Текст книги "Поединок. Выпуск 7"
Автор книги: Александр Беляев
Соавторы: Эдуард Хруцкий,Леонид Словин,Владимир Рыбин,Геннадий Головин,Иван Макаров,Артур Макаров,Эдуард Хлысталов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц)
«Я устал, голубчик. Поверьте, что это нелегко – на исходе пятого десятка бороться, не веруя в победу. Не хочу отягощать Вас зрелищем, которое сам никогда в жизни терпеть не мог, поэтому покончу где–нибудь на стороне. Мой Вам последний совет: порвите с Ф. Это опасный человек. Перстень – это подарок. Прощайте и простите. Ваш Н.П.Б.».
Протасенко не сразу заметил эту записку, когда проснулся в тесной, пропыленной, похожей на чулан комнатенке на Тверской, где они обитали с Боярским.
Прочитав послание, Протасенко сначала ничего не понял. Потом – понял и ужаснулся. Затем задумался и злобно выругался: «Сбежал, чтобы заграбастать деньги! А потом – за кордон! Ах какая все–таки скотина!»
От бешенства у него задрожали руки. Он порезался, бреясь, и это еще больше взбесило его. Прикладывая к порезанной щеке полотенце, он разъяренно метался в тесном пространстве комнатенки, уже не разговаривал вслух, а только шипел, как змея. Больно ударился бедром об угол ломберного столика и – будто нашел истинного врага: поднял стол на воздух, держа за ножки, с кряхтением ножки эти сломил, бросил на пол, стал топтать сапогами.
Успокоился. Стал размышлять. Долго, однако, думать не довелось. В дверь постучали. Это был Федоров.
– Что с вами, подпоручик? Что за вид? Весь в крови… А где наш князь?
При упоминании Боярского Протасенко опять стал не в себе.
– Прочитайте! Вот он, ваш князь! А натюрель, так сказать…
Федоров прочитал записку. Липа, почему–то сразу определил он. Боярский конечно же что–то заподозрил. Решил выйти из игры, прихватив заодно и деньги. Протасенко остался с носом.
– Поражен… – сказал Федоров потрясенно. – Он казался мне воплощением силы, убежденности, мужества. Воистину; чужая душа – потемки… Неужели он собирается покончить с собой? Невероятно!
– Как же–с! – ядовито усмехнулся Протасенко. – Они сейчас сломя голову спешат к тайнику, где – деньги. Поскорее набить карманы! О, мерзавец!
– Вы сказали «деньги»? – быстро переспросил Федоров. – Вы имеете в виду наши деньги?!
– Вот именно что! Он воспользовался тем, что никто, кроме него, не знает, где тайник. Еще накануне нашей встречи, позавчера, он говорил, давай, дескать, плюнем на все, поедем в Алексин, разделим поровну…
– Тэ–э–эк–с! – Федоров стиснул зубы. Его охватила унылая ярость. Так, без сучка и задоринки, провести дело, дойти, казалось, до самой цели и вдруг оказаться в дураках! – Почему в Алексин?
– Он говорил, что знает те места. Да! У него там, кажется, было имение. Или у его жены, не знаю…
Федоров суетливо размышлял. Каким путем будет добираться до Алексина Боярский?
– Бросил – как кость собаке! – Протасенко вертел перед глазами перстень. В сумрачной комнате остро и неожиданно вспыхивали алмазные грани. – И я ведь помню этот перстень! Ему полагается лежать вместе с другими, на общее дело предназначенными камнями! «Примите как подарок!» Грех говорить, но я даже рад, что в Питере накрыли все остальное. Пусть уж лучше им! Ему главное было – теперь я понял, – чтобы чужими руками совершать «эксы»… Да–да! Я теперь наверное знаю: он давно замышлял это! Не зря и места хранения постоянно менял: так что в конце концов только он один–то и знал, где что хранится. «Эта квартира мне показалась ненадежной, – говорил он этак между делом. – Я переменил место». А мы, идиоты, настолько верили в его щепетильность, что не требовали даже отчета, куда что перепрятано.
Федоров наконец встал:
– Послушайте, Протасенко! Хватит скрежетать зубами! Наша задача: найти Боярского. Вы говорите, что он направился к тайнику…
– Уверен.
– Стало быть, нужно срочно попасть в Алексин. Если у него была там усадьба, то тайник где–то там. Я попытаюсь раздобыть в Совнаркоме автомобиль… Оденьтесь теплее. Проверьте оружие. Я скоро вернусь!
Хлопнула дверь за Федоровым. Протасенко посмотрел вслед ему с симпатией: «Все ж таки зря я, кажется, недолюбливал его. Боевой и хваткий офицер. И, чем черт не шутит, может, удастся догнать Боярского? О–о, с каким удовольствием я тогда влеплю ему блямбу в лоб!»
…На выезде из Москвы остановились: Федоров заметил пообочь дороги копну полусгнившей соломы. Перетаскали ее в кузов грузовика, закопались с головой, поехали дальше.
Дряхленький «даймлер» завывал на подъемах, мелко, припадочно колотился от напряжения. Протасенко подумал: «Не доедем, встанем в поле, замерзнем…» Подумал, однако, равнодушно, с интонацией «ну и черт с ним!».
Грузовичок шарахался на колдобинах плохо наезженной дороги. Тоска и отвращение одолевали Протасенко. С той минуты, как утром прочитал записку Боярского, его не покидали эти два чувства. Что–то похожее на детскую обиду было в них. «Может быть, только я один такой, донкихотствующий?..»
Где–то поодаль этих мыслей саднило душу, как еле приметная царапинка, и еще одно… ощущение не ощущение, подозрение не подозрение, а так… нечто, словами не выразимое. Он сам давеча удивился, как испуганно метнулась душа, – ни с того ни с сего, казалось бы, – когда через час после разговора с ним Федоров уже пригнал грузовик на Тверскую и позвал Протасенко выходить. Двое молчаливых людей в мужицких тулупах лежали в кузове. Коротко и внимательно глянули ему в лицо, когда он перелез через борт, – как–то не так глянули! – молча отодвинулись, освобождая место между собой на приготовленном для него тулупе. И знакомое чувство, привязавшееся к Протасенко не сегодня и не вчера, – чувство, что он под конвоем, мимолетным сквознячком обвеяло душу.
Если бы была охота и Протасенко стал бы внимательно исследовать природу своей странной, неожиданной тревоги, то, пожалуй, он пришел бы к одному–единственному доводу: люди, лежавшие в кузове, никогда не были офицерами, он это понял с полувзгляда. И было странно, что Федоров, один из вожаков офицерской организации, почему–то предпочел взять в экспедицию именно таких людей, а не офицеров.
Впрочем, Протасенко не желал подобных размышлений. Гораздо легче и проще было отмахнуться: «Ну и черт с ним! Везут и везут. Что будет, то и ладно…» – нежели всерьез задумываться и терзаться сомнениями.
Он задремал, сквозь сон с удивлением отмечая, что они все еще едут, не встали среди бела поля, что отчаянно и мужественно дребезжит этот хрупенький грузовичок, с мукой одолевая дорогу.
Он проснулся с мокрым от слез лицом: ему приснился отец. Машина стояла. Федоров громко переговаривался с шофером. Протасенко выбрался из–под тулупа, разбросал солому, выглянул через борт.
Однако долго он спал. День уже перевалил через середину. По обе стороны дороги тянулось заснеженное поле. Посвистывал ветерок, свевая с закоченелой земли скупой сухонький снег.
– Слезайте, подпоручик! – сказал ему Федоров. – Дальше дороги нет. Видите, как перемело?
Чуть дальше дорога ныряла в низинку между всхолмиями, и там пышными застывшими волнами лежал нетронутый снег. Проваливаясь по колено, оттуда брел человек. Это был один из соседей Протасенко по кузову. С сильным, кажется латышским, акцентом еще издали он крикнул:
– Нет дороги! Там и дальше вот так… – и он сделал рукой волнообразное движение.
Федоров махнул рукой в сторону поля:
– Где–то там – железная дорога. Придется идти пешком.
– Где мы? – спросил Протасенко. После сна его встряхивало от озноба.
– Верстах в тридцати за Серпуховом. Как бы то ни было, мы намного опередили Боярского. Ни сегодня, ни завтра из Москвы ни один состав не отправится, а мы – вон уже где!..
Общими усилиями помогли грузовичку развернуться. Шофер на прощание протянул кусок хлеба:
– Возьмите. Неизвестно, как все у вас будет, пригодится.
Машина завыла надсадным дребезжащим тенорком, побежала среди серого поля. Осталось только облако сизой вони.
К полотну железной дороги вышли в сумерках.
– Вот она, родненькая! Вот она, железненькая! – приговаривал Федоров, крест–накрест колотя себя руками по бокам. – Теперь–то не пропадем!
Протасенко смотрел на рельсы равнодушно, с некоторой даже тупостью во взгляде. За эти несколько часов перехода унывная скорбь заснеженных полей уже вполне поглотила его. Он словно бы стал уже частью – мало одушевленной частью – этих серых сумеречных равнин, и ничто уже всерьез не трогало его.
…Он почувствовал на себе чей–то взгляд и медленно повернул голову. Одни из их маленького отряда – не латыш, а другой, помоложе, – с простодушным любопытством разглядывал его сбоку. Встретив глаза Протасенко, сморгнул, отворотился, стал что–то нашаривать в карманах шинели.
И вновь тревога вяло шевельнулась в душе Протасенко. Так смотрят на чужака, подумал он, на своих так не смотрят.
Заночевали в брошенной будке обходчика. Изломали на дрова забор – истопили печь. Из сарая принесли сена, навалили на пол – стало и вовсе тепло. Федоров насобирал в подполе с ведро проросших картофелин – наелись до отвала.
Протасенко сидел, прижавшись спиной к горячей печи, один–одинешенек, и ему было хорошо.
Так, наверное, чувствует себя человек, подвергнутый гипнозу: внятное ощущение подчиненности чужой воле, которая ведет тебя незнаемо куда, да и не важно, куда, пусть!
Он заболевал.
На следующий день верстах в пятнадцати от ночлега, на пустынном станционном разъезде, они нашли дрезину, валявшуюся под откосом. Стали поднимать ее на полотно. Протасенко помогал, как мог, но оскользнулся да так и остался лежать – лицом в снегу.
Дальше было и вовсе, как во сне.
Открывал глаза: над головой, застя небо, раскачивались фигуры – взад–вперед – гнали дрезину.
Вплывали в сознание, оседали отдельные фразы:
– «…Я ни на чье попечение не могу его оставить! (это – Федоров). Я не имею на это право».
(Душная, черная изба. Скорбный нищенский свет лучины. Отчаянное пробуждение – на миг: «Все пропало!»)
– «Порядок! В укоме сказали: к утру лошадь будет!?
(Тревога, душная тревога).
– «Протасенко, вы сможете дойти до телеги?» (Как странно идти по земле! Земля, будто прогибается под ногами, все вкривь–вкось, ха–ха–ха–ха!)
– «Что со мной?»
– «Жар. Потерпите. Приедем на место. Найдем фельдшера…»
– «До Алексина далеко?»
– «Вот чудак! Вы же в Алексине своими еще ногами ходили! Мы уже в Березняках, в имении Боярского».
…Ходят туда–сюда, громыхают табуретками, пыхтят, снимая сапоги, тыкают горячей кружкой в губы, в зубы, – день и ночь, день и ночь! Керосиновую лампу – от которой в глазах резь неимоверная! – то зажигают, то гасят, то гасят, то зажигают.
Ухают, фыкают, харкают, крякают: «Фф–фу! Ну и мороз!», «Ух, кипяточек, как славно!» – развеселые, скрипучие, а половицы под ними так и прогибаются.
– Протасенко! Подпоручик! Ну, проснитесь же! Вы не помните, когда у Боярского умер сын?
– Отстаньте! Что вы надо мной издеваетесь? В Париже его сын! В Париже!
Опять трясут за плечо. «О, господи!»
– Протасенко! Это точно, что сын Боярского в Париже? Это очень важно.
– В Париже, в Париже, в Париже…
В один из вечеров Протасенко очнулся. За столом, низко склонясь к скатерти, сидели его спутники. Вполголоса разговаривали.
– Вот здесь, где я поставил крестик. Могила без ограды. У троих переспрашивал – ошибки быть не может.
– Ну и отлично. Завтра с утра и начнем.
– Я считаю так, товарищ Федоров, что это есть политически неверно. Большевики сквернят, как это сказать, прах умерших! Будет много ненужных революции разговоров.
– Мда… Я об этом не думал. Хорошо! Завтра, Митя, гони в уезд, проси в чека трех человек, желательно партийных, проверенных. К вечеру. За ночь вшестером, я думаю, управимся.
Федоров вдруг оглянулся в угол, где стояла кровать Протасенко.
Подпоручик быстро закрыл глаза. Сердце его принялось гулко и торжественно колотиться. «Все! Теперь все ясно до конца!»
И он застонал от едкого позора и бессилия.
Рядом оказался Федоров:
– Что вам, подпоручик? Может, пить?
– Пить.
Лязгал зубами, по железу ковша. Руки дрожали.
– Как вы себя чувствуете?
Упал на подушку, закрыл глаза:
– Не знаю… Плохо…
«Моя шинель висит возле двери. Наган должен быть там».
Сначала заснул латыш: едва, казалось, прислонил голову и тут же начал, кратко всхрапывать, будто похрюкивать.
Тот, кого Федоров называл Митей, долго ворочался, недовольно бормотал что–то, наконец задышал ровно, глубоко, покойно.
Федорова будто и не было в избе. Прошло не меньше часа, прежде чем Протасенко услышал сонное, детское причмокивание со стороны его постели.
«Федорова – первым. В упор. С остальными – как получится. Мне все равно живым не уйти отсюда».
Он осторожно сполз с кровати. «Какая же все–таки слабость!» – пол ходуном пошел под ногами. Он встал на четвереньки, чтобы не упасть. Пополз к дверям.
По половицам дуло. Он стал подниматься, держась за притолоку, изо всех сил сдерживал рвущееся из груди дыхание.
Нащупал родную рубчатую рукоять нагана и стал счастлив. «Федорова – первым. В упор».
Осторожно выпутал оружие из складок кармана, и тут чья–то железная злая рука сдавила ему запястье. Наган грохнул об пол.
– Ты что ж это, контрик, придумал? – шепотом спросил Митя и, бесцеремонно схватив в охапку, оттащил Протасенко назад, на постель. Бросил тай, что зазвенели пружины.
– Что? – спросонья крикнул Федоров. – Кто здесь?
Зажгли свет. Протасенко отвернулся к стене и вдруг заплакал, как завыл.
На следующую ночь из могилы, где покоился «сын» Боярского, похороненный отцом три месяца назад, был извлечен гроб. Его вскрыли тут же, на кладбище. В грубом джутовом мешке что–то металлически брякало. Мешок вспороли, и в Лунном свете красным, синим, зеленым огнем брызнула драгоценная россыпь.
23. ГЕРОИЧЕСКАЯ ПЕРВАЯ ОПЕРБРИГАДАСидоренко допрашивал управляющего.
– Скажешь?
– Я же сказал: ничего не знаю.
– Ага, – соглашался Сидоренко. – Ничего, значит, не знаешь?.. – И снова принимался язвить цыганским жгучим взглядом белесого, конторской внешности человечка, смиренно сидящего перед ним посреди комнаты на неудобной низкой табуретке.
Это продолжалось второй день.
«Я тебя все одно пересижу, – думал Сидоренко. – Ты у меня заговоришь!»
У белесого человечка дрожала щека. Он глядел в угол, и казалось, что он кому–то подмигивает. Один лишь раз попытался выдержать этот черный взгляд – чуть не сомлел, с полчаса потом кругом шла голова.
– Скажешь?
– Я ничего не знаю, поверьте!
– Ага. Ничего, значит, не знаешь?
Остальные члены бригады слонялись по анфиладам Юсуповского дворца. Страшновато было приступать к кропотливому, неторопливому обыску, имея в перспективе больше сотни гулких огромных комнат. Да уж и азарта не было.
…На второй день, в двенадцатом часу дня, управляющий вдруг склонился и аккуратно упал с табуретки. Сидоренко возмутился:
– Симулянт! – неторопливо сходил за водой, выплеснул управляющему в лицо. – Симулянт и контра!
Белесый со стоном открыл глаза и тотчас же в ужасе закрыл снова: Сидоренко опять глядел на него.
– Оставьте меня! – воскликнул управляющий по–детски. – Пожалуйста, оставьте! Я покажу!
Он привел Сидоренко в одну из зал:
– Вот здесь…
Управляющий показывал на огромный пустой шкаф для посуды, занимающий всю стену.
Когда отодрали фанеру задней стенки, увидели стройный ранжир масляно поблескивающих ружейных стволов.
Эксперты, срочно доставленные во дворец, определили: это известнейшая во всем мире коллекция охотничьих ружей великого князя Николая Михайловича.
– Больше я ничего не знаю! Я показал! И – ради бога! – избавьте меня от этого, вашего… Он сводит меня с ума! – последние слова управляющий прокричал со взвизгом, едва только глянул в сторону Сидоренко.
– Сидоренко! – строго сказал Шмаков. – Ты зачем сводишь его с ума?
Сидоренко белозубо осклабился:
– Та ж врет он вес! Он сидит, и я сижу. Он молчит, и я молчу. Нервы у него дамские…
Через час–полтора управляющий поведал: он во дворце человек новый (до того служил в загородном имении Юсуповых), следить за сохранностью обстановки его поставил некий Буланов, доверенное лицо князя, он же и платит ему жалованье, появляясь время от времени. От своего предшественника, который пропал неведомо куда, он слышал, что в последние полгода во дворце по ночам велись какие–то работы, похоже, каменный: на телегах привозили кирпич, известь. Объясняли тем, что нужно перекладывать печи; Бывший управляющий этому не верил и говорил: «Знаем, какие такие печи! Золотишко муруют…» Как запрятывают ружейную коллекцию, управляющий увидел случайно. Это было несколько месяцев назад. Точную дату назвать не смог: два–три, может, четыре месяца назад.
Прежде чем позвонить, Стрельцов постоял на лестничной клетке, любуясь медной, слегка позеленелой табличкой.
Необыкновенно кучерявой, долговязой прописью там было начертано: «ЕВРОПЕУС НИКОЛАЙ ДМИТРИЕВИЧ. ПРОФЕССОР».
«Ишь ты… – подумал Ваня. – Ученого человека за версту видать. Разве мыслимо с такой вот фамилией в паровозном, например, депо работать? Ев–ро–пе–ус! Такие фамилии – для университетов, для департаментов, для золотых надписей на толстых книгах. А для паровозного депо Шмаков сгодится, Гундобин, Тютькни какой–нибудь… Как все–таки хитро буржуазия придумала: даже в фамилиях – и то несправедливость соблюдена!» Стрельцов ожидал увидеть сухонького стручка–старичка, в ватной какой–нибудь кацавейке, с книгой, заложенной пальцем, а дверь открыл довольно мордастый и довольно молодой еще мужчина.
– Чем могу?
– Я – из чека, – бухнул с порога Иван.
– Весьма неприятно, – отчетливо и спокойно сказал мужчина.
Иван не поверил своим ушам:
– Что–о?
– Весьма неприятно, что вы – из чека, – повторил тот. – Проходите, не стойте, очень дует.
Стрельцов вошел следом за мужчиной в мрачную захламленную комнату. Все стены были сплошь заставлены книгами, от пола и до потолка. Приятно пахло: книгами и медовым запахом какого–то нездешнего табака.
– Почему это вам неприятно, что я из чека? – громко спросил Иван. – Вы – Европеус?
Мужчина поглядел на него снисходительно:
– Да, я – Европеус и не питаю ни малейшего расположения к вашему учреждению. Весьма наслышан.
(«Будь с ним повежливее, Ваня, – просил Шмаков. – Без него мы проваландаемся в этом дворце черт знает сколько времени. Повежливее, Ваня, повежливее…»)
– Я не собираюсь переубеждать вас, профессор, однако замечу, что вы весьма заблуждаетесь… – корректно произнес Ваня и сам же чуть рот не открыл от изумления: до чего же ловко завернул!
Европеус опять снисходительно усмехнулся.
– Так чем же я могу быть полезен чека? – спросил он, подходя к окну и глядя из–за занавески вниз, на улицу.
– Нам сказали, что вы – знаток дворцовой архитектуры. Аничков, там, дворец… Юсуповский… Царскосельский… Нас сейчас интересует дворец Юсуповых.
Европеус резко обернулся:
– Чека заинтересовалась архитектурой? Это нечто новое…
– Именно, что так. Нам надо знать, какие перестройки были сделаны в Юсуповском дворце за последние годы.
– Никаких, уверен! – Европеус уселся в кресло. – За последние год–два я лишь однажды видел человека, строящего нечто, а именно – баррикаду. Сейчас, насколько я понимаю, у вас другие заботы: «До основанья, а затем…» Так ведь поется в вашей песенке?
– Это не песенка, гражданин Европеус! Это – «Интернационал»! Во–первых! Во–вторых: собирайтесь и одевайтесь! Мне приказано доставить вас, и, будьте уверены, я вас доставлю.
Европеус продолжал сидеть:
– Я удивляюсь, почему вы, чекист, еще не размахиваете перед моим носом револьвером?
Иван и на этот раз сдержался:
– Поторопитесь. Нас ждет автомобиль.
Европеус искренне изумился:
– Автомобиль? Разве в Петербурге есть еще авто?
– Есть, но мало. Одно из них прислали специально за вами.
– Польщен. – Европеус поудобнее уселся в кресле. – Хотя до сих пор не возьму в толк, зачем я вам нужен…
– Из Музея и национализированных (на этом слове Иван слегка запнулся) коллекций похищено большое количество ценностей: картины, ювелирные изделия, старинные скрипки, гобелены, фарфор, ковры… Все это припрятано. В частности (мы знаем) в Юсуповском дворце. Как образованный человек, вы должны понимать всю важность для России наших розысков. – Иван почти дословно повторял то, что не раз слышал от Шмакова, когда тот обращался к оперативным группам, идущим на обыск.
Европеус задумался, затем вскочил из кресла и беспокойно заходил по комнате. Торопливо о чем–то размышлял.
– Да! – воскликнул он, наконец, живо и нервно. – Разумеется! Это очень важно, вы правы! Я соберусь за минуту. Только вот надо записку оставить моей домоправительнице. Женщина, знаете ли, волноваться будет…
Сел за стол. Стал торопливо писать. Не дописал, разорвал, бросил. Начал заново – медленнее и вдумчивее.
Если бы Иван заглянул через его плечо, увидел бы:
«Я во дворце Юсуповых. Вышла путаница. Вызван Чекой присутствовать как специалист. Во дворце ищут музейные ценности. Сообщите Н.М. Постарайтесь что–то предпринять. Евр.».
…Но, к сожалению, Иван не заглядывал Европеусу через плечо. Он почтительно бродил вдоль полок, разглядывал благородно сияющие корешки книг – даже ступать старался потише.
– Я – мигом! – сказал Европеус, кончив писать. – Оденусь потеплее и через минуту к вашим услугам!
В соседней комнате возле окна сидел, сгорбившись над книгой, тихий и бледный мальчик.
– Виктор! Вот записка. Как только я уйду, немедленно – слышишь, немедленно! – отнеси Федору Петровичу. Отдай ему в руки. Только Федору Петровичу, запомнил?
– Да, папа.
Отвернувшись от сына, Европеус проверил наган. Из ящика комода, из–под белья, извлек браунинг. Тоже сунул в карман.
От дверей вдруг воротился, коротко и нескладно поцеловал сына в голову:
– Поторопись, Витя…
Роковое стечение ошибок, случайностей, недомыслия!.. Впрочем, откуда было Шмакову знать, что профессор Европеус – крупнейший знаток дворцовой архитектуры, – вот уже три месяца, как в могиле?.. Как мог Ваня Стрельцов догадаться, что перед ним не профессор Европеус, а его старший сын Дмитрий – один из немногих оставшихся на воле членов группы Боярского?
В бесконечных анфиладах дворца Стрельцов отыскал своих по оглушительному грохоту.
– Неужто нашли?
– А кто ё знает! Свитич походил, посмотрел, говорит: «Как–то здесь не так трубы проложены». Я, говорит, кочегар – знаю. Должна быть комната, а вместо нее – стена… Вот и решили попробовать.
По звуку, каким стена отвечала на удары, можно было предположить, что там действительно пустота.
Через десяток минут кладка обвалилась, и лом провалился в зазиявшее отверстие.
– Ага–га! – торжествующе и злорадно крикнул Свитич. – От нас не упрячешь! – и с новой силой принялся долбить стену.
Кладка, чувствовалось, была свежая.
– Может, сменить? – спросил Шмаков взмокшего Свитича.
– Как бы не так! Я сам! Своими мозолистыми! Родной! Рабоче–крестьянской власти! Назло! Кровавой гидре!.. – Он был словно бы пьян, словно бы в бреду, сокрушая злобными ударами непокорную кирпичную преграду.
Иван нечаянно оглянулся на Европеуса. Тот стоял, как аршин проглотив, – серое закоченевшее лицо, по которому мелкой стремительной рябью – изо всей силы сдерживаемая дрожь.
Рухнуло сразу несколько рядов. Свитич примерился, бросил лом, полез.
– Есть! Есть, так их всех! – донеслось из гулкого лаза. – Сколько же награбили, паразиты! Это ж уму непостижимо!
На свет показался рулон, обернутый в мешковину.
Шмаков, суетясь, встал на колени, ножом стал вспарывать обертку. Развернул. Розоватое золото обнаженного женского тела, как нездешний свет, озарило вдруг сумерки залы.
– Картины! Вон они где… – удовлетворенно и умиротворенно сказал Шмаков. А Свитич уже выталкивал наружу новый рулон.
Потом наступил черед бесчисленным сундучкам, укладкам, чемоданчикам, саквояжам. В них были плотно упакованы золотые статуэтки, табакерки.
Шмаков открывал, мельком глядел:
– Ну, этого–то добра мы вдоволь навидались…
Гулкая брань снова загремела в тайнике. В отверстии лаза показалось искаженное азартом лицо Свитича.
– Дай–ка ломик. Здесь такой статуй стоит, что его никак не пропихнешь. – Стал долбить стену изнутри.
Никто ему не рвался помогать. Да Шмаков не давал такой команды. Понимал: сегодня его, Свитича, праздник.
…Сидел на каком–то из сундучков, бережно курил самокруточку, невнятно размышлял:
«Вот и кончается дело о «мильонах с большими нулями». Считай, почти все нашли… А когда начинали, разве верилось, что сумеем? Конечно, Шмельков… Володя Туляк. Как он там?.. Каждый, хоть чем–то, а пособил. Шмельков показал на Боярского, узнал «Ваньку с пятнышком», телефоны… Ванюшка – навел на Валета, не дал Валету сбежать с медальончиком–балеринкой. Володя Туляк проник в организацию. Тренев… Эх, Тренев, бедняга!»
Выстрел гулко раскатился по дворцу. От главного входа, снизу. Затем – подряд – еще три. И еще, и еще, и еще.
Шмаков вскочил.
– Свитич! – крикнул, склонившись к лазу. – Вылезай! Останешься здесь! Охраняй! Остальные – за мной!
И все бросились к лестнице, ведущей в первый этаж.
Бежали молча, сосредоточенно, чуть ли не в ногу.
Свитич, уже наполовину выбравшийся из тайника, поднял глаза и вдруг увидел, что на него глядит черный ствол нагана.
– Ты кто такой? – заорал он казарменным голосом. – А ну, бросай!
Европеус выстрелил ему в лицо.
Они уже подбегали к парадной лестнице, когда Стрельцов услышал выстрел.
– Илья Тарасыч! Сзади стреляют! – крикнул он и, не дождавшись ответа, бросился назад.
Его расхлябанные, на два размера больше, сапожищи громыхали по паркету.
Он бежал, и ему казалось, что это – какой–то знакомый сои. Комнаты были похожи одна на другую, и конца–краю им не было видно там, за бесконечным кошмарным повторением однообразно распахнутых, белых, с позолотой, дверей.
Какая–то фигура вдруг быстро заступила ему дорогу – метрах в десяти.
Иван узнал Европеуса, но уже не мог остановиться в беге – заскользил по паркету, беспомощно всплескивая руками.
– Кто стрелял? – крикнул Иван Европеусу, а тот, неестественно сморщивши лицо, уже нажимал спуск нагана.
Грубый («Ломом?» – подумал Иван) удар в грудь остановил его. От второго выстрела резко переломило вперед. Третий, четвертый… Крутанувшись бешеным волчком, Стрельцов тихим комочком опустился вниз«Поза эмбриона…» – рассеянно отметил Европеус. И вдруг причудливая дрожь сотрясла его тело.
Со стороны парадного входа снова заахали выстрелы.
Европеус бросился было прочь, но потом остановился, вспомнив о тайнике.
…Вываливал из сундуков и сундучков золотую дребедень, рассовывал по карманам, совал за пазуху.
«Попадусь – конец!! Теперь – пропсть! Навсегда пропсть! Для всех!»
…А внизу, в комнатенке управляющего, хрипел Сидоренко:
– Что ж ты и сейчас… мне мешаешь?.. – пытался выбраться из–под тела управляющего.
Когда налетчики ворвались в комнату и начали, без лишних слов, пальбу, Сидоренко стоял как раз над арестованным. Шесть выстрелов достались ему и управляющему почти поровну.
Сейчас управляющий был мертв, но, падая, он вцепился в ноги Сидоренко и сейчас держал их окоченелой цепкой хваткой.
– Ну, отпусти же, отпусти! – хрипел Сидоренко, чувствуя, что через минуту–другую у него уже не достанет никаких сил доползти до телефона.
Шмаков и два матроса, оставшиеся при нем, попытались было с ходу скатиться по лестнице вниз, – но туг же отпрянули назад, встреченные хоть и малоприцельными, но частыми выстрелами.
Один из матросов сидел теперь у стены и баюкал раздробленную в кисти руку.
Шмаков, пристроившись за колонной, настороженно ждал.
Перед ним висело огромное, в два человеческих роста, зеркало. В нем отражался полусумрак нижнего этажа. Кратко и осторожно перебегали там тени. Нападавших было четверо.
Наконец Шмаков увидел в зеркале: человек в коротком черном пальто, с маузером в опущенной руке, подошел к подножию лестницы, несколько раз жадно затянулся папиросой и, сказав что–то в темноту подъезда, быстро побежал по лестнице вверх.
Остановившись под зеркалом и держа маузер у живота двумя руками, человек стал быстро стрелять по второму этажу – наугад.
Шмаков был наготове.
Зеркало вдруг тихо разъялось на три огромные косые пластины. Пластины скользнули вниз и разлетелись, засыпав морозной дребезгой легшего ничком человека.
«А где Стрельцов? – спохватился вдруг Шмаков. – Что–то крикнул, а что именно – я не расслышал. Исчез…»
Тотчас же он вспомнил про Европеуса, оставшегося у тайника, и скверное чувство – то ли опасности, то ли досады – охватило его.
…Сидоренко очнулся и понял, что потерял сознание, рванувшись из–под трупа и, кажется, вырвавшись.
Попробовал ползти, помогая себе истошными, гортанными стонами при каждом движении. До телефона было далеко, метра три, не меньше.
«Вот, – сказал он себе через некоторое время. – Теперь самое главное. Все, что было раньше, – чепуха. В сравнении вот с этим. Надо встать».
Нужно было встать и какое–то время стоять возле аппарата, вызвав номер чека. Дождаться ответа, успеть рассказать все, как есть, и не упасть раньше времени.
«Вставай!» – крикнул он себе. И внутренне сжавшись от ожидания боли, стал карабкаться вверх по стене, как кошка с перебитым хребтом, впиваясь обламывающимися ногтями в штукатурку.
Он сумел.
– Докладывает Сидоренко… – надсадно прохрипел он в трубку. – Юсуповский дворец… бандиты… Срочно – подмогу! Юсуповский… Подмогу, братцы! – И только после этого с несказанным облегчением сполз по стене на пол.
– Обнаружено пять тайников. О первом ты знаешь, – охотничьи ружья. Второй – нашел Свитич. Ювелирные изделия, картины, гобелены, ковры. Старинные скрипки. Одна из них, как сказали, стоит полмиллиона царскими… Третья захоронка – чуланчик. Вход обмурован изразцами. С виду – печка и печка. Сервизы. Один – на сто двадцать персон – необыкновенной какой–то драгоценности, эксперт–старичок даже плакал. Еще в одной замурованной комнате – картины. Вот список. В последнем тайнике – простое слиточное золото. При проведении обыска бригада подверглась бандитскому нападению и понесла потери…
– Знаю, Шмаков. Не докладывай, знаю. Жаль ребят.
– «Жа–аль»! У меня, товарищ, вот здесь болит, когда я о них вспоминаю.
– Похороны завтра?
– Как там Туляк?
– Возвращается. Боярский не объявился. Может, затаился. А может быть, – черт его знает! – ив самом деле покончил с собой.
– Хорошо, хоть у Туляка все нормально… Ох как дорого, дорого дались нам миллионы эти треклятые! Тренев, Стрельцов, Свитич, Сидоренко…
– Что поделаешь, Шмаков? Революция без жертв не бывает.
– Да понимаю я! Все понимаю! Но вот только ребят моих уже не вернуть…
– Да, Шмаков, не вернуть.
В день похорон грянул страшный мороз. Мутная мгла опустилась на город. Из–за этой мглы даже в двадцати шагах было плохо видно.
Дышалось тяжко, в полвздоха. Мороз обжигал легкие. У трубачей лопались губы, и кровь прикипала к раскаленным от стужи медным мундштукам.
Траурная мелодия, как мрачная птица, тяжко вздымала крыла. То вдруг взмывала над улицей в горестном вскрике труб, то вновь опускалась к маленькому, обитому красно–черным ситцем грузовичку с откинутыми бортами, на котором тесно, поперек движения, лежали три дощатых гроба с фуражками на крышках.