355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Кобринский » Даниил Хармс » Текст книги (страница 28)
Даниил Хармс
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:50

Текст книги "Даниил Хармс"


Автор книги: Александр Кобринский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 36 страниц)

С осени 1937 года до весны 1938-го продолжался самый тяжелый период для Хармса и Малич. 3 октября он записывает:

«Поели вкусно (сосиски с макаронами) в последний раз. Потому что завтра никаких денег не предвидится, и не может их быть. Продать тоже нечего. Третьего дня я продал чужую партитуру „Руслана“ за 50 руб. Я растратил чужие деньги. Одним словом, сделано последнее. И теперь уже больше никаких надежд. Я говорю Марине, что получу завтра 100 рублей, но это враки. Я никаких денег ниоткуда не получу.

Спасибо Тебе, Боже, что по сие время кормил нас. А уж дальше да будет Воля Твоя.

Благодаря Тя, Христе Боже наш, яко насытил еси земных Твоих благ. Не лиши нас и Небесного Твоего Царствия».

Дальше следует краткая запись от 4 октября: «Сегодня мы будем голодать».

Обращения к Всевышнему с октября 1937 года зачастую принимают тон предельного отчаяния. «Боже, теперь у меня одна единственная просьба к тебе: уничтожь меня, разбей меня окончательно, ввергни в ад, не останавливай меня на полпути, но лиши меня надежды и быстро уничтожь меня во веки веков» – такая запись была сделана Хармсом 23 октября 1937 года в 6 часов 40 минут вечера. 16 ноября дважды повторяется запись: «Я не хочу жить». 30 ноября: «Боже, какая ужасная жизнь, и какое ужасное у меня состояние. Ничего делать не могу. Все время хочется спать, как Обломову. Никаких надежд нет. Сегодня обедали в последний раз, Марина больна, у нее постоянно температура от 37–37,5. У меня нет энергии». 12 января 1938 года: «Удивляюсь человеческим силам. Вот уже 12 января 1938 года. Наше положение стало еще много хуже, но все еще тянем. Боже, пошли нам поскорее смерть. Так низко, как я упал, – мало кто падает. Одно несомненно: я упал так низко, что мне уже теперь никогда не подняться».

Казалось бы, подобные записи могут означать предельное истощение физических и психологических сил, исчерпание всех возможных ресурсов и преддверие полной катастрофы. Но Хармс все же находит силы для борьбы. 20 февраля Литфонд снова слушает дело о его задолженности и постановляет передать дело судебному исполнителю для взыскания – вплоть до описи имущества. Поэтому 11 марта он продает за 200 рублей самое дорогое, что у него было, – часы фирмы «Павел Буре», которые ему подарила покойная мать. Однако эти деньги не пошли на уплату долга, а были потрачены на самое необходимое для семьи. 13 марта Литфонд в очередной раз удовлетворил его заявление об отсрочке долга – еще на три месяца.

При этом тучи сгущались не над одним Хармсом. 3 июля 1937 года по делу, которое начиналось с ареста сотрудников Эрмитажа, а закончилось как «писательское», был арестован Николай Олейников.

О последней встрече с ним вспоминал Ираклий Андроников. Лидия Жукова так рассказывает о ней с его слов:

«Приехал (Андроников. – А. К.) по делам из Москвы и рано вышел из дому. Смотрит, идет Олейников. Он крикнул: „Коля, куда ты так рано?“ И только тут заметил, что Олейников не один, что по бокам его два типа с винтовками ‹…›. Николай Макарович оглянулся. Ухмыльнулся. И все».

На допросах, которые велись с применением физических и психологических пыток, он вел себя исключительно стойко, отказываясь признать себя виновным и не называя никого. Следователи – что было редкостью для того времени – были вынуждены раз за разом заносить в протокол его отказы признаться в троцкистской и шпионской деятельности. Тогда 26 августа они организовали ему очную ставку с Дмитрием Жуковым.

Дмитрий Петрович Жуков был довольно известным филологом-японистом. Он работал в Эрмитаже заведующим сектором истории культур и искусств Востока, а также научным сотрудником Института востоковедения Академии наук. Он также был одним из авторов первого в СССР военного японско-русского словаря. Как и Олейников, Жуков был коммунистом. Николая Макаровича связывала дружба с Митей, как его называли друзья, и его женой Лидией, чьи воспоминания уже цитировались. В марте 1934 года у Жуковых родилась дочь Наташа, и, когда ей исполнился месяц, Олейников написал по этому поводу шуточное стихотворение:

Лиде (семейству Жуковых)
 
Среди белых полотенец
На роскошном тюфяке
Дремлет дамочка-младенец
С погремушкою в руке.
 
 
Ровно месяц эта дама
Существует среди нас.
В ней четыре килограмма,
Это – девочка-алмаз.
 
 
А теперь, друзья, взгляните
На родителей Наташи:
У нее папаша – Митя,
Лидой звать ее мамашу.
 
 
Поглядите, поглядите
И бокалы поднимите.
 

Следователи НКВД воспользовались шпиономанией, которая насаждалась в СССР прежде всего по отношению к Японии. В Ленинграде были арестованы почти все ученые-японисты. Жуков был арестован одним из первых, в мае 1937 года. На допросах его быстро сломали, и он стал подписывать все необходимые следователям показания – даже самые фантастические. В частности, он сообщил следствию, что являлся активным участником контрреволюционной троцкистской организации, в которую его вовлек не кто иной, как Олейников. На дальнейших допросах он «конкретизировал» роль Олейникова в этой мифической организации:

«ВОПРОС: Кем и когда Вы были завербованы в контрреволюционную троцкистскую организацию?

ОТВЕТ: В к-р троцкистскую организацию я был завербован в 1937 г. ОЛЕЙНИКОВЫМ Николаем Макаровичем, редактором Детиздат’а, чл. ВКП(б).

ВОПРОС: При каких обстоятельствах ОЛЕЙНИКОВ Вас завербовал в контрреволюционную троцкистскую организацию?

ОТВЕТ: ОЛЕЙНИКОВ меня знал с 1929 г. и в достаточной мере был осведомлен о том, что в прошлом (с 1927 г.) я примыкал к троцкистской оппозиции. В неоднократных разговорах по злободневным политическим вопросам мы оба высказывали резкое недовольство политикой партии по основным принципиальным вопросам: внутрипартийному режиму, темпам индустриализации и коллективизации сельского хозяйства. ОЛЕЙНИКОВ заявлял и я с ним полностью соглашался, что Сталинский ЦК ВКП(б) ведет страну и революцию к катастрофе и чтобы избежать этого, необходим крутой поворот во всей экономической и политической жизни страны на основе платформы Троцкого.

Когда ОЛЕЙНИКОВ достаточно меня прощупал и убедился, что я остаюсь на старых троцкистских позициях, он мне заявил, что одной агитацией сейчас действовать уже недостаточно и что необходимы более реальные меры борьбы с руководством ЦК ВКП(б) во главе со СТАЛИНЫМ. В первую очередь, говорил ОЛЕЙНИКОВ, необходимо собрать старые троцкистские кадры и начать работу организованно.

Я полностью солидаризировался с ОЛЕЙНИКОВЫМ. Когда я об этом сказал ОЛЕЙНИКОВУ, то он меня проинформировал о существовании подпольной троцкистской организации, участники которой ведут активную борьбу со Сталинским руководством ВКП(б). ОЛЕЙНИКОВ предложил мне вступить в эту подпольную организацию и включиться в активную контрреволюционную работу.

ВОПРОС: Вы приняли предложение ОЛЕЙНИКОВА?

ОТВЕТ: Да, предложение ОЛЕЙНИКОВА о вступлении в подпольную троцкистскую организацию я принял и стал проводить активную контрреволюционную работу.

‹…›

ВОПРОС: От кого Вы получали указания по к-р работе?

ОТВЕТ: Указания по к-р работе я получал от ОЛЕЙНИКОВА.

ВОПРОС: Почему от ОЛЕЙНИКОВА?

ОТВЕТ: ОЛЕЙНИКОВ фактически являлся руководителем всей той контрреволюционной группой в Ленинграде, участников которой я перечислил выше, он пользовался среди всех нас большим авторитетом и давал тон проводимой нами контрреволюционной работе».

На очной ставке с Олейниковым Жуков подтвердил всё, что от него требовалось, и заявил:

«Полученные мною от ОЛЕЙНИКОВА указания заключались в вербовке новых участников троцкистской организации, проведении контрреволюционной пропаганды, дискредитирующей Сталинское руководство ВКП(б) и его мероприятия. В 1933 г. ОЛЕЙНИКОВ мне говорил, что, наряду с контрреволюционной пропагандой и вербовкой новых участников организации, троцкистское подполье переходит на осуществление вредительства с тем, чтобы дискредитировать политику партии в вопросах индустриализации и коллективизации сельского хозяйства, затормозить рост народного хоз-ва страны и тем самым ускорить захват власти троцкистским подпольем. В соответствии с этим, ОЛЕЙНИКОВ дал мне указания проводить вредительство на научном фронте. Указания ОЛЕЙНИКОВА я выполнял в своей практической работе.

ВОПРОС ЖУКОВУ: Вы дали следствию показания о том, что Ваша к/р организация, участником которой Вы являлись, занималась террористической деятельностью.

ОТВЕТ: Я эти показания полностью подтверждаю. О том, что наша к/р организация переходит на террористические методы борьбы с руководством ВКП(б) и о подготовке терактов против руководителей партии и правительства, я узнал в 1933 г. от ОЛЕЙНИКОВА, причем ОЛЕЙНИКОВ же меня проинформировал, что готовятся террористические акты против Сталина и его ближайшего соратника ВОРОШИЛОВА».

Олейников и тут не сразу признал свою вину. Из протокола очной ставки видно, что сначала он решительно отверг всё, что говорил Жуков. Только после перерыва (сопровождавшегося, разумеется, новыми истязаниями) он стал давать «признательные показания». Однако и здесь он проявил себя с самой лучшей стороны. Согласившись с обвинением в участии в «контрреволюционной троцкистской организации», в организации вредительства «на литературном и научном фронте», он категорически отверг всякую террористическую деятельность. Но главное – несмотря на постоянные требования назвать соучастников, Олейников назвал только уже арестованного и расстрелянного к тому времени Владимира Матвеева, как вовлекшего его в организацию, и Жукова, которого якобы вовлек он сам. Из протоколов видно, что следователи изо всех сил старались заставить Олейникова назвать других людей и прежде всего Маршака, на которого активно собирались материалы. Однако Олейников никого больше не назвал, а о Маршаке сообщил, что пытался завербовать его, но не завербовал, так как у него с ним «испортились личные отношения». Судя по всему, этот ответ спас Маршаку жизнь – к примеру, были расстреляны практически все, кого называл Жуков, и думается, что показаний Олейникова, если бы они были даны, хватило бы и для расстрела Маршака.

Стоит сказать и о Владимире Павловиче Матвееве, который был близким другом Олейникова. Это был очень талантливый и неординарный человек. В Гражданскую войну он прославился тем, что блестяще выполнил задание самого Ленина – он был комиссаром того самого знаменитого поезда, который вывез из Поволжья золотой запас страны. Впоследствии Матвеев работал в советском торгпредстве в Гельсингфорсе (Хельсинки), а вернувшись в Ленинград, стал детским писателем. События, участником которых он был в Гражданскую, описал в 1929 году в повести «Золотой поезд». Именно тогда, сотрудничая с Детиздатом, Матвеев подружился с Олейниковым, был он также близко знаком с Хармсом и Введенским.

Погубила Матвеева близость к Зиновьеву, чьим заместителем по «Ленинградской правде» он был некоторое время. После убийства Кирова с зиновьевскими кадрами не церемонились. Несмотря на то, что к тому времени Матвеев уже не занимал никаких идеологических должностей, а был лишь директором ленинградского отделения «Союзфото», его немедленно арестовали и вскоре после короткого следствия расстреляли.

Таким образом, можно сказать, что в тяжелейших условиях тюрьмы НКВД 1937 года Олейников вел себя на допросах совершенно безупречно, не ухудшив ничьей судьбы своими показаниями. Впрочем, его самого это не спасло.

24 ноября 1937 года он был расстрелян. В тот же день расстреляли и Дмитрия Жукова.

Единственный член партии среди обэриутов, Олейников довольно рано понял, что творится в стране. Известно, что он играл в карты на руководителей страны, в том числе и на Сталина – как уголовники играли «на человека», подчеркивая тем самым уголовный характер системы и роль Сталина как «пахана» (единственным, на кого Олейников отказался играть, был еще живой тогда Киров). А в 1933 году, обсуждая составленную Липавским и Заболоцким шуточную «таблицу возрастов», доведенную до 150 лет, в ответ на замечание Т. А. Липавской о том, что немцы считают нормальной продолжительностью человеческой жизни 70 лет, Олейников с наигранным возмущением произносит:

«Немцы! У них вообще сплошное безобразие. Там, например, Тельман сидит уже который месяц в тюрьме. Можно ли это представить у нас?..»

Напомню, что это было всего через год после ареста, заключения и ссылки Хармса и Введенского.

С арестом Олейникова Хармс лишился одного из немногих близких людей, способных хоть как-то помогать ему заработками. Более того, после ареста Олейникова НКВД нанесло мощный удар по всему Детиздату: несколько человек были арестованы, в их числе хорошие знакомые Хармса – писательница и критик Т. Г. Габбе, редактор детского отдела А. И. Любарская, секретарь редакции журналов «Чиж» и «Еж» Г. Д. Левитина. Многие были вынуждены уволиться. Ситуация для Хармса осложнилась еще и тем, что после того, как 11 ноября 1937 года на собрании в Союзе писателей от Маршака потребовали отречься от «врагов народа» (среди которых был и Олейников), Самуил Яковлевич понял, что необходимо как можно быстрее переезжать в Москву. Переезд состоялся через год, осенью 1938 года.

Заработки у Хармса появлялись всё реже.

Очень похоже в это время разворачивается ситуация у Введенского в Харькове. В 1937 году Детиздат выпустил отдельным изданием его детскую книгу «О девочке Маше, о собаке Петушке и о кошке Ниточке», которую иллюстрировала Е. Сафонова, вместе с которой Хармс и Введенский были в ссылке в 1932 году. Неприятности у Введенского начались после того, как в шестнадцатом номере журнала «Детская литература» за 1937 год было помещено письмо «работников детских и школьных библиотек», озаглавленное «Вредные традиции в детской книжке». В этом письме, подписанном одиннадцатью фамилиями, говорилось, что книга Введенского «…не имеет ни познавательного, ни воспитательного значения. В самом деле, что это за семья советского летчика, в которой ребенок живет совершенно изолированно, удовлетворяясь обществом куклы, собачки и кошечки? ‹…› Книга Введенского настолько пуста и чужда нам идейно, что даже у самого нетребовательного читателя вызывает недоумение».

Уже в следующем, семнадцатом номере того же журнала книга Введенского фигурировала в качестве главного отрицательного примера в передовой статье М. Белаховой «За правдивость в книгах для дошкольников». Введенский вместе с Сафоновой были обвинены в намеренной асоциальности и в «возрождении традиции дореволюционной детской книги». «Введенский просто воссоздал идеал буржуазной девочки», – писала автор статьи. Особое же негодование вызвал у нее эпизод книги, в котором девочка Маша, выйдя на демонстрацию, из-за своего маленького роста увидела одни ноги. Сцена была объявлена издевательской, а в финале статьи – в согласии с формулировками того времени – предлагалось «ударить по рукам» и т. п.

Результат для Введенского оказался точь-в-точь таким же, как и для Хармса: его перестали печатать, что немедленно сказалось на материальном положении поэта. Осенью 1938 года он пишет новому директору Детиздата Андрееву: «Я имею семью (жену и двух детей) и т. к. моим единственным источником заработка является заработок литературный, а его в 38 г. почти не было (в плане не стояло ни одной моей книжки), то я вынужден был все продать с себя и сейчас мне не в чем выйти на улицу, и семья моя, и я голодаем».

Увы, несмотря на это письмо и заступничество С. Михалкова, с которым Введенский дружил, Андреев не только ничем не помог ему, но даже распорядился изъять из плана уже одобренное переиздание стихов Введенского. К счастью, договор на них уже был заключен и Введенский материально не пострадал, получив всю причитающуюся по нему сумму.

К Андрееву, который до своего нового назначения в 1938 году был директором Ленпищепромиздата, обращался и Хармс. Разговор этот произошел 24 марта 1938 года и, как и в случае с Введенским, ничего не дал. «Пришли дни моей гибели, – записал Хармс на следующий день. – Говорил вчера с Андреевым. Разговор был очень плохой. Надежд нет. Мы голодаем. Марина слабеет, а у меня к тому же еще дико болит зуб.

Мы гибнем – Боже, помоги».

Четвертого октября написано одно из самых трагических его стихотворений, которое Хармс включил в «Голубую тетрадь», придав ему тем самым характер особенно значимого:

 
Так начинается голод:
с утра просыпаешься бодрым,
потом начинается слабость,
потом начинается скука,
потом наступает потеря
быстрого разума силы,
потом наступает спокойствие.
А потом начинается ужас.
 

Видимо, в это же время Хармс делает перевод стихотворения немецкого философа и поэта барокко Магнуса Даниэля Омайса (1646–1708), которое как нельзя лучше подходило его тогдашнему настроению:

 
Пришел конец. Угасла сила
Меня зовет к себе могила.
И жизни вдруг потерян след.
 
 
Всё тише тише сердце бьется,
Как туча смерть ко мне несется
И гаснет в небе солнца свет.
 
 
Я вижу смерть. Мне жить нельзя.
Земля, прощай! Прощай, земля!
 

В 1937 году был также переведен и другой текст, который красноречиво свидетельствовал о трагизме душевных переживаний поэта и о его надеждах:

 
Как страшно тают наши силы,
как страшно тают наши силы,
но Боже слышит наши просьбы,
но Боже слышит наши просьбы,
и вдруг нисходит Боже,
и вдруг нисходит Боже к нам.
 
 
Как страшно тают наши силы,
как страшно!
как страшно!
как страшно тают наши силы,
но Боже слышит наши просьбы,
но Боже слышит наши просьбы,
и вдруг нисходит Боже,
и вдруг нисходит Боже к нам.
 

Этот текст неизвестного автора был положен на музыку любимым композитором Хармса – Иоганном Себастьяном Бахом.

Однако тяжелое финансовое и психологическое состояние Хармса в 1937–1938 годах хотя и наложило отпечаток на его творчество этого времени, но далеко не полностью обусловило его характер и тематику. В записных книжках этого периода встречается много размышлений о человеческой жизни и творчестве, об основах последнего, о том, что Хармс считал самым важным для себя. Так, к примеру, 31 октября 1937 года он формулирует основные положения собственной эстетики:

«Меня интересует только „чушь“; только то, что не имеет никакого практического смысла. Меня интересует жизнь только в своем нелепом проявлении.

Геройство, пафос, удаль, мораль, гигиеничность, нравственность, умиление и азарт – ненавистные для меня слова и чувства. Но я вполне понимаю и уважаю: восторг и восхищение, вдохновение и отчаяние, страсть и сдержанность, распутство и целомудрие, печаль и горе, радость и смех».

Не так просто выделить основные доминанты тех групп понятий, которые Хармс столь решительно противопоставляет друг другу. С некоторыми натяжками можно сказать, что ненавистны Хармсу оказываются те чувства и эмоции, которые либо продиктованы окружающими или общественным мнением (мораль, гигиеничность, нравственность), либо направлены на окружающих, будучи призваны создать у них определенное впечатление (геройство, пафос, удаль), либо просто зависят от ситуации или других людей (азарт). Чувства второй группы более самодостаточны, они независимы от внешних факторов или установлений. Замечательно, что Хармса совершенно не интересует этическая оценка этих качеств, он рассматривает их исключительно по критерию внутренней свободы человека. В конце 1936 года он создал набросок, в котором иронически выражает ту же мысль: прежде всего важен искренний и последовательный интерес. А на что он направлен – не так уж и важно:

«Я знал одного сторожа, который интересовался только пороками. Потом интерес его сузился, и он стал интересоваться одним только пороком. И вот когда в этом пороке он открыл свою специальность, он почувствовал себя вновь человеком. Появилась уверенность в себе, потребовалась иррудиция(так у Хармса. – А. К.), пришлось заглянуть в соседние области, и человек начал расти.

Этот сторож стал гением».

Чуть раньше (18 июня 1937 года) Хармс писал на эту же тему другими словами:

«Подлинный интерес – это главное в нашей жизни.

Человек, лишенный интереса к чему бы то ни было, быстро гибнет.

Слишком однобокий и сильный интерес чрезмерно увеличивает напряжение человеческой жизни; еще один толчок, и человек сходит с ума.

Человек не в силах выполнить своего долга, если у него нет к этому истинного Интереса.

Если истинный Интерес человека совпадает с направлением его долга, то такой человек становится великим».

Не менее интересно рассуждение Хармса о «жизни в нелепом проявлении». «Чушь» в его понимании связана с действиями и явлениями, не направленными на достижение прагматических целей. Но ведь, по сути, в определение самого понятия произведения искусства как раз и входит направленность не на прагматику, а на эстетику. Искусство воздействует на человека на эстетическом уровне, а линия эстетического почти всегда расходится с прагматикой. Интересно, что в начале июня 1938 года Хармс примерно так же формулирует свое представление о прекрасном (гениальном), связывая это понятие с бессмертием, которое, в свою очередь, определяется уклонением от прагматической линии, которую он именует «земной»:

«1. Цель всякой человеческой жизни одна: бессмертие.

1-а. Цель всякой человеческой жизни одна: достижение бессмертия.

2. Один стремится к бессмертию продолжением своего рода, другой делает большие земные дела, чтобы обессмертить свое имя. И только третий ведет праведную и святую жизнь, чтобы достигнуть бессмертия как жизнь вечную.

3. У человека есть только два интереса: земной – пища, питье, тепло, женщина и отдых – и небесный – бессмертие.

4. Все земное свидетельствует о смерти.

5. Есть одна прямая линия, на которой лежит все земное. И только то, что не лежит на этой линии, может свидетельствовать о бессмертии.

6. И потому человек ищет отклонение от этой Земной линии и называет его прекрасным или гениальным».

Тема бессмертия и веры в него через год станет одной из основных в его повести «Старуха». Осенью же 1937 года, ощущая себя в состоянии полного кризиса, он, пожалуй, впервые серьезно задумывается о сути самого понятия «веры». Судя по всему, к этим размышлениям его подтолкнула известная реплика Кириллова о Ставрогине из «Бесов»:

«– Ставрогина тоже съела идея, – не заметил замечания Кириллов, угрюмо шагая по комнате.

– Как? – навострил уши Петр Степанович. – Какая идея? Он вам сам что-нибудь говорил?

– Нет, я сам угадал: Ставрогин если верует, то не верует, что он верует. Если же не верует, то не верует, что он не верует».

Легко увидеть, как Хармс трансформирует эти слова Кириллова в своей записной книжке 23 ноября 1937 года:

«Человек не „верит“ или „не верит“, а „хочет верить“ или „хочет не верить“.

Есть люди, которые не верят и не не верят, потому что они не хотят верить и не хотят не верить. Так, я не верю в себя, потому что у меня нет хотения верить или не верить».

Хармс считал, что ошибочно думать, будто вера есть нечто неподвижное и самоприходящее. Он был уверен, что вера требует серьезных усилий, напряжения моральных сил и энергии, может быть, еще больше, чем всё остальное. Поэтому он и фиксирует проявление своей ignavia, выражающееся в отсутствии сил для веры. То, о чем он пишет, – это, конечно, не агностицизм, это убежденность, что вопрос веры решается уже на уровне первого толчка – желания или нежелания веровать, а уже затем наступает серьезная работа по формированию и поддержанию веры.

В 1937–1938 годах у Хармса хватало сил лишь на веру в Бога. На веру в себя, даже в желание такой веры сил уже не оставалось, даже несмотря на запавшие ему в душу слова Л. С. Липавского, записанные 22 ноября 1937 года: «Элэс (Липавский. – А. К.) утверждает, что мы из материала, предназначенного для гениев». Видимо, с этим как-то связана известная запись Хармса следующего дня: «Я хочу быть в жизни тем же, чем Лобачевский был в геометрии».

Хармса всегда интересовали математика и математический аппарат, периодически он пытался использовать его в своих квазифилософских и квазилогических построениях, которые больше принадлежали к области пародии, чем к науке. Во многом, видимо, этот интерес подогревали занятия математикой Олейникова, который изучал ее довольно серьезно и обыгрывал эти занятия в своих шуточных стихах, которые еще в 1930 году он поместил в альбом Рины Зеленой:

 
Половых излишеств бремя
Тяготеет надо мной.
Но теперь настало время
Для тематики иной.
 
 
Моя новая тематика —
Это Вы и математика.
 

В рассказе «Однажды я пришел в Госиздат…» (1933–1934) Хармс так пародировал математические занятия Олейникова:

«Вот, говорят, Олейников очень умный. А по-моему, он умный, да не очень.

Он открыл, например, что если написать шесть и перевернуть, то получится девять. А по-моему, это неумно».

Еще в октябре 1928 года Хармс читал книгу П. А. Флоренского «Мнимости в геометрии», математическими вычислениями заполнены целые страницы его записных книжек. Не случайно и появление Математика в сценке «Математик и Андрей Семенович» (1933), которая станет впоследствии хронологически одной из первых в будущем цикле «Случаи». Математик вынимает из головы шар – и этот жест безусловно «рифмуется» с тем наполненным шарами параллельным пространством, в которое попадает несчастный Петерсен из «Макаров и Петерсен» (1934).

Разумеется, Хармс знал, что представляет собой неевклидова геометрия Лобачевского, и хотел произвести в жизни такой же переворот, который Лобачевский произвел в геометрии, базировавшейся на представлении о непреложной истинности пятого постулата Евклида о параллельных прямых. Смысл этого постулата обычно передают так: через точку, не принадлежащую прямой p, можно провести только одну прямую, параллельную p.Результатом изысканий Лобачевского стало создание новой непротиворечивой геометрии, в которой через точку, не принадлежащую прямой p,можно провести бесконечное количество прямых, параллельных p.

Безусловно, это означало стремление к нарушению привычных жизненных штампов, конструирование своего мира со своими ценностями и законами, которые словно находились в некоем параллельном пространстве. Отсюда, видимо, происходит любовь Хармса к фокусам (самые разные мемуаристы рассказывают о том, что он любил показывать фокусы везде и всюду), к нарушению ожидаемости (он носил в карманах самые необычные вещи, доставая их совершенно неожиданно и ошарашивая тем самым окружающих), к совершенно нелогичным и странным играм.

В искусстве Хармс поступал примерно так же. В 1937 году помимо нескольких текстов, вошедших впоследствии в «Случаи», в которых писатель решал проблемы разрушения обыденной логики и построения логики параллельной (наиболее яркий пример здесь – рассказ «Сундук»), он создает также два рассказа в форме писем Я. С. Друскину, каждый из которых в той или иной форме обнажает проблему нарушения привычных логических связей на уровне текста. «Пять неоконченных повествований», написанные 27 марта 1937 года, доводят до предела условность литературного повествования, давая возможность повествователю в любой момент прекратить развертывание сюжета не за счет его внутренних ресурсов, а за счет прекращения самого процесса рассказывания. Текст словно редуцирует сам себя:

«Дорогой Яков Семенович,

1. Один человек, разбежавшись, ударился головой об кузницу с такой силой, что кузнец отложил в сторону кувалду, которую он держал в руках, снял кожаный передник и, пригладив ладонью волосы, вышел на улицу посмотреть, что случилось. 2. Тут кузнец увидел человека, сидящего на земле. Человек сидел на земле и держался за голову. 3. „Что случилось?“ – спросил кузнец. „Ой!“ – сказал человек. 4. Кузнец подошел к человеку поближе. 5. Мы прекращаем повествование о кузнеце и неизвестном человеке и начинаем новое повествование о четырех друзьях гарема. 6. Жили-были четыре любителя гарема. Они считали, что приятно иметь зараз по восьми женщин. Они собирались по вечерам и рассуждали о гаремной жизни. Они пили вино; они напивались пьяными; они валились под стол; они блевали. Было противно смотреть на них. Они кусали друг друга за ноги. Они называли друг друга нехорошими словами. Они ползали на животах своих. 7. Мы прекращаем о них рассказ и приступаем к новому рассказу о пиве. 8. Стояла бочка с пивом, а рядом сидел философ и рассуждал: „Эта бочка наполнена пивом. Пиво бродит и крепнет. И я своим разумом брожу по надзвездным вершинам и крепну духом. Пиво есть напиток, текущий в пространстве, я же есть напиток, текущий во времени. 9. Когда пиво заключено в бочке, ему некуда течь. Остановится время, и я встану. 10. Но не остановится время, и мое течение непреложно. 11. Нет, уж пусть лучше и пиво течет свободно, ибо противно законам природы стоять ему на месте“. И с этими словами философ открыл кран в бочке, и пиво вылилось на пол. 12. Мы довольно рассказали о пиве; теперь мы расскажем о барабане. 13. Философ бил в барабан и кричал: „Я произвожу философский шум! Этот шум не нужен никому, он даже мешает всем. Но если он мешает всем, то значит он не от мира сего. А если он не от мира сего, то он от мира того. А если он от мира того, то я буду производить его“. 14. Долго шумел философ. Но мы оставим эту шумную повесть и перейдем к следующей тихой повести о деревьях. 15. Философ гулял под деревьями и молчал, потому что вдохновение покинуло его».

Фабула оказывается полностью подчинена формальному заданию, сформулированному в заглавии, поэтому соблюдение структуры построения текста полностью превалирует над действием. Более того, как легко видеть, Хармс сознательно прерывает повествование в самых различных точках – перед кульминацией, сразу после нее, а иногда и сразу после экспозиции. Нетрудно заметить, что этот принцип будет доведен до логического конца в миниатюре из «Случаев» «Встреча», где прием обманутого ожидания, связанный с несоответствием понятий «событие» и «случай» в жизни и литературе, уместится всего в два предложения.

Второй рассказ в форме письма Я. С. Друскину – «Связь» – был написан 14 сентября 1937 года. Он обнажал уже фиктивность логического сцепления художественных событий по принципу причинно-следственных связей. Являясь отчасти пародией на сюжетные хитросплетения романного жанра, рассказ демонстрировал абсурдность сюжетных событийных «цепочек». Начинается он с того, что некий скрипач купил себе магнит и понес его домой; последовательно развиваясь, действие приходит к пожару кладбищенской церкви, который как раз вытекает из этой сюжетной «логической» связи. Однако эта «связь» ни на каком ином уровне текста более не проявляется. Она существует только в компетенции всеведущего повествователя:

«16. На том месте, где была церковь, построили клуб и в день открытия клуба устроили концерт, на котором выступал скрипач, который четырнадцать лет назад потерял свое пальто. 17. А среди слушателей сидел сын одного из тех хулиганов, которые четырнадцать лет тому назад сбили шапку с этого скрипача. 18. После концерта они поехали домой в одном трамвае. Но в трамвае, который ехал за ними, вагоновожатым был тот самый кондуктор, который когда-то продал пальто скрипача на барахолке. 19. И вот они едут поздно вечером по городу: впереди – скрипач и сын хулигана, а за ними вагоновожатый, бывший кондуктор. 20. Они едут и не знают, какая между ними связь, и не узнают до самой смерти».

В обоих текстах Хармс дает сквозную нумерацию сегментов. Этим самым актуализируются не только вертикальные, но и горизонтальные связи между сегментами. Непосредственным предшественником Хармса в этом можно назвать Андрея Белого с его «Симфониями». Вот характерный пример из первой части «Второй симфонии»:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю