Текст книги "Поединок. Выпуск 7"
Автор книги: Александр Беляев
Соавторы: Эдуард Хруцкий,Леонид Словин,Владимир Рыбин,Геннадий Головин,Иван Макаров,Артур Макаров,Эдуард Хлысталов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 30 страниц)
По предложению дяди Паши Алаверды Андрея решили похоронить так, как есть, «в кусточке сидямши». То есть оставить его.
Цыган сидит перед ним на земле, никого не стесняясь, плачет и, как некогда на дворе у Андрея, твердит, ударяя себя в грудь:
– Ой, крест несу… Ой, тяжкий.
Гимназист–поэт собрал вокруг себя людей. Он хочет прочесть стихотворение в память Андрея Фиалки.
– Господа, написано белым стихом, – объясняет он. – Стихотворенье не мое, но весьма к моменту, траурное. Помните, господа, деда Епифана, который все про крематорий твердил? У него журнальчик я тогда взял. Вот… Позвольте начать.
Он читает что–то погребальное о военном кладбище, на котором в темные ночи с хрустом падают гнилые кресты.
Гимназист окончил. Гнусит голос монашка:
– По–белому, братцы, стихотворение вышло–весь мир кладбище да кабак. Ресторант и есть кабак.
– А люди – дяди, – добавил еще кто–то.
– Все, – утвердил второй.
– А бог бандит, – весело прогнусавил опять монашек.
– Тоже весь, – опять выкрикнул второй голос. Стонет цыган:
– Ой, крест несу!.. Ой, крест…
Я знаю, отчего умер Андрей Фиалка.
Его напоил Оглоблин ядом. Самым страшным ядом. Ядом сомнения в самом себе.
Этим ядом большевики напоили меня, моих людей, всю Европу, весь мир.
Ядом сомнения в порядке, законах, которыми веками жило человечество.
Всему миру они крикнули:
– Все не так, как вы думаете!
Потом они подняли на руки Россию, истерзанную войной, голодом, вшами, и, показав ее миру, объявили:
– Внимание.
Весь мир затаил дыхание и ждет.
Теперь в России поезда идут точно по расписанию.
И теперь поздно, потому что яд уже сделал свое дело.
О выстуканная сухая подошва, за твоей спиной я вижу страшный призрак.
Он занес свою стальную булаву над твоим прокаженным затылком.
Мы в колхозе. В настоящем, живом колхозе: в одном из тех, о которых так много говорят чего–то необычайного.
И вот странно: колхоз этот – самое обычное, все в нем настоящее, такое, как сама жизнь.
На двух косятчатых машинах молотили хлеб, прямо под открытым небом.
Барабаны были установлены на одном большом току так, 11то зерна было два вороха, параллельно друг другу.
На приводах, погоняя лошадей, весело и озорно кричали два парнишки. Один из них мне напоминал пастушонка, которого пристрелил дядя Паша Алаверды.
Наш приезд повлиял на этого парнишку возбуждающе, и он, желая показать нам свою удаль, принялся погонять еще бодрее, то и дело щелкая кнутом. Глазенки у него загорелись, и вся его фигурка как бы выговаривала: вот–де какой я старательный и какой с бичом ловкий.
Обеспокоенные лошади в его приводе тронули мелкой рысцой. Барабан пронзительно завизжал.
– Легче, легче! – закричал высокий, прямой мужик, «пускающий».
Он затормозил барабан неразвязанным снопом. Но сноп заело. Глухой выстрел, и тут же на ворох выкинуло целую вязанку соломы.
– Легче, говорят, зубья посшибаешь! – вновь крикнул мужик.
К нему подошел Артемий – расстегнулся и чего–то крикнул ему над ухом. Мужик ухмыльнулся. На запыленном лице его зубы показались необычайно блестящими. Он уступил Артемию свое место.
Артемий схватил развязанный сноп: придерживая левой рукой сноп за гузовку, правой он очень ловко отделял большую прядь, мгновенно расстилал ее на платформе барабана и тут же толкал ее колосьями в зубья.
Мужик шлепнул его по спине.
Артемий оглянулся, улыбаясь широко и счастливо.
Мужик подошел к нам:
– Черного Жука ловите, товарищи? – спросил он.
– Не брезгуем и козявкой, – откликнулся цыган.
– Спешите аль поможете нам? – допрашивает мужик.
Я подъезжаю к нему и хочу у него выведать, но он предупреждает:
– А вечор отряд товарищ Макара с нами убирался. Эвон какой омет вывершили. Да как, объясню, вывершили. Ни дождинку не пропустит! Они тоже по Жуку едут.
Мужик и нас хочет подзадорить помочь им помолотить. Я говорю ему:
– Некогда нам… Куда отряд товарища Макара тронулся?
Мужик ответил не сразу. Сначала он обратился к моим людям:
– Товарищи, вали, пока мы объясняемся, по нацепинку соломки стащи каждый. Наши пока передохнут.
Люди вопросительно смотрят на меня, нерешительно спешиваются и идут таскать «нацепинки»: бабы наваливают им соломы вдвое больше, чем следует, нарочно задерживают им вязанки грабельником, и, когда кто–нибудь из моих людей не осиливает тяжести, бабы хохочут:
– Кишка тонка… Кишка тонка! А на белого гвардейца идет тож…
Парень напрягает все силы, стремясь вскинуть вязанку через плечо. Бабы разом отпускают и снизу подбрасывают вязанку грабельниками. Вязанка летит через голову парня, и парень падает на нее.
Опять хохот.
Дикая, дьявольская живучесть!
Мужик говорит:
– Товарищ Макар, по видам, поехал в Круменский совхоз, охранять. Там, братцы, фабрика така–ая…
Меня забирает любопытство спросить у него о жизни в колхозе. Но вопрос у меня получился какой–то неуклюжий.
– Как, – говорю, – жизнь в колхозе?
– Как? – удивился он. – Видал сам… Давай, давай, Тишка, рви.
Я не нахожу каких–то нужных в этом случае слов и приказываю собрать людей.
– Мало, мало погостили, – кричит на прощание мужик, сменяя Артемия.
Мы трогаемся, но Артемий все крутится у барабана и чего–то объясняет мужику, указывая на шкив и ремень.
Посылаю за ним цыгана. Артемий возвращается и озлобленно косится в мою сторону. Я понимаю его: в нем сказалась мужицкая страсть к работе… И я хочу вытравить в нем этого «зверя».
– Артемий, – командую я. – Возьми огневиков и вернись туда.
Он понял и испуганно взметнулся:
– На что их?.. Пускай молотят.
Я повторяю, отчеканивая каждое слово:
– Артемий, возьми огневиков и вернись туда.
– Ведь хлеб, боже ж ты мой, хлеб!.. – восклицает он.
Я медленно подъезжаю к нему. Он осекается и сухим, хриплым голосом вызывает:
– Огневики, наперед!
Пятеро скачут следом за ним в колхоз.
Через четверть часа мы слышим крики, визг и выстрелы. Наконец в безветренном небе свивается огромный, багровый смерч дыма. Потом вымахивает кровавое крыло огня.
Наши скачут назад. Артемий повернулся в седле м все время хлещет лошадь, оглядывается назад, на дым, на пламя.
Лошадь Артемия обезумела и наскочила прямо на нас с цыганом.
– Задавишь, Артемий, задавишь! – кричит ему дядя Паша Алаверды.
Артемий осадил коня, блуждающим взглядом осмотрел нас, выхватил маузер, навел его сначала на меня, потом на цыгана, потом снова на меня и опять на цыгана. Он точно бы забыл, в кого из нас двоих хочет выстрелить.
Я ударяю его бамбуком по руке. Артемий падает с лошади, и тут же звучит его бесплодный, но страшный выстрел.
Я говорю цыгану:
– Возьми у него маузер.
Люди мои столпились и чего–то ждут. Гимназист–поэт подъезжает ко мне и тихо говорит:
– Хотите узнать, что я теперь «могу»?
Я кричу Артемию:
– На коня!..
Он покорно встает и лезет в седло.
– Веди на Круменский совхоз, – приказываю я.
Артемий широко крестится и заезжает в голову отряда.
По дороге к совхозу я обнаружил, что нас преследуют еще два отряда.
То обстоятельство, что нас принимают за красноармейцев, помогло мне установить численность противника.
Что мне оставалось? Первое – пробираться ночами, и тогда я буду связан по рукам и ногам, ничего не сделаю, и кроме того, я не гарантирован от неожиданного нападения. Второе – немедленно направиться к границе и принять бой только по необходимости. Но в этом случае – что меня ждет, когда я вернусь? Воробьев и английский офицер устроят мне торжественный ужин, будут кричать «ура герою» и за ужином отравят меня, как это было в прошлый год с одним полковником, узнавшим слишком много секретного.
У меня остается одно – перейти в наступление. Тем более что моей силы, как видно, большевики недооценивают, не придают большого значения, а быть может, и не верят в «легендарного Черного Жука», иначе красноармейцы, «товарища» Макара не стали бы так долго возиться в колхозе.
Так я поступлю. Возьму совхоз, и это будет моя «база».
Потом я зажгу его. На зарево явятся мои преследователи, предполагая, что мы его покинули, а я устрою им засаду.
От совхоза нас отделяет овраг. На дне оврага узенький ручей. Мы открыто едем вдоль оврага к мостику. Нас половина, другую часть людей я оставил. Нам видны только крыши построек. На противоположном берегу группа красноармейцев складывает какие–то тюки в скирды. Поют какую–то озорную чепуху.
Они нас заметили, но не придают никакого значения и продолжают петь.
Поравнявшись с ними, я кричу:
– Товарищ Макар где?
Несколько голосов со смехом отвечают:
– Здесь, туточка… Его в шерстобитку запрягли… Подваливай скорей, дошибем. – И запевают:
Тетя Мотя, голова в омете…
А задница кли–инушком у ей.
Мы переходим мост и поднимаемся наверх. Совхоз как на ладонке. Низенькие растянутые постройки. Большей частью новенькие, бревенчатые. Нас приветствует огромная безграмотная надпись:
ЗА КУРЕВО БЛИСЬ ПОСТРОИК ШТРАФУ ОДИН РУПЬ
Всюду вперемежку с рабочими пестрят красноармейцы.
Что за дикая идея у большевиков? Кого они готовят в армии? Бойца или батрака?
Я знаю только один принцип для солдата каждой армии культурной страны: солдат должен быть максимально разобщен с населением. Иначе как же он будет» случае восстания стрелять в это население, если он, подобно красноармейцам, постоянно общается с населением в трудовых процессах?
Сейчас я докажу большевикам непригодность их «принципа».
Откуда–то вывертывается цыган. Он был в разведке и уж облазил все закоулки.
– Начальник, вон там, у расклепистой башенки, начальник, – один–одинешенек часовой.
Четверо красноармейцев тянут огромный моток колючей проволоки и прибивают ее к кольям – огораживают какой–то посев. Я кричу им нарочно громко:
– Где сам товарищ Макар?
– Поезжай туда… Какая часть?
Мы трогаем рысью – и через минуту у цели. Винтовки и пулемет Кольта стоят под навесом для сепараторов.
Третья часть людей спешивается и привязывает коней: сейчас они рассыплются в цепь. Я останусь с ними. Гимназист–поэт тоже. Отсюда встретим бегущих огнем из «томсона» и ружейным. Верховые мгновенно оцепят совхоз «внутренним кольцом», если кто прорвется – он наскочит на остальных моих людей, оцепивших совхоз более широким кольцом.
Чтоб не насторожить часового, я снова кричу:
– Где же товарищ Макар? – И шепчу гимназисту: – Сними его тесаком.
Гимназист подходит к часовому. Красноармеец сурово окрикивает:
– Куда прешь? Службы не знаешь!
Гимназист нерешительно встал. Нет Андрея Фиалки, нет…
Я командую конным:
– Рысью аррш!..
Цыган поспешно вкладывает в «томсон» диск и по–разбойничьи вопит:
– За мной… окружай!..
Мгновенно все смолкает, слышен только стук копыт.
В часового я пускаю очередь из пулемета. Пулями его пересекло в области живота, и, прежде чем упасть, он переломился.
Гимназист–поэт подбежал к нему и, испуганно вскрикнув, вонзил в него тесак.
Потом встал и победно оглянулся.
Он «испробовал», и теперь у него пойдет.
Тревога. Красноармейцы бегут к винтовкам.
Нам остается только одно – расчетливая и меткая стрельба.
Минут через десять выстрелы прекратились. Все кончено. Совхоз в моих руках. Люди «шуруют барахлишко». Ананий Адская Машина степенно, не торопясь осматривает сепараторы, крутит головой и замечает:
– Ка–а–кое устройство… умственное.
Монашек раздобыл где–то толстое зеркало для бритья и глядится в него, задрав бороденку и почесывая ее.
Внезапно из–за угла к группе моих людей подходит красноармеец в длинной кавалерийской шинели.
Шинель не застегнута, на нем нет головного убора.
По полевой сумке и по нашивкам, а еще больше по длинной, странно сшитой шинели я догадываюсь, что это командир.
Он идет спокойно, высокий и печальный. Лицо у него запылено, видимо, на работе, но видна его смертельная бледность.
Он уже понял, что случилось.
Мои люди поражены его появлением.
– Кто начальник? – спрашивает он.
Люди указывают в мою сторону. Командир идет на меня.
Я кричу:
– Стойте!..
Он останавливается и опускает голову. Меня восторгает его надменная решительность и выдержка, подкупающая своей простотой.
Я решаю сохранить ему жизнь.
– Офицер, снимите полевую сумку и оружие, – приказываю я.
Он отвечает:
– Сумка уже пустая, а оружие вот…
Он вытягивает руку с наганом и мгновение целит в меня. Я улавливаю его движение и падаю невредимым. Он выпускает еще четыре заряда в Анания, в моих людей. Потом распахивает левый борт шинели, кладет ладонь на грудь и, воткнув дуло между указательным и средним пальцами, нажимает гашет.
Я вижу, как он вздрогнул и съежился, прежде чем раздался выстрел.
Мы окружаем его. Он еще жив и тихо стонет, но лежит неподвижно.
Гимназист бросается на него с тесаком. Мне протин–но, что гимназист так рабски усвоил привычку Андреи Фиалки, и я останавливаю его:
– Прочь…
Нагибаюсь над командиром, поднимаю кверху его левую руку и под мышкой сбоку из крошечного кольт выпускаю две пули в стальной оболочке.
Решимость командира напоминает мне Оглоблина. Весь мой самообман разбивается вдребезги о хладнокровие этих людей. Там, у насыпи, произошло так: поезд с грохотом выскочил из–за леска. Вот он уже в пятидесяти метрах от моста. Я нагибаюсь над батарейкой, Анании над телефонным аппаратом – для полной верности мм хотим «послать» две искры. Оглоблин, куривший доселе с Андреем Фиалкой, внезапно прыгает к проводам и к мгновение ока перекусывает жилку. Какая–то судороги помогла ему. Схватив другой провод, он бежит к нашим. За ним, подпрыгивая, волочатся аппарат и батарейка. Я безрезультатно стреляю в него. Проклятое волнение! Я вижу, как он перекусывает и этот провод. У ручья он бросает батарейку и аппарат в воду.
Волжин настигает его.
Сумерки. Такое же безветрие, как и днем. Я приказываю зажечь совхоз. Вспыхивает маслобойка.
Белое, как молоко, пламя жутко гудит – горят огромные ящики сливочного масла. Огонь охватывает весь совхоз. Небо мгновенно чернеет. Потом прозрачную темноту прорезают огромные космы зарева.
Я собираю людей и готовлюсь к засаде.
Внезапно раздается невыносимый запах. Узнаю, Артемий поджег два огромных стога шерсти.
Опять волосы.
Это пугает меня. Я изменяю своему решению и поспешно покидаю совхоз.
Люди рады этому отъезду.
Мы спускаемся в овраг, на мостик.
Шерсть горит желтым вспыхивающим пламенем.
Внизу невозможно дышать. Мне ярко представляется ужас людей, окутанных удушливым газом.
Мы берем в галоп.
Утро мы встречаем в лесистых сопках, недалеко от того места, где нас забавлял дед Епифан своими бреднями о боге, о крематории.
Меня разбудило упорное жужжание пропеллера, то удаляющееся, то приближающееся.
(Поразительно – я совсем не вижу снов; может быть, и я вижу, но ни одного из них, даже ни малейшего события из сновидения я не помню.)
Некоторые из моих людей тоже проснулись и вслушиваются в рычание пропеллера.
Но отсюда мы не видим аэроплана.
Я приказываю разбудить людей и приготовиться. Падь, в которой мы на рассвете остановились, довольно открытая для наблюдения с аэроплана.
Проходит несколько минут. Люди садятся на лошадей. Лошади беспокойно крутят головами, тихо храпят, они слишком дики и не знают еще, откуда это странное и страшное жужжание.
Внезапно звук пропеллера летит на нас, минута – и машина над нами. Я отчетливо вижу летчика и наблюдателя.
Машина вздымает вверх, делает круг, снижается над нами и делает несколько маленьких кругов.
Мы обнаружены.
Внезапно я замечаю ошеломляющее обстоятельство: на крыле аэроплана, там, где нарисована красная звезда, висит какое–то полотно. Его замахивает ветром, и под ним виднеется трехцветное кольцо.
Это открытие ошеломляет меня. Я вспоминаю: не однажды мы закладывали такие же трехцветные кольца полотном, на котором нарисована красная звезда, и делали «заграничную разведку» к большевикам.
Снимаю шлем и начинаю подбрасывать его.
Аэроплан, поравнявшись с нами, круто вздымает вверх, и к нам летит длинный зеленый предмет – картонная трубка с посланием.
Машина снова спускается – они хотят узнать, получено ли. Несколько раз я подбрасываю трубку вверх.
Я вижу – из наблюдательной кабинки два круглых глаза бинокля.
Мне кажется, я узнал «наблюдателя».
По–моему, это английский морской офицер.
Кто бы то ни был, но он вдохнул в меня какую–то радость, какую–то надежду.
Машина берет высоту, становится маленькой и идет «прямой». Она уже далеко. Я беру бинокль и провожаю се благословенным взглядом.
Но у меня «черный глаз»: внезапно впереди машины три белых продолговатых клуба дыма.
Я слышу далекий тройной гул внизу и тоже тройной, но более тихий и трескучий сверху.
Оплошность моих друзей заметил противник и жарит из «тройной зенитки».
Снова вспыхивают три белых клуба, так сразу, точно бы на чистом небе мгновенно появились три маленьких облачка.
Машина, беспомощно кувыркаясь, идет вниз. Стрельбы больше нет.
Но я так и знал, что это маневр: плохого летчика не пошлют. Изобразив беспомощность, машина вдруг устремляется понизу.
Снова три дымка впереди ее, еще три. Аэроплан берет вверх. Опять заминка в стрельбе. Потом сразу шесть дымков и более мощный гул. Машина оставляет позади себя эти облачка и забирает выше. Но внезапно она исчезает в небе, а через секунду я вижу только сплошной большой клуб белого дыма.
Нелепыми, неосмысленными зигзагами аэроплан снижается.
Я жду. Какая–то надежда есть у меня, что летчик опять маневрирует.
Но машина опускается так, что мне уж не видно ее за верхушками деревьев.
Я внушаю себе: «Нет, не упала, они пошли понизу, над самой землей».
Я закрываю глаза и хочу представить себе, как произошел последний взрыв. Почему вдруг не стало видно аэроплана?
И безнадежно восклицаю: «Может быть, взрыв был позади машины, а не около нее».
Я вспоминаю про картонную трубку. Это отвлекает меня от мысли о судьбе моих воздушных вестников.
Трубка обернута прорезиненным шелком и залита стеарином. К ней прикреплены два свинцовых шарика на шнурах – это груз, позволяющий падать почти перпендикулярно земле.
Люди окружили меня и с жадностью ждут новостей.
Послание разочаровывает меня. Мне хотелось чего–то большого, подробного или, по крайней мере, хотя бы простого, не касающегося дел письма от кого–то.
Но от кого?
Кто напишет мне письмо, «не касающееся дел»?
Разве есть у меня люди или хоть один человек, который бы написал мне такое письмо?
Эх, кабы письмо, хотя бы записочку такую получить! Откуда угодно, от кого угодно. Хоть бы от врага. Хоть бы этот, сухая английская подошва, хоть бы и с проклятиями от той женщины, которую я изувечил плетью для гончих собак.
Короткое распоряжение:
По сообщению Павлика, семнадцатого будет восстание крестьян. «Восставших немедленно ведите в юго–западном направлении, в сторону Даурии. К нам присоединятся села, лежащие на вашем пути. Шестнадцатого–семнадцатого в Олечье будут доставлены ящики с оружием. Дальнейшее снабжение оружием обеспечено. Сопротивляющиеся селения берите с бою и вооружайте только добровольцев. Около Обегайтуя к вам присоединятся значительные силы регулярных войск. Командование возлагается на вас».
Меня сбивает с толку подпись.
Как понять эти крючки знаков? Их даже не разберешь – наши это знаки или латинские?
Почему эта трусливая попытка «утаить шило в мешке»?
Если этот английская выстуканная подошва знает, что девятнадцатого, двадцатого или двадцать пятого вспыхнет открытая война всего мира с большевиками, то что же заставляет его, подобно собаке, трусливо прятать хвост между ногами?
Что, я спрашиваю, что?
Вот оно, подленькое «рыцарство» сынов Альбиона и прочих сукиных сынов!
Что противопоставят эти мелкие воришки поистине рыцарской смерти «товарища» Макара, спокойно подошедшего ко мне, чтобы казнить меня, командира, на глазах всего моего отряда?
Это воистину славянское, богатырское мужество моего врага.
Днем цыган ходил на разведку в поселок, откуда мы взяли Оглоблина, и в Олечье.
В сумерки он вернулся и докладывает:
– Частей нигде нет, начальник. Но поселок надо обойти, начальник.
Он мнется. Он чем–то напуган.
Я догадываюсь: дядя Паша Алаверды что–то хочет утаить от меня, что–то, по его мнению, очень неприятное для меня. Но я вынудил его рассказать все. Он сухо отчеканил:
– Медведева увезли.
– Как увезли?
– Приехали и забрали, начальник.
– Увезли? – вновь восклицаю я. Цыган понял мой испуг. Но он не хочет, чтоб мою растерянность заметили. Говорит о другом:
– Обойти надо, начальник. Им оружие роздали. Обойти надо поселок.
Я подавляю свой страх и пробую смеяться над ним:
– Что ж ты испугался? Полсотни сброда с винтовкой.
– Злы больно, ой, злы, начальник, – отрезает он. – Один, сурьезный такой, грозил все. Как, говорит, поймаем, так сначала суставчики будем каждому ломать за Ивана Сергеича – так звали Оглоблина. Вот так, начальник, – по отдельному суставчику… хруп, – цыган показал как. Потом отошел и долго заламывал назад свои пальцы с видимой болью, пробуя, как далеко они могут загибаться в обратную сторону.
И люди мои, притихшие вдруг, с тревожным молчанием следят за ним.
Меня тревожат не эти бредни, меня поражает одно – все иностранные газеты вопят о крестьянском восстании в России против большевиков, а большевики, не задумываясь, раздают колхозникам оружие, да еще в тех районах, которые подвержены налетам банд. Как это понять? Или большевики безумцы? Иль все это вопли о новой гражданской войне в России не что иное, как бешенство писак?
Мне осталось одно: показать моим людям, что «черт не так страшен, как его малюют».
Иначе весь отряд будет морально скован страхом перед этим «намалеванным чертом».
Я объявляю, что мы сейчас же выступаем на поселок.
Люди покорны, но собираются очень медленно – у каждого видно страшное желание обойти поселок.
Я пробую ободрить их шуткой:
– Мы засветло поужинаем у них, а к темноте Артемий с огневиками согреет их. А то холодно, а у колхозников шубенок нет…
Но эта шутка моя не ободрила их, а, напротив, усугубила их молчаливость.
Я сторонник ночных операций. Ночью, а еще лучше в скверную погоду, я ни разу не знал поражений.
Я уж хотел было задержаться до темноты, но внезапно подумал, что люди мои истолкуют это так, будто и я струсил вместе с ними перед сбродом вооруженных мужиков.
И, если они так истолкуют, тогда скверно совсем.
Я прыгаю в седло и кричу:
– Заснули? Живо!..
Поздние сумерки. Но небо белое, и от этого светло. Должно быть, ночью выпадет снег. Порой мне кажется, что уж летят снежинки и изредка холодным уколом обжигают лицо.
Мы едем прямо по дороге, открыто. В ста шагах от поселка из канавы вылезает парень и шагов двадцать бежит нам навстречу. Он в тулупе, под которым у него спрятана винтовка: одной рукой он все время придерживает полу и хочет, чтобы мы не увидели его оружия и приняли за «мирного жителя».
Парень озадачен нашим открытым походом.
– Э–ей! – кричит он растерянно.
– Э–ей, – дразнит его кто–то из моих людей. Парню, видимо, было тяжко оттого, что мы едем так
открыто и совсем молча. Наш ответный звук обрадовал его.
– Вы не Черные Жуки? – вновь орет парень растерянно.
Теперь я открыл, что засада в канаве. Я понимаю их положение – они боятся, что вместо Черных Жуков откроют стрельбу по красноармейцам.
Мне нужно выиграть еще пятьдесят – семьдесят шагов, тогда мои люди в одно мгновение рассыплются лавой, и я без малейшего урона сомну и уничтожу эту первобытную засаду.
Я кричу парню:
– Дурак, ослеп?
Но в этом и заключалась моя ошибка. Я упустил из виду, что голос мой узнают. Тут же из канавы показалось несколько голов.
– Егорша, – закричали оттуда. – Егорша, они, они!..
Парень согнулся и, путаясь в тулупе, помчался назад. Кто–то из моих людей выстрелил в него, но промахнулся. Этот довременный выстрел – самый пагубный выстрел довременный – как бы разбудил мужиков, и одновременно с моей командой из канавы затрещали поразительно дружные и, как всегда на этом расстоянии, безвредные выстрелы.
Однако эти люди – оттого ли, что не расслышали мою команду, или оттого, что «черт» внезапно предстал пред ними во всем «размалеванном ужасе», – столпились, лошади взвивались, визжа, кусая друг друга. Невозможно было понять – от внезапной ли тревоги взвиваются и визжат они или от ран?
В тех случаях, когда по кавалерии открыта дружная стрельба на довольно широком пространстве, исход один: как можно скорее увести ее из боя.
Галопом мы взяли влево и скрылись за линию построек.
Но и тут, я сам не знаю почему, какое–то общее смятение овладело всеми людьми и парализовало общую волю отряда.
Я не раз испытал себя как бойца. Я никогда не считал чувство страха позором. Пресловутую «храбрость» я называл тупоумием и настоящей храбростью считаю лишь «умение поразить противника с наименьшим риском», – уверенность в бою никогда еще не покидала меня.
Но здесь сам я, испытывая какое–то странное, неведомое чувство, скакал вслед за ними, но я знаю: не чувство страха, а растерянность перед «необыкновенным» противником.
Если бы моим противником был отряд красноармейцев, тогда все было бы иначе с самого начала, и я бы разбил его.
Но этот противник обратил меня в бегство лишь тем, что он «необычен».
Подобно льву, я растерялся перед ошетинившимся щенком.
Выстрелы продолжали щелкать, но уже не так густо.
Оглянувшись, я заметил, что там, где нас останавливал парень в тулупе, осталась какая–то темная группа чего–то живого, копошащегося.
Но тогда мне почему–то не пришло в голову, что это остались мои люди, под которыми, вероятно, были убиты лошади.
Об этом обстоятельстве мы и не подумали.
Лишь час спустя все мы сразу вернулись к этому вопросу: «Кто же остался там?»
Вернул нас к этому вопросу случай с монашком в кавказском поясе.
Когда мы остановились, заметили, что монашек как–то необычайно молчалив и неподвижен. Его окружили, и он, почувствовав на себе общее внимание, изумленно оглядел нас, но ничего не говорил. Кое–кто слез с лошади. Монашек, видимо, тоже хотел слезть. Он закинул ногу, но внезапно потерял равновесие и грохнулся оземь, вытянув вперед руки.
Когда к нему подошли, он был мертв. Видимо, он не сказал о своем ранении из–за боязни, что его добьют.
– Кто–то там… на месте… – вскинулся одинокий голос.
Но мы не знали – кто. И даже не знали точно – сколько.
Как–то совсем случайно к полуночи мы остановились в той лесистой пади, где нас разыскал аэроплан.
Мне докладывает цыган. По его голосу я чувствую, что случилось что–то непоправимое.
Он сообщает, что нас догнал один из моих людей. Под ним убили лошадь, и он приехал на лошади Артемия, захватив его шинель.
Я подзываю этого человека. Из–за темноты трудно разглядеть его лицо. Меня поражает его голос – совсем чужой. Мне почему–то кажется, что не могло быть у меня в отряде человека с таким странным, «чужим» голосом.
Человек степенно рассказывает про Артемия.
Оказалось, что при первых выстрелах Артемий спешился и лег за убитой лошадью этого человека. А когда мы ускакали, Артемий сбросил с себя шинель, вскочил, поднял кверху руки и так, без шапки, в одной гимнастерке побежал к канаве, не переставая кричать:
– Родные!.. Родные… Убейте, родные!..
Человек кончил рассказывать. Я говорю ему:
– Ступай.
А он все тем же «чужим», не нашим голосом спрашивает:
– Куда же идти теперь?
Падает снег. В пади тихо, и белые хлопья вьются в воздухе медленно и торжественно. Завтра будет след. Надо немедленно идти к границе и пробиться.
Я твердо знаю, что надо поступить именно так.
Но иная мысль родилась у меня: тайно покинуть отряд и остаться в России.
У меня осталось лишь одно это желание: спрятавшись, подсмотреть, что делает моя «возлюбленная» со своим новым любовником. Я вспоминаю о пакете с долларами, который дал мне англичанин, и решаюсь: завтра я открыто поведу своих людей на Олечье, приму бой и покину их.
Идет густой снег.
Все так же ровно, неслышно и торжественно.
Цыган подает мне записку, грязную и истрепанную.
– Начальник, у Артемия в рукаве нашли.
Я зажигаю фонарик и смотрю записку.
Все смазано, стерлось. Но по отдельным словам я понял: это осведомительная записка Артемия к Воробьеву.
Но мне все равно. У меня даже нет уж больше злобы на английского морского офицера.
Идет снег. Белой сеткой мельтешит перед глазами и кружит голову.
Внезапно далекий окрик:
– Сто–ой, кто идет?
Все вскочили. Замерли. По–прежнему все тихо. Через несколько минут выясняется. Двое моих часовых решили убежать. Они отошли всего шагов на сто, как кто–то чужой окликнул их:
– Сто–ой, кто идет?
Мы поняли, что к нам очень близко подошел отряд.
Эта неожиданность меняет мое решение.
Я отзываю часовых, посылаю цыгана в разведку.
Мы ждем. Проходят томительные минуты. Мы жадно вслушиваемся. Кажется, что ветер вдруг стал очень громко шипеть и мешает нам.
Опять окрик:
– Кто?.. Стой!
Окрик близок, кажется, совсем рядом. Прибегает запыхавшийся цыган:
– Начальник, во как подполз. Рукой достать, начальник. Рукой достать.
Через пять минут цыган уходит снова уж в другом направлении, и опять бесстрастный окрик:
– Стой–ой, кто идет?
Люди сбились ко мне и растерянно ждут чего–то от меня. Именно от меня, и только от меня.
Мне хочется, чтобы выросли у меня вдруг крылья, большие, бесшумные.
Я готов к чему угодно, но только бы избавиться от этого растерянного ожидания моих людей. Я слезаю с лошади и сажусь прямо на землю.
Внезапно выходит Ананий Адская Машина и заявляет, что «пойдет он сам».
Какая–то надежда. Надежда потому, что Ананий, может быть, счастливее дяди Паши Алаверды.
Мы ждем.
Вот секунды, в которые всем кажется, кто–то окликает Анания. Напряжение становится болезненным.
Но проходят тяжелые мгновения, в которые, как всем кажется, Ананию непременно крикнут: «Кто идет?»
Люди вышли из неподвижности.
Кто–то шепчет, кто–то поправляет сумки, готовясь тронуться в ту сторону, куда ушел Ананий.
Я чувствую, что Ананий нашел норку.
Я встаю. Это еще больше оживляет людей.
Внезапно далекий, какой–то испуганный окрик, пронизывающий всю душу вопль:
– Сто–ой!..
Но все ждут Анания. Никто не хлопочет признать, что и в эту сторону нет прохода.
Словно бы вопль этот – совсем случайный, ничего не обозначающий.
И все потому, что в те мгновения, в которые все мы ожидали, что Анания окликнут, его не окликнули.
Вернулся Ананий и без звука лег животом прямо па снег, положив голову на руки.
Что–то решающее было в этом его поступке.
Люди вдруг перестали опасаться, задвигались, заговорили и стали спешиваться.
Словно бы все сразу решили, что нечего дальше таиться.
Вскоре запылал костер, потом другой… третий…
Никто не готовился к сопротивлению.
Конец свой они принимают безропотно и покорно, как животные.
Я тихо подзываю цыгана и говорю:
– Натрави Анания на гимназиста. Они все увлекутся, а мы вдвоем прорвемся с «томсонами». – И думаю: «А с тобой покончу потом. Мне не нужен свидетель».
Цыган недоумевающе смотрит на меня. Потом соображает, скверной улыбкой оскаливает рот и отходит. Через минуту он подводит к лежащему Ананию гимназиста–поэта.