Текст книги "Даниил Хармс"
Автор книги: Александр Кобринский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 36 страниц)
Письмо, написанное ею 22 августа, стало прологом катастрофы. На следующий день, 23 августа, Хармс был арестован. Его жена вспоминает об этом аресте в подробностях, несмотря на то, что во время записи ее воспоминаний с того момента прошло уже почти 60 лет:
«Даня, наверное, жил в предчувствии, что за ним могут прийти. Ждал ареста. У меня, должна сознаться, этого предчувствия не было.
В один из дней Даня был особенно нервный.
Это была суббота. Часов в десять или одиннадцать утра раздался звонок в квартиру. Мы вздрогнули, потому что мы знали, что это ГПУ, и заранее предчувствовали, что сейчас произойдет что-то ужасное.
И Даня сказал мне:
– Я знаю, что это за мной…
Я говорю:
– Господи! Почему ты так решил?
Он сказал:
– Я знаю.
Мы были в этой нашей комнатушке как в тюрьме, ничего не могли сделать.
Я пошла открывать дверь.
На лестнице стояли три маленьких странных типа.
Они искали его.
Я сказала, кажется:
– Он пошел за хлебом.
Они сказали:
– Хорошо. Мы его подождем.
Я вернулась в комнату, говорю:
– Я не знаю, что делать…
Мы выглянули в окно. Внизу стоял автомобиль. И у нас не было сомнений, что это за ним.
Пришлось открыть дверь. Они сейчас же грубо, страшно грубо ворвались и схватили его. И стали уводить.
Я говорю:
– Берите меня, меня! Меня тоже берите.
Они сказали:
– Ну пусть, пусть она идет.
Он дрожал. Это было совершенно ужасно.
Под конвоем мы спустились по лестнице.
Они пихнули его в машину. Потом затолкнули меня.
Мы оба тряслись. Это был кошмар.
Мы доехали до Большого Дома. Они оставили автомобиль не у самого подъезда, а поодаль от него, чтобы люди не видели, что его ведут. И надо было пройти еще сколько-то шагов. Они крепко-крепко держали Даню, но в то же время делали вид, что он идет сам.
Мы вошли в какую-то приемную. Тут двое его рванули, и я осталась одна.
Мы только успели посмотреть друг на друга.
Больше я его никогда не видела.
И тогда они повернулись и пихнули меня:
– Иди вперед.
И потащили меня на улицу, но так, чтобы не видно было, как они меня ведут. Я шла немножко впереди; а они сзади.
И повернули туда, где стоял этот поганый автомобиль.
Они втолкнули меня в машину, двое сели от меня по бокам – наверное, чтобы я не сбежала, – и повезли меня в нашу квартиру.
И тут начался обыск. Ужас что такое было! Всё падало, билось. Они всё швыряли, рвали, выкидывали. Разрывали подушки. Всюду лезли, что-то искали, хватали бумаги – всё, что попадало под руку. Вели себя отвратительно.
Я сидела не шелохнувшись. Что я могла сделать?!
Под конец они сели писать протокол».
Л. Пантелеев утверждал, что «пришел к нему (Хармсу. – А. К.) дворник, попросил выйти за чем-то во двор. А там уже стоял „черный ворон“. Взяли его полуодетого, в одних тапочках на босу ногу…». Был ли Хармс в одних тапочках, неизвестно: стоял теплый август, может, и был. Но воспоминания Малич не дают возможности сомневаться: о том, что это был арест, Хармс понял с самого начала, с момента первого звонка в квартиру. Предчувствие ареста было у него еще с вечера прошлого дня: он не хотел вытаскивать в коридор письменный стол, как они с женой это делали ежедневно. Дело в том, что у него опять накопился долг перед Литфондом и существовала реальная угроза описи имущества. Но поскольку квартира была коммунальная, то описать имели право только то имущество, которое бесспорно принадлежало должнику, то есть находилось в его комнате. Коридор же был местом общего пользования и принадлежал всем жильцам квартиры на равных правах.
Арест Хармса впоследствии оброс легендами, как это и бывает обычно в таких случаях. Самая яркая легенда гласила, что писатель был арестован, когда он вышел из квартиры в магазин, чтобы купить табаку. И поскольку в квартиру он больше не вернулся, то так никто и не узнал, что с ним случилось. Эта версия легла в основу знаменитой песни Александра Галича «Легенда о табаке», в которой он использовал цитаты из детского стихотворения Хармса «Из дома вышел человек…»:
«Из дома вышел человек
С веревкой и мешком
И в дальний путь, и в дальний путь,
Отправился пешком.
Он шел, и все глядел вперед,
И все вперед глядел,
Не спал, не пил,
Не спал, не пил,
Не спал, не пил, не ел,
И вот однажды, поутру,
Вошел он в темный лес,
И с той поры, и с той поры,
И с той поры исчез…»
Лил жуткий дождь,
Шел страшный снег,
Вовсю дурил двадцатый век,
Кричала кошка на трубе,
И выли сто собак,
И, встав с постели, человек
Увидел кошку на трубе,
Зевнул, и сам сказал себе:
– Кончается табак!
Табак кончается – беда,
Пойду куплю табак, —
И вот… Но это ерунда,
И было все не так.
‹…›
На воле – снег, на кухне – чад,
Вся комната в дыму,
А в дверь стучат,
А в дверь стучат,
На этот раз – к нему!
О чем он думает теперь,
Теперь, потом, всегда,
Когда стучит ногою в дверь
Чугунная беда?!
А тут ломается строка,
Строфа теряет стать,
И нет ни капли табака,
А т а м – уж не достать!
И надо дописать стишок,
Пока они стучат…
И значит, все-таки – мешок,
И побоку зайчат.
(А в дверь стучат!)
В двадцатый век!
(Стучат!)
Как в темный лес,
Ушел однажды человек
И навсегда исчез!..
Но Парка нить его тайком
По-прежнему прядет,
А он ушел за табаком.
Он вскорости придет.
За ним бежали сто собак,
И кот по крышам лез…
Но только в городе табак
В тот день как раз исчез,
И он пошел в Петродворец,
Потом пешком в Торжок…
Он догадался, наконец,
Зачем он взял мешок…
Он шел сквозь свет
И шел сквозь тьму,
Он был в Сибири и в Крыму,
А опер каждый день к нему
Стучится, как дурак…
И много, много лет подряд
Соседи хором говорят:
– Он вышел пять минут назад,
Пошел купить табак…
Интересно, что и комментатор издания А. Галича в «Библиотеке поэта» В. Бетаки сообщает читателям как некий установленный факт, что Хармс «был арестован на улице». То есть – с помощью одних мифов комментируются другие.
Сегодня мы имеем возможность проследить от начала и до конца следственное дело Даниила Хармса (№ 2196—41 г.), которое привело к его аресту и последующей гибели.
Постановление на его арест было выписано 21 августа и утверждено на следующий день. В нем говорилось:
«Ювачев-Хармс Д. И. к.-р. настроен, распространяет в своем окружении клеветнические и пораженческие настроения, пытаясь вызвать у населения панику и недовольство Сов. правительством.
Ювачев-Хармс заявляет:
– „Советский Союз проиграл войну в первый же день. Ленинград теперь либо будет осажден или умрет голодной смертью, либо разбомбят, не оставив камня на камне. Тогда же сдастся и Балтфлот, а Москву уже сдадут после этого без боя“.
И далее: – „Если же мне дадут мобилизационный листок, я дам в морду командиру, пусть меня расстреляют; но форму я не одену и в советских войсках служить не буду, не желаю быть таким дерьмом. Если меня заставят стрелять из пулемета с чердаков во время уличных боев с немцами, то я буду стрелять не в немцев, а в них из этого же пулемета“.
Ювачев-Хармс ненавидит Советское правительство и с нетерпением ждет смены Сов. правительства, заявляя:
– „Для меня приятней находиться у немцев в концлагерях, чем жить при Советской власти“».
Совершенно ясно, что в данном постановлении просто аккуратно переписан текст поступившего на Хармса доноса, в котором перемешаны мельчайшие частицы правды с тоннами лжи. Человек, писавший его, видимо, был знаком с Хармсом, хотя и не входил в близкий круг его друзей; об этом свидетельствуют совершенно невозможные для Хармса выражения, типа «дам в морду командиру» или сообщение о желании стрелять из пулемета в большевиков. Видимо, не знал писавший и о наличии у Хармса освобождения от воинской повинности, что исключало его рассуждения о том, что он будет делать, когда придет мобилизационное предписание.
Однако доноса было вполне достаточно, машина завертелась. Хармса арестовали, а в квартире его произвели обыск, при котором присутствовал, между прочим, дворник Ибрагим Киржанович Кильдеев, чье имя Хармс использовал в рассказе «Праздник» («дворник Ибрагим»), а фамилию – в несколько измененном виде – в стихотворении «Фадеев, Калдеев и Пепермалдеев».
При обыске в квартире было изъято:
«1) Писем в разорванных конвертах 22 шт. 2) Записных книжек с разными записями 5 штук. 3) Религиозных разных книг 4 штуки. 4) Одна книга на иностранном языке. 5) Разная переписка на 3-х листах. 6) Одна фотокарточка».
Книга, по позднейшим пояснениям Малич, была на немецком. Но поражают, конечно, результаты обыска. Сотрудники НКВД, перерывшие всю комнату и, по сообщению Малич, «искавшие бумаги», изъяли минимальное количество таковых. После их отъезда сохранились три десятка записных книжек (забрали только пять), значительная часть переписки. Не взяли и ничего из рукописей Хармса. Создается ощущение, что обыск проводился спустя рукава, чисто формально, потому что в подобных случаях обычно изымались все бумаги арестованного. То, что почти весь архив Хармса сохранился, – это настоящее чудо, которое сегодня трудно объяснить.
Еще большие вопросы вызывает перечень предметов, которые были изъяты у Хармса в здании НКВД. Протокол изъятия составил 24 позиции! Вполне понятно, что писатель носил с собой паспорт (выданный ему всего двумя месяцами раньше – 7 июня 1941 года), свидетельство об освобождении от военной службы, свидетельство о браке, а также разные справки, результаты медицинских анализов, фотокарточки, часы, нашейный крестик, бумажник, записную книжку и членский билет Союза советских писателей. Но кроме этого у Хармса были обнаружены: Евангелие 1912 года издания, лупа, два кольца, «три стопки и одна рюмка белого металла» (! – А. К.), портсигар, мундштук, четыре иконки – две медные, одна деревянная и одна – нашейная с благословением Даниилу Ювачеву от митрополита Антония, данным 22 августа 1906 года, брошка и две коробки спичек. Всё это, разумеется, находилось как на самом Хармсе, так и было в его карманах и сумке. Поскольку времени на сборы во время ареста, разумеется, никакого не было, то приходится предполагать, что Хармс носил всё это при себе постоянно, ожидая ареста каждый день, в любое время.
Вместе с вещами у Хармса было изъято стихотворение А. Введенского «Элегия». Это трагическое стихотворение, написанное в 1940 году, очевидно, было особенно близко Хармсу особенно острым предсмертным ощущением:
Пусть мчится в путь ручей хрустальный,
пусть рысью конь спешит зеркальный,
вдыхая воздух музыкальный —
вдыхаешь ты и тленье.
Возница хилый и сварливый,
в последний час зари сонливой,
гони, гони возок ленивый —
лети без промедленья.
Не плещут лебеди крылами
над пиршественными столами,
совместно с медными орлами
в рог не трубят победный.
Исчезнувшее вдохновенье
теперь приходит на мгновенье,
на смерть, на смерть держи равненье
певец и всадник бедный.
Первого сентября Марина Малич написала Наталье Шанько открытку:
«Дорогая Наталия Борисовна,
Двадцать третьего августа Даня уехал к Никол‹аю› Макаровичу, я осталась одна, без работы, без денег, с бабушкой на руках. Что будет со мной, я не знаю, но знаю только то, что жизнь для меня кончена с его отъездом.
Дорогая моя, если бы у меня осталась хотя бы надежда, но она исчезает с каждым днем.
Я даже ничего больше не могу Вам писать, если получите эту открытку, ответьте, все-таки как-то теплее, когда знаешь, что есть друзья. Я никогда не ожидала, что он может бросить меня именно теперь. Целую Вас крепко
Ваша Марина».
В открытке Малич использовала хорошо знакомый людям той эпохи эзопов язык. Жена А. И. Шварца прекрасно знала, что произошло четыре года назад с Олейниковым, и ей не составляло труда расшифровать фразу «Даня уехал к Николаю Макаровичу» и то, как именно Хармс «бросил» свою жену.
В это время немцы приближались к Ленинграду. 2 сентября в городе были снижены нормы выдачи хлеба по карточкам: рабочие и инженерно-технические работники получали 600 граммов в день, служащие – 400 граммов, иждивенцы и дети – 300 граммов хлеба. А 8 сентября был взят Шлиссельбург, и вокруг Ленинграда замкнулось кольцо – началась блокада. Вечером того же дня немецкой авиацией был нанесен удар по Бадаевским складам. Вопреки легендам, при их пожаре вовсе не был уничтожен огромный запас продовольствия для города, поскольку такого запаса не было вовсе. Погиб лишь текущий запас – на несколько дней. С 11 сентября нормы выдачи продуктов по карточкам были снова урезаны: хлеба – до 500 граммов для рабочих и инженерно-технических работников, до 300 граммов – для служащих и детей, до 250 граммов – для иждивенцев; были также снижены нормы выдачи крупы и мяса.
Судя по всему, Хармс с самого начала прекрасно понимал, чем грозит ему арест в военное время. Поэтому он с самого начала делает ставку на психическое расстройство. Разумеется, он понимал, что скрыть факты своей биографии от НКВД нереально, но в меру сил пытался их исказить – видимо, чтобы создать впечатление плохой работы памяти. Так, в частности, он сообщил, что был арестован первый раз не в 1931-м, а в 1930 году, причем якобы освобожден «без предъявления обвинения». На самом деле, как мы знаем, всё было тогда совсем по-другому – Хармс отправился в ссылку. Странные данные он сообщает и о своем образовании: вместо упоминания об электротехническом техникуме, в котором он, впрочем, проучился не так долго, Хармс указал, что три года был студентом физико-математического факультета университета. О своем отце он сообщил, что тот был археологом (на самом деле Иван Павлович Ювачев получил штурманское образование, а после освобождения стал религиозным писателем). Зато Хармс не забыл указать, что отец был в свое время признан душевнобольным – чего, на самом деле, скорее всего, никогда не было.
В «Акте медицинского освидетельствования», который был составлен в тот же день, 23 августа, в графе «психическая сфера» указывалось: «В обстановке ориентируется. Имеет навязчивые идеи, внимание понижено. Высказывает фантастические идеи». Диагноз, установленный предварительно, звучал как «психоз (шизофрения)». В заключение говорилось: «К физическому труду не годен. Следовать этапом может». В «словесном портрете» арестованного отмечалось, что он хромает на левую ногу.
Первый допрос состоялся 25 августа. Судя по указанному в протоколе времени, он был начат в 22 часа и закончен в 24 часа. Однако за все это время было зафиксировано лишь два вопроса и два ответа Хармса. Следователь предложил арестованному «рассказать о своих преступлениях против Советской власти». Хармс ответил, что «никогда никаких преступлений против Советской власти он не совершал». После этого следователь сообщил, что у него есть некие данные о том, что Хармс проводил антисоветскую деятельность, и снова предложил дать «правдивые показания», на что получил точно такой же ответ, как в первый раз. Этот протокол был заверен его подписью («мною прочитан и с моих слов записан правильно»).
Разумеется, этот допрос был лишь попыткой сломать арестованного немедленно. Пытки к Хармсу не применялись. Да и зачем они были нужны, если существовали законы военного времени, позволявшие расстреливать людей по одному подозрению в антисоветской деятельности? Не нужны были и никакие «тройки», которые прекрасно заменяли военные трибуналы.
Но в деле лежали бумаги, которые не позволяли просто так расстрелять Хармса. Это были справка из психиатрического диспансера и документ об освобождении от военной службы по причинам психического заболевания. Учитывая это, а также манеру разговора Хармса, который, разумеется, всячески старался подтвердить свой психиатрический диагноз, 27 августа замначальника следственного отделения вынес постановление о приостановлении следствия и о направлении арестованного на экспертизу в психиатрическое отделение тюремной больницы. Эта больница находилась при тюрьме № 2 по адресу: Арсенальная набережная, 9. Хармс был переведен туда 2 сентября, сама экспертиза продолжалась неделю. 10 сентября было подписано «Заключение о психическом состоянии следственного заключенного Ювачева-Хармс Даниила Ивановича, 1905 года рождения, находящегося на испытании в отделении судебно-психиатрической экспертизы со 2 сентября 1941 г. по настоящее время».
Со слов Хармса приводились сведения: «С 20 лет стал зарабатывать в качестве детского писателя, в последующем также занимался литературным трудом, однако года два как писать стало труднее, стал увлекаться своими идеями изобретательства (устранение небольшой погрешности). В текущем году прошел комиссию на предмет определения инвалидности по второй группе».
Далее характеризовались его психическое состояние и поведение:
«Сознание ясное, правильно ориентирован во времени, месте и окружающем. Высказывает обширные бредовые идеи изобретательства. Считает, что он изобрел способ исправлять „погрешности“, так называемый пекатум парвум. Считает себя особенным человеком с тонкой и более совершенной нервной системой, способной устранять „нарушенное равновесие“ созданием своих способов. Бред носит характер нелепости, лишен последовательности и логики, так, например, объясняет причину ношения головных уборов, это желание скрыть мысли, без этого мысли делаются открытыми, „наружными“. Для сокрытия своих мыслей обвязывает голову тесемкой или тряпочкой. Всем своим „изобретениям“ дает особенное название и термин.
Критика к своему состоянию снижена. Эмоциональный тон бледный, с окружающими контакт избирательный, поверхностный».
Стоит заметить, что практически ничего нового к своему «бреду» 1939 года, когда он находился в психиатрическом диспансере Василеостровского района, Хармс не добавил, если не считать пресловутого quaedam equilibritas cum peccato parvo —друскинского «равновесия с небольшой погрешностью», столь полюбившегося Хармсу. Находясь перед угрозой скорого расстрела, Хармс проделал примерно то же самое, чему была свидетельницей Марина Малич – прекрасно изобразил психическое расстройство. Комиссия пришла к заключению:
«…Ювачев-Хармс Даниил Иванович страдает душевным расстройством в форме шизофрении.
Заболевание давнее, предсказание неблагоприятное.
Как душевнобольной Ювачев-Хармс в инкриминируемом ему деянии является не ответственным, т. е. невменяемым и подлежит лечению в психиатрической больнице».
Помимо тюремных врачей в экспертизе участвовал и профессор Николай Иванович Озерецкий, тогда бывший заместителем директора по научной работе ленинградского Первого медицинского института, там же он руководил 2-й кафедрой психиатрии. Он довольно часто участвовал в психиатрических экспертизах, в том числе и во время войны – до своей эвакуации в Красноярск. Сохранились воспоминания старого врача Исаака Эпштейна, слышавшего от Озерецкого незадолго до его смерти характерный рассказ о том, как Озерецкий фактически спас своего коллегу профессора Михаила Григорьевича Привеса, страдавшего нервным тиком, который выражался в своеобразном движении головой, как будто профессор хотел освободиться от тесного воротничка рубашки:
«Завхоз (Первого медицинского института. – А. К.) прекрасно справлялся со своими обязанностями. Было известно, что он имеет определенные психопатологические проблемы. Одним из проявлений болезни была мания преследования. В блокадном Ленинграде этот симптом нашел соответствующую форму: ему казалось, что вокруг немецкие шпионы. В остальном он оставался вполне упорядоченным человеком. Все здания в Ленинграде соблюдали светомаскировку – окна были тщательно завешены шторами. Соблюдалась светомаскировка и в институте. Однажды завхоз пришел к Николаю Ивановичу и заявил: „Привет, немецкий шпион!“ Профессор Озерецкий поинтересовался: „Почему Вы так решили?“ – и услышал: „Он не соблюдает светомаскировку в аудиториях кафедры и по ночам подает немцам световые сигналы!“ Николай Иванович знал о болезни своего помощника. Знал также и о том, что переубедить больного в возникшей идее невозможно. Лучшее, что можно сделать для его спокойствия – согласиться с ним. И Николай Иванович сказал: „Вы знаете, я это тоже заметил. По-моему, он передает сигналы не только ночью, но и днем. Видели, как он делает головой: точка – тире, точка – тире!“ – и Николай Иванович изобразил тик, свойственный профессору Привесу. Завхоз удивился, как он сам об этом не подумал, и на какое-то время конфликт был погашен».
Знавшие Озерецкого говорят о нем как о весьма порядочном человеке; возможно, что у него и не было особенного желания «разоблачать» Хармса, поскольку он хорошо знал, чем ему грозит такое разоблачение.
Несмотря на то, что заключение было подписано в течение недели после поступления Хармса в больницу, то есть 10 сентября, оно было затребовано следователем более чем через месяц – 22 октября.
За это время в городе произошло дальнейшее ухудшение ситуации. С 1 октября рабочие и инженерно-технические работники стали получать по карточкам 400 граммов хлеба в сутки, все остальные – по 200 граммов. Резко сократилась выдача других продуктов. С пивоваренных заводов забрали 8 тысяч тонн солода и перемололи их. На мельницах вскрыли полы и собрали всю мучную пыль.
В эти же дни, 27 сентября, в Харькове был арестован Александр Введенский. Это был так называемый «превентивный» арест – ему подвергали людей, которые когда-то были репрессированы. Считалось, что при приближении немцев они могут перейти на их сторону. Введенского вместе с другими арестованными посадили в поезд и повезли из Харькова по направлению к Казани, но в дороге он умер. Это случилось 20 декабря 1941 года. Его тело было выгружено из поезда в Казани и направлено в морг казанской психиатрической больницы. По фантастическому стечению обстоятельств именно в этой больнице всего несколькими днями раньше скончался поэт-символист Сергей Соловьев…
Получив официальное заключение о невменяемости Хармса, следователь должен был задуматься о дальнейших действиях. Как мы уже видели, автора поступившего на Хармса доноса в деле не было – вся информация об «антисоветской деятельности» Хармса подавалась как добытая оперативным путем без указания на источники. И это было понятно. А вдруг арестованного в конце концов не расстреляют? Ведь по окончании «следствия» он мог познакомиться с делом и впоследствии, оставшись в живых, «засветить» агента НКВД. Поэтому предполагалось «дожимать» подследственного самыми разными способами, заставляя его сознаться и подписать согласие с обвинением.
Но диагноз, подтвержденный врачами, ломал эту линию следствия.
В самом деле: теперь любые показания Хармса, которые могли быть добыты на следствии, оказывались заранее скомпрометированными. Что возьмешь с сумасшедшего? На руках у следователя оставались никем не подтвержденные предположения. По большому счету, оставалось дело прекратить и отпустить арестованного для лечения.
Разумеется, это было совершенно невозможно. Поэтому примерно месяц следователь Бурмистров, к которому попало дело, согласовывал с начальством вызов секретного агента НКВД в качестве свидетеля. Наконец разрешение было получено, он постановил возобновить следствие и в этот же день допросил этого свидетеля – Антонину Михайловну Оранжирееву (в деле – «Оранжереева»), переводчицу, работавшую в Военно-медицинской академии.
Этот допрос, решивший судьбу Хармса, происходил 26 ноября.
За это время ситуация в городе стала критической. Был сдан Тихвин, и возникла реальная опасность создания вокруг города второго кольца блокады, что привело бы к полному прекращению даже того мизерного подвоза продовольствия, который еще оставался. С 13 ноября рабочим стали выдавать 300 граммов хлеба в день, а остальному населению – только 150 граммов. А с 20 ноября, то есть за шесть дней до допроса Оранжиреевой, Военный совет Ленинградского фронта установил самую низкую норму хлеба за все время блокады – 250 граммов по рабочей карточке и 125 граммов по служащей и детской. Историки указывают, что рабочие карточки в ноябре – декабре 1941 года получала только третья часть населения, и для снабжения жителей Ленинграда в эти месяцы расходовалось ежедневно всего 510 тонн муки. Да и не всегда удавалось отоварить хлебные карточки – чтобы получить свои мизерные граммы, людям приходилось выстаивать долгие часы в очередях на морозе. Других продуктов практически не было. Резко возросло количество краж и убийств с целью завладения продуктовыми карточками. Совершались налеты на хлебные фургоны и булочные. Смертность от голода уже в ноябре приняла массовые масштабы.
На таком фоне работала следовательская машина НКВД по делу Хармса.
Антонине Оранжиреевой (урожденной Розен) суждено было, не будучи писательницей, сыграть весьма мрачную роль в истории русской литературы XX века. Она закончила в свое время педагогические курсы преподавателей иностранных языков (английский, немецкий, французский), затем – Ленинградский университет, получив специальность географа-экономиста. С 1920 года работала в Академии истории материальной культуры (где была сотрудницей тогдашнего мужа А. Ахматовой В. Шилейко) и в различных учреждениях АН СССР, а с 1932 года участвовала в работе экспедиций академика А. Ферсмана на Кольском полуострове. Работала она и переводчицей. Когда она стала осведомительницей ГПУ – НКВД, точно неизвестно, но мы знаем, что уже в послевоенное время она стала одной из двух «наседок» в доме Ахматовой, причем так и не выявленной. Дело дошло до того, что после смерти Оранжиреевой в 1960 году Ахматова, которая в послевоенные годы была более чем недоверчива к людям, подозревая провокаторов порой даже в самых порядочных своих гостях, посвятила памяти стукачки одну из лучших своих эпитафий, вошедшую впоследствии в «Бег времени»:
ПАМЯТИ АНТЫ
Пусть это даже из другого цикла…
Мне видится улыбка ясных глаз,
И «умерла» так жалостно приникло
К прозванью милому,
Как будто первый раз
Я слышала его.
Из последующего допроса свидетельницы становится ясно, что именно ее донос стал причиной ареста Хармса и именно его (в вольной интерпретации) цитировал следователь на первом допросе 25 августа.
Оранжиреева рассказала, что с Хармсом она познакомилась в ноябре 1940 года через своего знакомого Евгения Эдуардовича Сно, «арестованного органами НКВД в начале войны с фашистской Германией». Сообщив, что с Хармсом никаких личных счетов или неприязненных отношений не было, наоборот, отношения были весьма дружественными, свидетельница, по просьбе следователя, дала следующую характеристику на Хармса с политической стороны: «Ювачева-Хармс могу охарактеризовать как человека, враждебно настроенного по отношению к ВКП(б) и Советской власти, занимающегося проведением антисоветской деятельности». Следователь попросил конкретизировать факты этой антисоветской деятельности. Оранжиреева ответила:
«Мне известно, что Ювачев-Хармс, будучи антисоветски настроен, после нападения фашистской Германии на Советский Союз систематически проводил среди своего окружения контрреволюционную пораженческую агитацию и распространял антисоветские провокационные измышления. Ювачев-Хармс в кругу своих знакомых доказывал, что поражение СССР в войне с Германией якобы неизбежно и неминуемо. Хармс-Ювачев говорил, что без частного капитала не может быть порядка в стране. Характеризуя положение на фронте, Ювачев-Хармс заявлял, что Ленинград весь минирован, посылают защищать Ленинград невооруженных бойцов. Скоро от Ленинграда останутся одни камни, и если будут в городе уличные бои, то Хармс перейдет на сторону немцев и будет бить большевиков. Хармс-Ювачев говорил, что для того, чтоб в стране хорошо жилось, необходимо уничтожить весь пролетариат или сделать их рабами. Ювачев-Хармс высказывал сожаление врагам народа Тухачевскому, Егорову и др., говоря, что если бы они были, они спасли бы Россию от большевиков. Других конкретных высказываний в антисоветском духе Ювачева-Хармса я теперь не помню».
Трудно теперь уже решить, под диктовку ли следователя записывала Оранжиреева свои показания или же старательно выдумывала их сама. Но эти показания нужны были следствию, чтобы Хармса в любом случае не оставили на свободе. Ведь они показывали, что, хотя он и психически болен, он все же преступник. И поскольку по причине болезни за свои действия он не отвечает, то его следует направить на принудительное лечение.
Двадцать восьмого ноября следователь Артемов (тот самый, который вел первый и единственный допрос Хармса 25 августа) вынес постановление, в котором указал, что Хармс «с начала войны между СССР и фашистской Германией проводил среди своего окружения контрреволюционную пораженческую агитацию, направленную к подрыву мощи Советского Союза, к разложению и деморализации тыла Красной Армии». Поскольку, согласно заключению психиатрической экспертизы, он является невменяемым, то дело направляется в военный трибунал пограничных и внутренних войск НКВД Ленинградского военного округа для применения в его отношении мер принудительного лечения. Через неделю, 5 декабря, это постановление было утверждено прокурором, а 7 декабря состоялось заседание военного трибунала. Несмотря на то, что это был трибунал, а не «тройка» 1930-х годов, суть советского «правосудия» не изменилась. Заседание было закрытым и «без прения сторон». После доклада прокурора и содоклада члена трибунала было вынесено решение: «Ввиду того, что согласно заключения судебно-психиатрической экспертизы от 10/IX-41 г., обвиняемый Ювачев-Хармс признан душевнобольным и невменяемым в инкриминируемом ему обвинении, но по характеру совершенного им преступления он является опасным для общества, руководствуясь ст. II УК РСФСР, Ювачева-Хармс направить в психиатрическую лечебницу до его выздоровления, и дело возвратить в I Спецотдел УНКВД ЛО».
В середине декабря Хармс был переведен в тюремную больницу при «Крестах» (тюрьма № 1), в психиатрическое отделение. В это время голод в городе достиг своих максимальных размеров. Именно в декабре 1941 года в Ленинграде были зафиксированы первые случаи каннибализма.
Судя по воспоминаниям Марины Малич, она вплоть до декабря не могла узнать о том, в какой тюрьме находится ее муж. Это вполне вписывается в тогдашнюю практику: до окончания следствия передачи обычно не разрешались, а зачем тогда сообщать близким, где находится арестованный?
Более того, видимо, в каком-то из учреждений НКВД несчастную женщину решили ввести в заблуждение – ей сообщили, что Хармс якобы эвакуирован в Новосибирск. В архиве Шварцев сохранились ее письма от 30 ноября 1941 года Наталье Борисовне Шанько: одно посланное с оказией, а второе – с обычной почтой. Многое изменилось в жизни Марины к тому времени. Бомба частично разрушила дом 11 по улице Маяковского, где она жила с Хармсом, и она вместе с бабушкой переехала в «писательскую надстройку» (дом 9 по каналу Грибоедова). Уже было известно об аресте Введенского, пропал без вести на фронте ушедший добровольцем Леонид Липавский… Малич по-прежнему так и не смогла устроиться на работу, почти не выходила из дома и, конечно, очень голодала.