Текст книги "Даниил Хармс"
Автор книги: Александр Кобринский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 36 страниц)
Иван Тапорыжкин пошел на охоту,
с ним пудель пошел, перепрыгнув забор.
Иван, как бревно провалился в болото,
а пудель в реке утонул, как топор.
Иван Тапорыжкин пошел на охоту,
с ним пудель вприпрыжку пошел, как топор.
Иван повалился бревном на болото,
а пудель в реке перепрыгнул забор.
Иван Тапорыжкин пошел на охоту,
с ним пудель в реке провалился в забор.
Иван, как бревно перепрыгнул болото,
а пудель вприпрыжку попал на топор.
Стихотворение фактически начинается трижды: два раза оно как бы останавливается и возобновляется сначала. Дети вместе с автором экспериментируют: а что получится, если сделать так? а если так?
Впоследствии, отвечая на вопросы следователя в 1932 году, Хармс назовет это стихотворение «наиболее бессмысленным», указывая на его близость своему взрослому, «заумному» творчеству. Ругали Хармса за «бессмысленность» и критики; забавно, что советским критикам вторил из Парижа поэт-эмигрант Георгий Адамович, заявивший в газете «Последние новости», что, прочитав это стихотворение, «не только дети логике не научатся, но и взрослые разучатся». Сейчас мы можем легко найти точки схождения «взрослых» и «детских» стихов Хармса. К примеру, легко увидеть, как стихи об Иване Иваныче Самоваре и Тапорыжкине вышли из двух строчек написанной двумя годами ранее «Комедии города Петербурга»:
проплывает мимо горницы тапор
а за ним Иван Иваныч Самовар
Попытки Хармса обновить язык и сюжеты детской литературы встречали откровенное непонимание критиков и педагогов, которые исходили из представлений о «педагогичности». Разумеется, в эти рамки совершенно не укладывался рассказ Хармса 1928 года «Озорная пробка», в котором сюжет строился на загадке. В 124-м детском доме ежедневно вечером в одно и то же время на несколько минут гас свет. Вызывали монтеров, которые меняли пробки и отпускали глубокомысленные замечания, но электричество продолжало отключаться. Приехала целая комиссия – но результат был все тот же.
Развязка этой почти детективной истории оказалась проста: каждый вечер мальчик по имени Петр Сапогов прокрадывался к электрическому счетчику и выворачивал пробку. Свет гас, а через пару минут он возвращал пробку на место – и в детском доме снова становилось светло. Никто не знал об этом до тех пор, пока его товарищ по прозвищу Громкоговоритель не «застукал» Сапогова в тот момент, когда он спрыгивал вниз после своей ежедневной «работы» с пробками. Громкоговоритель поступил как настоящий товарищ. Выругав Сапогова, он пошел к заведующему и попросил у него разрешения починить электричество. Удивленный заведующий разрешил, Громкоговоритель для виду что-то поковырял около счетчика – и, ко всеобщему удивлению, свет больше никогда уже не отключался.
Вот такая забавная и интересная история, появившаяся в первом же номере «Ежа», вызвала утверждения критиков, что Хармс якобы учит детей хулиганству. Такая «интерпретация» детского творчества оказалась очень близкой к логике ГПУ. Игорь Бахтерев рассказывал, что следователь в 1932 году обвинял Хармса в том, что в рассказе 1928 года «О том, как Колька Панкин летал в Бразилию, а Петька Ершов ничему не верил» Хармс призывает советских детей к эмиграции. Впрочем, загадка в этом рассказе, конечно, присутствует, причем, как это часто бывает с хорошими детскими произведениями, – загадка, адресованная не только детям, но и взрослым. Задумав отправиться в далекую Бразилию, Петька с Колькой едут на аэродром и упрашивают летчика взять их с собой. После недолгого спора летчик соглашается, и все они вместе летят в Бразилию. Прилетев, летчик высаживает ребят и улетает обратно.
А дальше происходит встреча хармсовских героев с туземцами – бразильскими индейцами:
«Колька Панкин и Петька Ершов вылезли из аэроплана и пошли навстречу туземцам. Туземцы оказались небольшого роста, грязные и белобрысые. Увидя Кольку и Петьку, туземцы остановились.
Колька шагнул вперед, поднял правую руку и сказал:
– Оах! – сказал он им по-индейски.
Туземцы открыли рты и стояли молча.
– Гапакук! – сказал им Колька по-индейски.
– Что это ты говоришь? – спросил Петька.
– Это я говорю с ними по-индейски, – сказал Колька.
– А откуда ты знаешь индейский язык? – спросил Петька.
– А у меня была такая книжка, по ней я и выучился, – сказал Колька.
– Ну ты, ври больше! – сказал Петька.
– Отстань! – сказал Колька. – Инам кос! – сказал он туземцам по-индейски.
Вдруг туземцы засмеялись.
– Керек эри ялэ, – сказали туземцы.
– Ара токи, – сказал Колька.
– Мита? – спросили туземцы.
– Брось, пойдём дальше, – сказал Петька.
– Пильгедрау! – крикнул Колька.
– Пэркиля! – закричали туземцы.
– Кульмэгуинки! – крикнул Колька.
– Пэркиля, пэркиля! – кричали туземцы.
– Бежим! – крикнул Петька. – Они драться хотят.
Но было уже поздно. Туземцы кинулись на Кольку и стали его бить.
– Караул! – кричал Колька.
– Пэркиля! – кричали туземцы.
– Мм-ууу! – мычала корова».
На первый взгляд никаких особых загадок тут нет. Хвастун Колька сообщил ранее своему другу, что он «по книжке» выучил «индейский язык» и теперь легко сможет разговаривать с бразильскими туземцами. Поскольку никакого языка он не знал, ему оставалось только действовать, как солдату Сидорову из «Войны и мира» Л. Толстого, который, как мы помним, считаясь «мастером говорить по-французски», мог только произносить бессмысленные звукосочетания:
«Сидоров подмигнул и, обращаясь к французам, начал часто, часто лепетать непонятные слова:
– Кари, мала, тафа, сафи, мутер, каска, – лопотал он, стараясь придавать выразительные интонации своему голосу».
Точно так же «разговаривает» с индейцами и Колька Панкин. Приведенный диалог чрезвычайно напоминает хармсовскую взрослую заумь: звуки оказываются гораздо важнее значения слов, а обозначение попытки разговора – важнее самого разговора.
Но при внимательном подходе оказывается, что диалог – вовсе не бессмысленный, что стороны ведут его каждый на своем языке, и хотя они не понимают друг друга, слова этих языков имеют вполне определенный смысл.
Ключ к языку «индейцев» дает нам слово «пэркиля», которое является не чем иным, как финским ругательством. Другие произносимые ими слова трудно идентифицировать, но они так или иначе восходят к угро-финским языкам. При внимательном прочтении обнаруживаем еще одно финское слово – «мита?» («что?»).
То, что «бразильские туземцы» говорят по-фински, конечно, никак Хармсом не комментировалось, этот пласт должен был остаться невыявленным, представляя собой текстовую загадку несколько более высокого уровня, чем детский. Что касается языка, на котором разговаривает Колька, то читатель «Ежа» его определить не мог. Для этого ему надо было бы знать другой, оставшийся неопубликованным детский рассказ Хармса «Перо Золотого Орла». То, чего не могли сделать современники Хармса, легко сделает читатель нашего времени. «Перо Золотого Орла» повествует о «войне» между «индейцами» и «бледнолицыми» (враждующие стороны были представлены школьниками параллельных классов). Один из «индейцев», носящий гордое имя персонажа Фенимора Купера Чин-гак-хук (современный вариант транслитерации этого имени – Чингачгук), что означает «Большой
Змей», на уроке немецкого языка вместо того, чтобы списывать с доски немецкие глаголы, составляет словарик «индейских слов». В этом словаре мы и находим все слова, которые употребляет Колька Панкин в разговоре с бразильскими туземцами:
Оах – здравствуйте
Инам кос – маленькое племя
Ара токи – вождь
Пильгедрау – воинственный клич индейцев
Кульмэгуинки – бледнолицые
Очевидно, именем Гапакук Колька называл самого себя.
Откуда же взял «Чин-гак-хук» материалы для своего «индейско-русского словаря»? Ответить на этот вопрос помогает, в частности, реплика Кольки, который сообщает, что выучился индейскому языку «по книжке». Хотя Петька и говорит ему: «Ну ты, ври больше!» – здесь его приятель не соврал. Этой «книжкой», судя по всему, стало издание «Песни о Гайавате» Генри Лонгфелло в переводе Бунина. Бунин перевел и словарь индейских слов и выражений, которым автор завершил свою поэму, причем проверил свой перевод по немецкому переводу Фрейлиграта, который был авторизован самим Лонгфелло. В нем мы встречаем некоторые слова, которые Чин-гак-хук включил в свой словарик: Амик (бобр), Дэш-кво-нэ-ши (стрекоза), Ут (или «Уч» – да). Остальные слова Колька явно выдумал, стилизовав их под «индейские».
Таким образом, оказывается возможным перевести этот уникальный диалог, в котором каждая из сторон говорит на искаженном языке: «туземцы» – на финском, а Колька – на «индейском», причем, не понимая собеседника, они продолжают уверенно говорить на своем языке, уверенные, что их-то самих понимать обязаны. Всё заканчивается дракой.
Однако странные лингвистические смещения, которые мы обнаруживаем в рассказе, на этом не заканчиваются, они подкрепляются парадоксами пространственного характера. Как мы помним, в «Бразилию» хармсовские герои отправляются на аэроплане. Зато их возвращение происходит уже на автомобиле, что гораздо более согласуется с Карельским перешейком, – нужно вспомнить, что граница до войны 1939–1940 годов проходила в районе Белоострова, так что ехать на автомобиле Кольке и Петьке оставалось максимум часа полтора-два. «Мелочи» зоологического, орнитологического и ботанического плана: финские сосны Колька пытается выдать Петьке за пальмы, корову за бизона, а воробьев за колибри. Не забывает Хармс и антропологические приметы: туземцы оказываются белобрысыми и низкорослыми. Колька объясняет Петьке, что это они «сделали себе прически из трав и соломы», потому что индейцы-блондины – это некий нонсенс. Читатель также понимает, что низкорослость этих «индейцев» объясняется тем, что ребята встретились с такими же детьми, как и они сами, – отсюда и происшедшая драка.
Наконец, qui pro quoпродолжается в разговоре ребят с шофером автомобиля, которого они просят помочь им вернуться в Ленинград:
«– А как же вы сюда попали? – удивился шофёр.
– Да вот Колька, – ревел Петька, – обещал в Бразилию свезти, а сам сюда привёз.
– В Брусилово… Брусилово. Постойте, Брусилово это дальше, это где-то в Черниговской области, – сказал шофёр.
– Чилиговская область… Чилийская республика… Чили… Это южнее, это там, где и Аргентина. Чили находится на берегу Тихого океана, – сказал Колька.
– Дяденька, – захныкал опять Петька, – свези нас домой.
– Ладно, ладно, – сказал шофёр. – Садитесь, всё равно машина пустая. Только Брусилово не тут, Брусилово – это в Черниговской области».
Надо сказать, что Хармс очень тщательно выстраивает архитектонику этого небольшого рассказа, создавая параллели в сюжетных ходах, в частности разговор с шофером «рифмуется» с разговором между Колькой и Петькой во время их полета, когда из-за шума винтов ребята не понимают друг друга:
«– Скоро ли Брази-лия? – кричит Петька.
– У какого Васи-ли-я? – кричит Колька».
Таким образом, получается, что в рассказе Южная Америка оказывается на самом деле Россией. При этом они смешиваются и объединяются так, что само понятие пространства становится условным. При этом для Хармса координатная пространственная «сетка» оказывается фиктивной не только в «наложении» финского пространства на «бразильское». Хармс совершенно сознательно совмещает еще и пространства «индейские»: в Бразилии (Южная Америка) Колька пытается говорить на языке, основанном на языке североамериканских индейцев («Гайавата»), да и вообще он, начитавшийся Фенимора Купера и Лонгфелло, ничего о южноамериканских индейцах, конечно, не знает.
Не менее интересным оказался подтекст у неопубликованного при жизни Хармса детского рассказа «Ломка костей», который был написан приблизительно в середине 1930-х годов и дошел до нас в черновике. Хармс очень интересовался японской борьбой джиу-джитсу и даже пытался ею заниматься. Согласно этому рассказу, джиу-джитсу как раз и переводится с японского как «ломка костей», что, конечно, является фантазией Хармса; на самом деле, название этой борьбы (в более точном произношении «дзиндзюцу») означает «мягкое искусство».
Сюжет рассказа прост: юный Вася Иванов, с детства отличавшийся огромными размерами и неимоверной физической силой, вместе с родителями приезжает в Японию. И там родители решают отдать его в школу джиу-джитсу, которой руководит господин Курано. Испытание, которое устраивает Васе господин Курано, наглядно демонстрирует победу быстроты, ловкости и техники над грубой силой:
«– Ну же, ударьте меня! ударьте меня! – кричал господин Курано.
Вася поднял руку и нерешительно толкнул господина Курано в плечо.
Господин Курано слегка покачнулся.
– Это не удар! – крикнул он. – Надо бить сильнее!
Вася слегка ударил господина Курано в грудь.
– Сильнее! – крикнул господин Курано.
Вася ударил сильнее. Господин Курано покачнулся, но продолжал стоять на ногах.
– Сильнее! – крикнул он.
Вася ударил еще сильнее. Господин Курано сильнее покачнулся, но все же на ногах устоял. „Ишь ты“, – подумал Вася.
– Сильнее! – крикнул господин Курано.
„Ладно же“, – подумал Вася, развернулся и что есть силы ударил кулаком господина Курано. Но господина Курано перед Васей не оказалось, и Вася, не встретив сопротивления, пробежал несколько шагов и стукнулся об стену.
– Ишь вьюн какой! – сказал Вася.
А господин Курано уже опять стоял перед Васей и, гримасничая лицом, говорил:
– Не унывайте же, молодой человек! Еще раз ударьте меня, да посильнее!
„Ах так! – подумал Вася. – Я тебя, сморчок, сейчас пристукну!“ – и решил бить сильно, но осторожно, с расчетом, чтоб не упасть. Вася размахнулся уже рукой, как вдруг сам получил в бок электрический удар. Вася вскрикнул и схватил господина Курано за шею. Но господин Курано нырнул куда-то вниз, и Вася вдруг потерял равновесие и, перелетев через японца, шлепнулся на пол.
– А! – крикнул Вася и вскочил на ноги. Но тут же получил по ногам удар и опять потерял равновесие.
Господин Курано схватил Васю за руки и дернул куда-то в сторону. Вася переступил ногами и опять почувствовал себя в устойчивом положении, но только собрался схватить господина Курано, как опять получил удар в бок и вдруг, очутившись головой вниз, чиркнул ногами по потолку и, перелетев через японца, опять шлепнулся на пол.
Вася вскочил, дико озираясь, но сейчас же опять полетел вокруг японца и очутился на полу в лежачем положении.
Совершенно ошалев, Вася вскочил с пола и кинулся к двери.
– Куда же вы? – крикнул ему господин Курано.
Но Вася выскочил в комнату, где занимались ученики господина Курано.
Растолкав их, он выбежал в коридорчик, а оттуда на улицу».
Вернувшись в Ленинград, Василий Петрович Иванов поступил на службу в автобусный парк, где «перетаскивает с места на место испорченные автобусы».
Казалось бы – простой рассказ, сочетающий в себе познавательную и морализаторскую стороны. Но на самом деле, всё не так просто. Имя Василий в сочетании с Японией и борьбой однозначно связывалось с замечательным борцом, создателем советской школы самбо Василием Ощепковым.
Ощепков родился на Сахалине, где его мать, как и в свое время отец Хармса, отбывала срок. После Русско-японской войны 1905–1906 годов юг Сахалина отошел японцам, и осиротевший к тому времени Ощепков стал японским подданным. Он переехал в Киото, где вскоре начал заниматься дзюдо, которому обучали в местной православной семинарии. Юный Вася оказался способным учеником. Он быстро овладел основами дзюдо и поступил в школу знаменитого борца Дзигоро Кано, которую окончил с черным поясом и вторым даном. В 1914 году Ощепков вернулся в Россию. После революции, учитывая его прекрасное знание Японии и японского языка, Василия отправляют разведчиком в Токио. Вернувшись в СССР в 1926-м, Ощепков начал преподавать дзюдо в Сибирском военном округе – красноармейцам и милиционерам, – а вскоре переехал в Москву, где занялся подготовкой инструкторов по созданной им самим системе рукопашного боя для РККА, получившей название «самбо» – самооборона без оружия. Этим он и занимался в момент написания Хармсом рассказа «Ломка костей». В 1937 году Ощепков, как и многие другие советские люди, жившие какое-то время за границей, был арестован (как «японский шпион») и вскоре скончался в Бутырке; впрочем, к тому моменту первое поколение советских самбистов он уже подготовил.
Рассказ «Ломка костей», таким образом, представляет еще и своеобразное травестирование сюжета о замечательном борце, взявшем всё самое лучшее в японских видах единоборства и адаптировавшем это для самбо.
Таким образом, в отличие от Введенского Хармс стремился сделать свои детские произведения полноценной частью своего творчества, что мы и видим по его лучшим детским вещам. Они как бы содержат несколько пластов, каждый из которых доступен читателю соответствующего уровня, возраста и образования. К сожалению, в 1930-е годы возможностей продолжать работать в детской литературе в таком же стиле у Хармса уже не было, и его детское творчество этого периода представляет гораздо меньший интерес.
Глава четвертая
ПОСЛЕДНИЕ ОБЭРИУТСКИЕ ГОДЫ
В июне 1928 года Хармс начинает перевод сказок братьев Гримм. Работа эта продолжалась до конца августа, окончательный срок сдачи работы был определен 6 сентября. С. Маршак задумал издать большой коллективный перевод сказок братьев Гримм, в котором кроме Хармса должны были принимать участие, в частности, Введенский, Заболоцкий, Липавский, Бахтерев и др. Хармс старательно работал над переводами и даже сдал свою часть, но сборник так и не вышел. Возможно, предчувствуя тщетность своей работы, а также на фоне возобновившихся постоянных проблем с Эстер, он записывает 26 июля: «Я весь какой-то особенный неудачник. Надо мной за последнее время повис непонятный закон неосуществления. Что бы я ни пожелал, как раз этого и не выйдет. Все происходит обратно моим предположениям. Поистине: человек предполагает, а Бог располагает. Мне страшно нужны деньги, и я их никогда не получу, я это знаю! Я знаю, что в ближайшее же время меня ждут очень крупные неприятности, которые всю мою жизнь сделают значительно хуже, чем она была до сих пор. День ото дня дела идут все хуже и хуже. Я больше не знаю, что мне делать. Раба Божия Ксения, помоги мне, спаси и сохрани всю мою семью». А через два дня он пишет: «Задача одна – стать свободным». Последние два слова он на всякий случай записывает шифром.
В августе Хармс и его друзья предпринимают попытку добиться признания уже не только в пределах СССР, но и за границей. У Хармса были довольно теплые отношения с художником Павлом Мансуровым – значительной фигурой русского авангарда. Мансуров получил разрешение выехать со своей выставкой в Италию и, судя по всему, заранее принял решение не возвращаться обратно (после выставки он поселился в Париже). Обэриуты решили передать с Мансуровым свои произведения для ознакомления с ними представителей русской эмиграции. Одновременно они пытались придать ОБЭРИУ официальный статус «общества, не преследующего целей выгоды», как это формулировалось по тогдашним законам, для чего начали собирать необходимые документы. Общество было названо «СОДЕК» (расшифровка неизвестна). Разумеется, из этого также ничего не вышло.
Двадцать первого августа с Мансуровым за границу были отправлены произведения Б. Левина, И. Бахтерева, Д. Хармса, А. Введенского, К. Вагинова и Н. Заболоцкого. Хармс отправлял «Елизавету Бам», а также стихотворения «Казачья смерть», «Авиация превращений», «Скупость», «Фокусы!!!», «Серенада» и стихотворную сценку «Искушение». На его долю выпало 2,5 печатных листа текста, тогда как все остальные получили лишь по одному листу. Более того – с Мансуровым была заключена договоренность о том, что обэриуты будут ему впоследствии присылать свои произведения в письмах – для публикации в эмигрантских изданиях. Хармс был настолько уверен в успехе, что даже обговаривал с Мансуровым способы выплаты обэриутам гонорара за их произведения!
Но – увы – здесь поэтов тоже ждала неудача. После отъезда Мансурова контактов с ним у обэриутов больше не было, а о судьбе посланных с ним произведений мы до сих пор ничего не знаем.
Помимо попыток прорваться в печать Хармс старается организовать выступления группы. При этом он соглашается не только на обычные литературные вечера, широко распространенные в то время, но даже и на выступления в ресторанах. Совершенно в традициях русского авангарда он включает в поэтику бытового поведения и кулинарию. Так, например, художник Михаил Ларионов в 1913 году предлагал ввести в практику употребление не только говядины, но также мяса собак, кошек, крыс, летучих мышей, ежей, ворон, ужей и т. п. Что касается овощей и фруктов, то сутью концепции Ларионова было самое фантастическое сочетание разных продуктов. Котлеты предлагалось делать из мяса с добавлением рома и груши. Гусь должен был жариться с абрикосами, огурцами, ванилью, вишневыми листьями, а суп следовало варить из вина с примесью перца, поросячьих ушей и фигурок зверей, вылепленных из теста. Своеобразным поэтом кулинарии стал инженер Торопуло – герой романа Константина Вагинова «Бамбочада», писавшегося в 1929–1930 годах. Торопуло всю свою жизнь посвятил еде, организовав вокруг кулинарии общение друзей, собирая кулинарную литературу, посвященную еде и поварскому искусству живопись…
Хармс предложил ставить в ресторанах театрализованные акции. Пить кофе с огурцами, чай с яйцами, тянуть молоко из трубочки, есть селедку с молоком, а чай – с морковью. Предлагалось также:
Сидеть с закрытыми глазами.
Иметь через плечо вышитое полотенце.
Ножницами резать огурцы? [9]9
Вопросительный знак напротив этого пункта поставлен Хармсом в записной книжке.
[Закрыть]
Разогревать свои кушанья.
Играть за пивом в оловянных солдатиков.
Подвязывать салфетки и кормить друг друга.
Прийти в латах.
Всем троим заикаться.
Черные очки.
«Кулинарные» мотивы планировалось перенести и в обычные театрализованные вечера. Сохранился проект одного такого вечера в конце октября 1928 года, где наряду с литературным докладом, в частности, предполагалось чтение доклада «астрономического» (возможной альтернативой последнему был «доклад о червях»). Во время вечера, наряду с выступлениями поэтов, предполагались также мелодекламация и номера жонглера. На этом же вечере на сцене планировалось «есть суп, пить фиолетовую и зеленую жидкость» (забавно, что после этого следовала зачеркнутая запись: «Сходить с Вагиновым в сумасшедший дом»). Увы – не всегда это воспринималось адекватно. По воспоминаниям свидетелей этого вечера, некоторые не слишком «продвинутые» в авангардном искусстве зрители восприняли поедание супа вполне иронично и совершенно не так, как на это рассчитывали обэриуты: «Молодые ребята, понятно – голодные…»
В конце сентября в Ленинград приехал Маяковский – в Капелле был назначен его вечер с диспутом. Обэриуты решили воспользоваться случаем и еще раз заявить о себе. Проект декларации для прочтения во время диспута было поручено составить Заболоцкому, а Хармс накануне вечера понес этот подписанный всеми членами группы текст Маяковскому в гостиницу «Европейскую». По словам Бахтерева, Маяковский принял Хармса доброжелательно, но от чтения декларации отказался, сославшись на то, что он все равно услышит ее в Капелле.
Вечер Маяковского состоялся 29 сентября 1928 года. Вот как вспоминал о выступлении на нем обэриутов Бахтерев:
«На следующий день семь обэриутов стояли на эстраде Капеллы (восьмой – Олейников – по служебно-дипломатическим соображениям выйти на эстраду отказался). Произнести декларацию с короткими примерами обэриутского творчества было поручено Введенскому.
Выйдя на авансцену и объяснив, что мы не самозванцы, а творческая секция Дома печати, он огласил результат нашего коллективного сочинения, что заняло минут двадцать. Не избалованная подобными выступлениями публика слушала Введенского внимательно. Когда же Александр замолчал и присоединился к стоявшим на эстраде обэриутам, раздались негромкие хлопки.
За кулисами к нам подошел сопровождавший Маяковского Виктор Борисович Шкловский.
– Эх, вы! – сказал он. – Когда мы были в вашем возрасте, мы такие шурум-бурум устраивали – всем жарко становилось. Это вам не Институт истории искусств. Словом, надо было иначе…
Как мы ни старались убедить Виктора Борисовича, что перед нами стояла узко информационная задача, он не сдавался.
По правде говоря, каждый из нас был убежден, что Шкловский забыл институтскую встречу, а помянул институт лишь после того, как мы ему напомнили, что уже знакомы.
– В вашем возрасте мы жили веселее, – продолжал Шкловский. – У нас без шурум-бурум не обходилось. Да и примеры меня не очень удовлетворили, можно было подобрать поинтереснее, поголосистее.
„Конечно, не помнит“, – подумал я и тут же понял, что ошибся, – память у Шкловского оказалась не хуже нашей.
– Для таких выступлений, – говорил он, – необходим плакат. Не верите мне – спросите Владимира Владимировича. Здесь шапочка была бы уместнее, чем в Институте. Почему вы не в шапочке? – обратился он к Даниилу.
А Маяковский отнесся к выступлению иначе, сказал, что объединение его заинтересовало, и тогда же попросил прислать на адрес „Лефа“ статью с обстоятельным рассказом об ОБЭРИУ и обэриутах. Статья была написана разъездным корреспондентом „Комсомольской правды“ (В. Клюйковым. – А. К.), но в „Лефе“ не появилась. Нашим противником оказался ведавший поэтическим отделом Осип Брик. Стало ясно, Маяковский смотрит на поэзию шире. Шире Брика смотрел на нее и Виктор Борисович».
«Институтская встреча», о которой пишет Бахтерев, – это состоявшаяся еще весной 1927 года встреча профессуры Института истории искусств с пятью членами «Левого фланга», находившимися тогда в Ленинграде. С одной стороны стола сидели профессора Томашевский, Эйхенбаум, Щерба, Тынянов, Шкловский, а напротив них – Хармс, Введенский, Бахтерев, Вагинов и даже Заболоцкий, которому институт написал специальную бумагу, чтобы его отпустили из части, где он тогда проходил армейскую службу. Молодые поэты читали стихи, шло обсуждение – и выше всего были оценены стихи Введенского (что стало некоторой неожиданностью – члены «Левого фланга» привыкли к тому, что «именинником» на их выступлениях обычно бывал Заболоцкий). С этого времени контакты между формалистами и молодыми поэтами стали гораздо более тесными, правда, связующим звеном обычно выступал Хармс, учившийся в Институте истории искусств. Поэтому, очевидно, Бахтерев и думал, что Шкловский уже забыл об их встрече.
Стихи, посланные вместе со статьей в «Новый ЛЕФ» (так правильно назывался лефовский журнал, возобновленный в 1927 году, о котором вспоминает Бахтерев), некоторое время находились в так называемой «корзине „Лефа“», где хранились рукописи, не представлявшие для издания интереса, а затем пропали.
К концу октября 1928 года от ОБЭРИУ окончательно отошли Вагинов и Заболоцкий. Вагинов сконцентрировался на прозе, совместные с обэриутами выступления были ему уже неинтересны. А Заболоцкий разошелся с ОБЭРИУ по причинам творческим и личным. Поэтому 29 октября Хармс пишет: «Считать действительными членами ОБЭРИУ: Хармс, Бахтерев, Левин, Введенский. 4 челов‹ека›. Литер‹атурная› секция. Вигилянский – администратор.
Создавать художественную секцию ОБЭРИУ. Пригласить Бахтерева, Каплуна.
Принцип: Не надо бояться малого количества людей. Лучше три человека, вполне связанных между собой, нежели больше, да постоянно несогласных».
Интересно, что Хармс фактически пытается возродить практику первого Цеха поэтов, в котором одним из руководителей в звании «стряпчего» был Д. В. Кузьмин-Караваев – юрист, по-видимому, не писавший стихов. Примерно на такую же «должность» прочит Хармс Вигилянского, уровень стихов которого его не удовлетворял до такой степени, чтобы включить его в литературную секцию ОБЭРИУ.
В конце октября – начале ноября 1928 года Хармс совместно с Бахтеревым создает новую пьесу «Зимняя прогулка» (ее текст не сохранился). Пьесу он читает на вечере Литфонда, а затем обэриуты начинают готовить ее к постановке для «вечера в трех покусах» под названием «Василий Обэриутов». Вечер должен был состояться в Институте истории искусств, и строился он явно по образцу «Трех левых часов»: чтение стихов, пьеса, диспут. Планировалось и выступление того же фокусника Пастухова, который показывал свое искусство в январе в Доме печати. В программе вечера значилось, в частности:
Дойвбер Левин – эвкалическая проза.
Даниил Хармс – предметы и фигуры.
Алексей Пастухов – то же.
Игорь Бахтерев – вилки и стихи.
Александр Введенский – самонаблюдение над стеной.
Вести вечер должен был Вигилянский.
Придуманный Левиным термин «эвкалический» был образован из двух греческих слов – εὐ (хороший) и καλός (красивый), а что касается «Самонаблюдения над стеной», то это было название не дошедшего до нас произведения Введенского.
Однако вечер «Василий Обэриутов» не состоялся. На вывешенной обэриутами афише дата была обозначена «12 деркаребаря 1928 года по новому стилю». Помимо отсылки к гоголевским «Запискам сумасшедшего» в ней читалось и нечто непристойное – и возмущенная администрация института распорядилась об отмене выступления.
Но все-таки «Зимняя прогулка» была поставлена. Это произошло на вечере в Доме печати 25 декабря. Кроме друзей-обэриутов на спектакле была и Эстер. Отношения с ней у Хармса переживали новый этап. В конце 1928-го – начале 1929 года у Хармса возникло несколько романов, в частности – с Тамарой Мейер, гражданской женой Введенского, а позже женой Леонида Липавского. Некоторые романы проходили параллельно. Хармс уже пришел к мысли о необходимости развода с Эстер (несмотря на сохраняющуюся любовь к ней), и она с этим уже была согласна. В архиве Хармса сохранилось ее письмо к нему, написанное ломаным русским языком (он так и не стал для нее родным):
«Daniel я пошла в закс развести.
Ты не сердис, можно будет если ты захочеш встречатся и быть хорошими друзьями. Я вижу, что я тебе тягостна. Daniel помни только что люблю также и даже сильнее. И буду любить до самой смерти. Daniel если я не ошибаюсь ты себя так держиш предомной так что бы я развелась. Это очень умно так иначе нельзя меня оттолкнут от тебя.
Целую тебя крепко и помни, что любить всегда буду. Вечно твоя Эстер».
Интересно, что ее предложение «встречаться и быть хорошими друзьями» совпало с картиной, которую рисовал себе Хармс чуть раньше как идеальную: чтобы они с Эстер жили порознь, но чтобы она время от времени приходила к нему – этакий брак на расстоянии. В том же декабре Хармс шифром записывает несколько взаимоисключающих фраз, которые как нельзя лучше характеризуют степень его отчаяния:
«А все-таки моя жена – это лучший человек! Она дороже мне всех!
‹…›
Господи, помоги моей милой жене!
Господи, сделай меня вместе с тем холостяком».
Впрочем, окончательный разрыв в этот раз еще не состоялся.