут ровно, без единого взгреха, – вот как.
– А тот, кто это говорит, нашу норму считал? Лошадей глядел? Взгрехи находил? Вот возьму тебя да поведу сейчас на пахоту – здесь недалеко, и кони рядом ходят. Ты посмотри сперва!..
И Андрей Кузьмич уничтожающе метнул глазами на шлем Голубя, который, как птица, раскинув отвороты» лежал на столе.
А я вдруг ставлю вопрос:
– Норму мы вырабатывали с тобой?
– Вырабатывали.
– Говорили, что еще перевыполним?
– И перевыполним!
– А перевыполняем? А хоть выполняем мы ее!
– Выполняем!
– А чем ты мне докажешь?
– Наличной площадью.
– А сколько ее, наличной площади?
– Я и говорю: иди посмотри.
– Что смотреть, ты мне скажи на словах.
– На словах? Пожалуйста. Верите на словах – пожалуйста. – Он засуетился со своей папкой. – Но я просил посмотреть, чтоб фактически… Вот, пожалуйста.
Я просматриваю его бумажки. Бригада Тараса Дворецкого – восемь человек, 8 мая, две десятины…
– Две десятины?..
– Две десятины!
– Откуда ж ты знаешь, что две?
– Вымерено! Саженчиком! – удало прищелкивает он пальцами, чувствуя, что дело его не плохое.
– Саженчиком?
– Этим самым. Мы по нашей малограмотности, – для большего эффекта прибедняется он, – на метры не понимаем. А мы – саженчиком, саженчиком! Ошибка если будет, так не вредная.
– Ладно, – говорю я, – норма у вас даже перевыполняется. Но как вспахано – я еще посмотрю. – Потом открываюсь ему по-свойски: – Видишь, гнединцы, может, и больше вас делают, но у них плохо с обмером.
Андрей Кузьмич понимающе и снисходительно кивает:
– Так-так…
– Они, собственно, не знают еще, сколько вспахали за три дня.
– Так-так… – кивает Андрей Кузьмич, а сам весь дрожит, сдерживаясь от смеха. И вдруг с самым добродушнейшим, но и торжествующим ухарством махает рукой из-за уха и смеется в открытую: – Ч-чуддак!.. И шапку бросил!.. – Он свертывает свои бумажки и, уже успокоившись, говорит с добродушной назидательностью: – Скажи Голубю, чтоб они вспомнили, как мы луги с ними делили. Мы тогда и учились землю сажнем мерять. Пусть и они вспомнят…
* * *
– Ну, что? – с порога спрашивает вызванный мною учитель.
Объясняю ему положение с обмером обрабатываемой площади, не говоря о бригаде Дворецкого.
– Да, брат, – говорит он. Потом задумывается и «обобщает»: – Мелочь! А из-за этой мелочи соревнование будет не соревнование, а так, договорчики.
– Ну, это ты слишком!
– Нет, не слишком. Как ты можешь проверить показатели? Почему ты думаешь, что гнединцы перекрывают Лысково или Вязовичи?
– Я знаю, какие работники и как работали.
– Допустим, и я знаю. Но чем ты мне докажешь, что гнединцы перекрывают?
– Саженем, – проговариваюсь я.
– Ага! Значит, нужно измерять? А измерять нужно ежедневно, ежедневно!
– В том-то и дело, – раздражаюсь я, – что я сам на землемера не учился, а Голубь или Шевелев – и того менее.
– Придется учиться, – улыбается учитель. Потом встает и начинает на стене, как на классной доске, чертить пальцем, объясняя: – Вот перед нами лежит делянка. Длина и ширина ее разные.
– Разные, – повторяю я.
– Нам нужно что? – спрашивает учитель и сам отвечает – Нам нужно узнать, сколько в этой делянке га. Для большей точности мы длину этой делянки измеряем в трех-четырех местах. Слагаем цифры, полученные от каждого измерения, и делим сумму на столько, сколько раз мы измеряли. Таким образом мы узнаем среднюю длину площади. Так же поступаем и с шириной. Затем умножаем длину на ширину – и дело с концом!
Учитель привычным жестом, как бы от мела, очищает ладонь об ладонь. Механика измерения площадей мне понятна.
Теперь можно будет говорить о нормах выработки на участке Березовое поле.
* * *
Завтра – Гнедино.
11 мая








