Текст книги "Крепость Магнитная"
Автор книги: Александр Лозневой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)
– Чего тут разбираться! Враг есть враг, и якшаться с ним – преступление! – бросил Музычук.
– Прошу пояснить, в чем это выражается, конкретно? – не уступал Тананыкин.
– Смотрите, еще один защитник! Хватит бузу тереть, – не дал ему договорить Гренч. – Еще скажешь, кулак переродился, стал добрым. А кто облил керосином и сжег тракториста Петра Дьякова? Об этом даже в песне поется… А нашего монтажника Михаила Крутякова кто погубил? Кто, спрашиваю?! Да кто ж, как не это кулачье проклятое!
Слово опять взял Семенов:
– Мы предъявили Дудареву очень серьезное обвинение. Но кто может поручиться, что все это достоверно? Где доказательства? Все, что здесь наговорено, шито белыми нитками. При чем тут, спрашивается, тракторист Дьяков?
– Кулаков выгораживаешь?! – взвился Гренч.
– Ничуть. Хочу лишь уличить некоторых в том, что они бессовестно врут. Представьте, что получится, если мы не дадим боя таким людям, а тем более последуем за ними? Может быть оклеветан любой из нас. Разбирайся потом… Вот сейчас поднимется какой-нибудь чудак и скажет, что я, Игнат Семенов, потомок того самого атамана Семенова, который погубил на Дальнем Востоке тысячи невинных людей… И вы поверите? Так вот, предлагаю остудить горячие головы и прежде всего написать в Неклюдовку, а уж затем…
– Пока будем писать, да ждать… весь блюминг может полететь вверх тормашками! – подхватил Глазырин. – Враг не спит. Да и что тут гадать, если черным по белому написано: отец Порфирия Дударева – подкулачник.
– То был кулак, а теперь – подкулачник? Чему верить? – усомнился Шибай.
– Все одно – враг!
– Кто бы говорил, а тебе, Глазырин, лучше помолчать. Сам тоже хорош. Какой же ты комсомолец – учиться не хочешь. В кружок политграмоты послали – бросил. Вместо учебы – карты по ночам…
– Чем я занимаюсь после работы – не твое дело!
– Нет, брат, мое. Наше общее дело! Мы – комсомол и обязаны…
– Не ты ли собираешься меня воспитывать?
– Грош нам цена, если мы будем потворствовать лентяям и неучам! – не взглянув на Глазырина, продолжал Шибай. – Мы – комсомол – большая культурная сила! И если Глазырин сегодня не понимает, поймет завтра, потом. Но с ним надо работать, взять над ним шефство. В общем, я предлагаю вернуть его в кружок, а не захочет учиться – исключить из комсомола!
– Сам же говоришь, воспитывать надо!
– Правильно! Исключить легко, а вот… воспитать…
– Тихо! – забарабанил по столу Музычук. – Прошу придерживаться повестки дня. Мы разбираем Дударева, а не Глазырина. – И, потребовав тишины, предоставил слово начальнику блюминга. – Пожалуйста, Аркадий Глебович!
Взойдя на трибуну, Сарматов отыскал глазами Дударева:
– Вот вы, молодой человек, сидите, смотрите на меня, а я думаю, откуда вы свалились на мою голову? Кто вас направил в цех? У нас блуминг, понимаете, блуминг – голова проката, а не какой-нибудь ширпотреб! Здесь работают передовые люди. Но вот кому-то понадобилось протащить вас. Я не знаю, что вы там натворили, но не могу допустить, чтобы у меня в цехе водилась всякая нечисть. Одна паршивая овца, как известно, может испортить все стадо. Кто вам вбил в голову, что вы станете оператором? Да еще на главном посту? Это место вам совершенно не подходит!
– Аркадий Глебович, – встал Семенов. – Вы сами же определили Дударева.
– Я никакой бумаги на этот счет не подписывал! Ясно?
– Но вы же при мне сказали: такие, как Дударев, очень нужны в цехе…
– Ваша фамилия Семенов? Вы, кажется, электрик? Так вот, товарищ Семенов, не путайте праведное с грешным. Вам что, не нравится начальник блуминга? Хотите подорвать его авторитет? Не позволю! Я здесь хозяин и делаю все, чтобы мой коллектив был кристально чист! Мы и впредь будем выводить на чистую воду тех, что попытается сунуть нам палку в колесо! Это одно. А второе, чистота в доме – залог здоровья.
Собрание дружно ударило в ладоши, провожая начальника с трибуны. Больше всех хлопал председатель собрания, Музычук. А увидев, наконец, что все утихли, сказал:
– Итак, приступаем к голосованию. Кто за то, чтобы исключить Дударева из рядов комсомола, поднимите руки!
Собрание насторожилось, замерло, и лишь спустя секунд пятнадцать-двадцать в разных углах зала поднялось десятка два рук. Некоторые из присутствующих сидели, опустив головы, иные уткнулись в газету или книгу.
– Что же вы? – сказал председатель. – Не расслышали, что ли? Повторяю, кто за то, чтобы…
Не спеша, будто ленясь, «голоса» понемногу стали прибавляться. Небольшая, а все-таки поддержка тем, кто выскочил вперед. Подождав еще немного, председатель начал считать, указывая на каждого, поднявшего руку, пальцем. Получалось не густо. С минуту стоял за столом, ждал – высокий, тонкий, с крепко сжатыми губами – и, не дожидаясь, спросил:
– Кто против?
Руки вскинулись дружнее. Председатель не стал ждать, принялся подсчитывать. Вскоре выяснилась удивительная картина: за предложение – исключить – ровно тридцать. Против – двадцать девять. Воздержавшихся – девятнадцать. Голоса разделились даже в президиуме.
– Как в английском парламенте. Один голос – и правительство в отставку! – усмехнулся Музычук.
Однако многим было не до смеха.
Собрание кончилось, а комсомольцы не расходились, продолжали спорить, доказывать друг другу, что надо бы вот так, а не этак. Одни стояли горой за Дударева, другие – отмахивались от него. Кто-то сказал, что такое поспешное решение чревато неприятными последствиями. На него набросились, обозвали перестраховщиком, хотя этот ярлык гораздо больше подходил им самим.
Дударев не стал слушать, о чем спорят, вышел из цеха. Молчаливый, убитый свалившимся на него горем, спотыкаясь, побрел напрямик, не выбирая дороги. Сгустком боли запала в душу обида. Лишь немного спустя, когда боль поубавилась, во всем признался Платону. Тот побежал в заводской комитет комсомола и, понятно, стал возмущаться: как можно без всяких на то доказательств, обвинить одного из лучших комсомольцев!
Выходило, что поверили доносчику, а одному из первых ударников – нет. Вернувшись в барак, Платон стал успокаивать Порфишку:
– Борьба только началась, а ты уже скис. Возьми себя в руки! Пойми, решение первичной организации – это еще далеко не все. Есть городской комитет комсомола, областной, наконец, Центральный…
– Не такой я слюнтяй, как ты думаешь, – обиделся Порфирий.
– Вот это по-моему! – подхватил Платон. – Уметь бороться, постоять за свою правоту – это немаловажно. Кстати, тебе не приходилось читать Белинского… нет? Почитай обязательно. Белинский пишет: жизнь есть деяние, деяние есть борьба, там, где кончается борьба, кончается жизнь. Как видишь, без борьбы не обойтись. Борьба, если хочешь знать, всему начало.
– Значит, без нее никак?..
– Диалектика природы.
– Выходит, я оказался в вихре этой борьбы, и она задела меня за самое живое. Однако не могу понять, классовая борьба – это, значит, с одной стороны эксплуататор, с другой – эксплуатируемый. Но у нас на блюминге, ты же знаешь, ни буржуев, ни белогвардейцев – все рабочие, а вот…
– Верно, эксплуататоров нет. Но в душах людей остались пережитки прошлого. Понимаешь? Да и живем мы не под стеклянным колпаком. Влияние буржуазной идеологии было и еще будет. И наша задача – отразить эту темную силу, отмежеваться от нее.
27
Пришел Дударев на занятия в рабфак: пусть что там ни говорят, а он не станет терять времени, которое отведено для учебы! Не может он пожертвовать даже одним вечером: пропущенное нелегко наверстывать. С такими мыслями и вошел он в учебный класс, где однокурсники почти все уже были в сборе и ожидали преподавателя. Неожиданно в дверях появилась секретарша и, подозвав к себе Дударева, сказала, что его срочно вызывают в канцелярию.
После короткого разговора с завучем вышел из рабфака, взволнованный, будто побитый, побрел вниз по склону, не разбирая дороги. Сзади, на горе, бухали взрывы. Со стороны электростанции донесся гудок паровоза. На берегу пруда неожиданно, прорезав тьму, поднялось зарево, поползли вниз багровые языки огня: это сбросили в отвал очередную порцию шлака. Возвращаясь ночью с занятий, Дударев не один раз наблюдал это зрелище. Останавливался и смотрел, как внезапно вспыхивали и угасали эти удивительные зори Магнитки. Сегодня ничто не занимало его. В ушах, как приговор, звучали сухие, ударившие в самое сердце, слова завуча:
– Отчислен, как сын кулака.
– Не волнуйся, – успокаивал его Генка Шибай. – Допущена ошибка. Придет время, и все станет на свое место. Где это видано, чтобы наказывать невиновных!
Порфирий слушал и не мог не согласиться с ним. На уме другое, то, что произошло на собрании, – это лишь цветочки. Ягодки еще впереди. Завтра, послезавтра его может вызвать начальник цеха и сказать: «Коллектив тебе не доверяет». Собственно, Сарматов уже намекнул на это: он, видите, забыл, откуда и как появился в цехе Дударев. Впрочем, забыл ли? Ему просто не выгодно говорить правду: вдруг чего, у него козырь – принял меры.
Горько думать Порфишке, что ему уже не придется стать оператором на главном посту блюминга. А как хотелось бы. Ни одна специальность так не нравилась, как эта. Да что поделаешь, придется… – он чуть было не сказал – смириться, но сдержался. Не такой он, чтобы лапки вверх – и делайте с ним что хотите. Он еще постоит за свое! И если его все же выгонят из цеха, пойдет на любую работу, даже золотарем – туда всех берут. Никакой труд не позорен! Будет делать все, что придется, но отсюда, из города, который строил, никуда не уйдет.
Размышляя, не заметил, как миновал пожарку, клуб строителей, и оказался в… парке. Куда идти – ему все равно.
Пустынно, холодно, моросит дождь, и вроде бы срывается снег. На аллеях – тускло-желтые лампочки. Кое-где еще стоят железные пальмы, но рядом с ними уже поднялись карагачи, клены, а у входа в парк – тополи. Над лужами – дождевые гвозди, ржавые листья на дорожках. Идет Порфирий, думает и не знает, как избавиться от проникшей в самое сердце тоски. Грубо, несправедливо поступили с ним в цехе. А почему? В самом деле, почему?! Поднял голову – перед ним в полный рост Орджоникидзе. Пальто, сапоги, копна волос… Именно таким запомнился он в конце лета 1934 года. Живой, любознательный, все бравший на себя. Но теперь и сапоги, и одежда, и волосы – все из бронзы…
– Григорий Константинович! Товарищ нарком!.. Я к вам, как к живому!.. Это же не люди!.. Это… – слова застряли в горле. Подступило удушье. Как стоял, рухнул на землю.
Желтой метелью вперемешку с дождем и снегом взметнулась листва. Ударил ледяной, колючий ветер. Завыл, заскрежетал у железных пальм.
Поднявшись, Порфирий старался понять, что же произошло?.. Промокли ноги, откуда-то сверху стекает вода, холодит плечи, спину… Перед ним вроде опять тощий, блажной завуч, а рядом молодой, ражий, любящий везде всюду показать себя – Яшка Гренч. Все они: и завуч, и Гренч, и этот Сарматов – против него… Почему?..
Смахнул слезу рукавом и сам удивился: откуда она, слабость? Стыдно мужчине плакать! Поднялся, пошел, хлюпая по лужам в дырявых ботинках. Сырость пронизывала до костей, но все это по сравнению с тем, что у него на душе, мелочь. Завтра его могут выдворить из барака. Ни родных, ни близких у него… Ну и что ж, выроет землянку, будет жить, бороться, а все равно не уйдет отсюда!
– С ума сошел! – неожиданно ударил голос сзади.
Обернулся, перед ним – Платон:
– Почему ты здесь?.. Весь вечер ищем… По радио передали – ураган… акман-токман… Слышишь? Что же ты молчишь? Постой, да у тебя ботинки полны воды… А ну, бегом!.. Бегом, говорю! – схватив друга за рукав, потянул за собой. – Скорее, у тебя температура!
Поздно вечером Платон привел в барак Розу Павловну. Выслушав больного, она нашла у него воспаление легких.
28
Обливаясь потом, Порфишка проваливался куда-то в пекло; мучило удушье, сухота в горле, хотелось пить. Он сбрасывал с себя одеяло, а через минуту-две дрожал от холода. Малейшее движение вызывало резкую боль в груди, казалось, туда, в грудь, попали иголки, и стоило пошевелиться, как они впивались в тело, кололи, не давая возможности вздохнуть.
В больнице, куда доставили Порфишку, пожилой усатый врач подтвердил диагноз, который поставила Роза Павловна, и распорядился поместить больного в первую палату.
До этого Дударев даже не знал, что есть на свете такая болезнь – воспаление легких; что она, приковав человека к постели, подвергает его, неподвижного, страшным мукам – колет, режет, обжигает огнем, испытывает холодом. Хватаясь за спинку койки, он осторожно тянулся к окну, казалось, если дотянется, глянет на улицу, станет легче. Но едва приподнимался, как валился в изнеможении в в постель и надрывно стонал.
Утром, когда в палату вошла медицинская сестра, он лежал, боясь пошевелиться, смотрел куда-то в угол.
– Здравствуйте! – серебряным колокольчиком прозвучал ее голос. Хотел повернуться, взглянуть на нее и не смог. Спустя немного медсестра подошла к нему, присела на табурет, начала рыться в железной коробке.
«Что она хочет?» – и тут услышал теплые, располагающие к себе слова:
– Как мы себя чувствуем?
– Будто шилья в спине торчат, – с трудом проговорил он.
– Успокойтесь, поставим банки, и все будет хорошо.
– Не шилья – ножи острые.
– Вы же знаете, у вас воспаление легких, – с укором произнесла медсестра. И сразу мягче, сердечнее: – На животик повернуться можете? Ах больно… Ничего, я помогу. Да не стоните, будьте мужчиной! – Обхватила его за плечи так, что он почувствовал ее дыхание, осторожно приподняла. – Знаю, больно, но ведь надо… Еще немного, чуть-чуть. Оп-па!.. Спасибо.
Вытерла полотенцем вспотевшую спину, чиркнула спичкой. И раз, два – быстро принялась ставить одну за другой стеклянные присоски.
Так и пошло: уколы, банки, горчичники.
Все эти дни, мучаясь от боли, он не обращал на нее внимания; видел как бы издали, сквозь туман. А вот сегодня, почувствовав облегчение, не мог не заговорить с нею, глянул в лицо и, пораженный чем-то совершенно необыкновенным, замер. Черные искристые глаза, крутые полукружья бровей и эти чуть припухшие, свежие губы… Все это влекло, завораживало. Никогда еще не испытывал такого. Смотрел, не отрывая от нее глаз. А она, обмакнув горчичники в теплой воде, ловко накладывала ему на грудь. Лепила один за другим. Он следил за ее тонкими пальцами, и ему хотелось, чтобы она оставалась возле него как можно дольше.
– Ну вот и все! – сказала медсестра, подхватила тарелку и ушла.
Вернулась минут через десять:
– Не жжет?
– Да… то есть нет… Если надо, отчего ж, можно и потерпеть.
Постояла у окна и опять к нему. Заговорила о том, о сем. Он больше слушал, следил за ее лукавой улыбкой. Сосед, сидевший на койке, с завистью поглядывал на Дударева, и на его лице, казалось, было написано: «Везет же человеку!» А Порфирию нет до него никакого дела. Смотрел медсестре прямо в лицо, думал. Не мог не думать, не ощущать ее тепла, ее дыхания, от чего унималась боль, забывалось все плохое.
Вдруг она сбросила с него одеяло, принялась быстро снимать горчичники: грудь Порфирия была огненно-красной.
– Что же вы молчали?
– Не сгорю. Толстокожий я, – вместе с тем, ощутив жжение, скривился. – Ладно, скорее выздоровею.
Давно хотел он спросить, как зовут медсестру и не осмелился. Лишь теперь, когда ушла из палаты, повернулся к соседу: не знает ли тот ее имени, отчества?..
– Зелена еще, чтоб по отчеству! А зовут – Сталина.
– Это в честь товарища Сталина?
– Отец у нее – специалист по стали. Вот и придумал имечко. Но ее все Линой зовут.
«Лина… Лина Одена, – пришло на память Дудареву. – Это же патриотка Испании, которую генерал Франко приказал казнить».
– Читал, – отозвался сосед.
Здоровье Дударева улучшалось. Казалось, еще денька три-четыре, ну от силы неделю – и его выпишут. Но врач, приложив трубку к его груди, тщательно выслушивал и опять находил какие-то хрипы, опять прописывал лекарства и наказывал ни в коем случае не выходить в холодный коридор, где однажды его видел.
Дудареву надоело валяться на больничной койке: скорее бы отсюда! Надо идти в горком партии, на рабфак, добиваться своего. Сидя у окна, он не мог не думать о том, что произошло с ним. И Лины нет. Обещала принести книгу. Сказала, будет в одиннадцать, и вот задержалась. Зарок дал – и здесь, в больнице, – ни одного дня без чтения!
В палату вошел усатый врач. Вот сейчас появится Лина. Но вместо нее показалась в дверях полная, низкорослая медсестра, которую видел впервые. «Коротышка», – подумал он. Хотел спросить, не случилось ли чего с Линой, и не решился. Неудобно как-то. Разволновался, стал утешать себя тем, что Лину послали в другой больничный барак…
В коридоре раздался смех. Дударев насторожился: что-то очень знакомое в этом смехе. Не утерпел, выглянул из палаты, но там никого не было. Странно! Слышал ее голос и вот… А может, почудилось? Да нет же, он не мог ошибиться! Куда же она девалась? И опять сходился на том, что у нее много всяких обязанностей, которые надо выполнять.
Лина появилась в палате после обеда. Окинув больных взглядом, – стройная, в новом белом халате – повернулась к Дудареву и подала ему книгу:
– Обещанное!
Думал, присядет, поговорит – нет, повернулась и ушла.
– Будто ветер, – заметил сосед.
Дударев не отозвался. Поднес книгу к лицу: духами, что ли, спрыснула? На обложке прочел: Джек Лондон. Это имя ничего ему не говорило; даже не слыхал о таком писателе. Что ж, тем более интересно! Перевод с английского… А что, пустую книгу переводить не станут. Впрочем, он готов читать все, что принесет Лина.
Джек Лондон сразу околдовал Порфирия. В этот вечер он не отрывался от книги, пока не погасили свет. А проснувшись утром, опять взялся за чтение. Судьба главного героя глубоко растрогала его. Почему так, спрашивал он себя, Мартин Иден не советский, чужой для него человек, и в то же время близок, и даже дорог ему. Ничего общего у него с этим человеком нет, а вот захватывает… И вдруг спохватился: «Есть общее! Есть! Борьба за справедливость, ненависть к угнетателям, к тому строю, который погубил Идена». Но еще одного не учел Порфирий: недооценил силы искусства, мастерства писателя. Именно это покорило его.
На второй день Лина опять заскочила к Дудареву: ее временно перевели в хирургию, где оказалось больше работы и меньше свободного времени.
– Ну как, начали читать?
– Уже кончил. Спасибо.
– Так быстро? – И подумала: «Не угодила, наверное, принесла не то, что нужно. Полистал и бросил…»
– Книга потрясла меня, – сказал Порфирий. – Хотите перескажу? – И, не дожидаясь ответа, заговорил, удивительно точно передавая ее содержание, называя героев, анализируя их характеры, привычки, особенности.
Лина дивилась его памяти.
В этот день в больницу пришел Ладейников. Он принес для Порфирия полбуханки черного хлеба, четвертинку сала, которую купил на рынке и еще… «Диалектику природы» Энгельса.
– Наконец-то достал, – сказал он и посоветовал читать не спеша, со всей серьезностью, одним словом, изучать. Сразу, понятно, в ней не разобраться, но если быть настойчивым… это в твоих силах! А чего недокумекаешь, так потом, когда выздоровеешь, вдвоем засядем. А то к парторгу ЦК на завод сходим. Вчера на совещании познакомился. Молодой, а, скажу тебе, голова.
Лина редко появлялась в палате, но зато приносила по две-три книги. Дударев с жадностью набрасывался на них, «глотал» одну за другой, и затем, если у Лины выпадало время, высказывал ей свое мнение о прочитанном.
Однажды, когда он, забыв про все на свете, сидел у окна и «добивал» «Собор Парижской богоматери», в палату вошла Коротышка и сказала, что его выписывают. «Наконец-то!» – обрадовался Порфирий. Но, получив документ, не ушел, топтался в коридоре. Не мог он уйти, не повидавшись с Линой, не поблагодарив ее за все, что она сделала для его выздоровления. А еще хотелось сказать ей, может, она выберет время и придет в клуб строителей, где в эти дни, как он узнал из газеты, будет ставиться пьеса «Любовь Яровая».
– Вы кого-то ждете? – остановилась Коротышка. И так посмотрела на него, что он отвел глаза.
Спросить у нее про Лину не решался.
Подождав еще немного, вышел на улицу. В лицо ударил резкий декабрьский ветер, запорошил снег. Обернулся: прощай, больница! И подумал: «А вдруг они не встретятся с Линой?» От такой мысли стало не по себе. Нет, нет, он обязательно найдет ее. Она же здесь, не где-нибудь, в родном городе!
Остановился у дороги, раздумывая: «Может, появится, выйдет?» Бежали томительные минуты, уже и продрог, а ее не видно. На душе тоскливо, холодно. Понимал – причиной не только Лина. Страшно подумать, он теперь не комсомолец, не студент и, как вчера сообщил Платон, уволен с работы…
Три ножа. Три удара в сердце!.. Что было, если бы не друзья, не Лина?.. Лину, казалось, послал сам бог. Сколько сделала она в борьбе за его здоровье! А главное, в те тяжкие дни увела его от самого себя, от тревожных раздумий, не дала упасть духом. И если даже не любила, а всего лишь согревала улыбкой, добрым словом, то и за это – огромное ей спасибо!
Нелегко ему сегодня. Выздоровев, он уходил, но уходил с болью в сердце, с такой же душевной травмой, как и пришел сюда, Лежа в больнице, лишь временно отвлекся от того, что произошло с ним. А вот сегодня опять, воочию увидел, ощутил нанесенные ему тяжкие раны… Обернулся и еще раз посмотрел на спасительный барак, в котором провалялся более месяца. В окне белый халат… лицо, руки… Это же она, Лина!.. Побежал назад, отбрасывая комья снега… Но что это? Только была и нет. Ни лица, ни рук, ни белого халата… Стоял немой, подавленный.
Неожиданно открылась дверь, и на крыльцо вышла Коротышка. Глаза ее горели, на широком скуластом лице – улыбка.
– Вы ко мне, да?.. Заходите, холодно!
Ничего не ответил Дударев. Повернулся, побрел вниз по тропке, думая о своем.