355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Кобринский » Даниил Хармс » Текст книги (страница 18)
Даниил Хармс
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:50

Текст книги "Даниил Хармс"


Автор книги: Александр Кобринский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 36 страниц)

Решающим толчком стало письмо, полученное Хармсом от Введенского. До Вологды, куда Введенский вслед за Сафоновой получил разрешение выехать, из Курска непосредственно доехать было нельзя – нужно было ехать через Москву и Ленинград. Кроме того, видимо, нужно было оформить документы в Ленинграде для выезда на новое место жительства. Уже 3 октября 1932 года Введенский оказался в Ленинграде и сразу же послал письмо Хармсу в Курск, в котором рассказал о встрече с его отцом и настоятельно советовал последовать его примеру:

«Дорогой Даня.

Я сегодня приехал в Ленинград, чего и тебе желаю. Был у твоего отца, ни до чего с ним не договорился. Он ждет т. Когана, который приедет 5 или 6-го. Калинину тоже писать не хочет. Вообще же все-таки рекомендует Вологду. В Москве сразу садись на 49 номер трамвая и езжай на Октябрьский вокзал. Там (вход со двора) найдешь кассу № 2, у которой будет стоять очень большая очередь. Обратись к носильщику, не давай ему больше 5 рублей, чтобы он тебе закомпостировал билет (это значит сидячее место, платить за это место не нужно – это не плацкарта) на поезд 4 ч. 30 м., и тогда в 8 ч. утра на следующий день ты будешь в Ленинграде. Понятно? Приезжай скорее. Деньги тебе как будто бы уже высланы».

Это письмо, видимо, стало последней каплей. Пребывание в Курске становилось совсем невыносимым. Из письма Введенского он сделал вывод, что надеяться на связи отца нет смысла, надо ехать самому и хлопотать. Но просто так покинуть место высылки и ехать в Ленинград, где ему проживать было запрещено, он не мог. Думается, что он пошел по стопам своего друга, обратившись в курское ГПУ с просьбой разрешить сменить место жительства на Вологду. Он ничего не терял – в случае неудач с ходатайствами, он оказался бы в Вологде – вместе с Введенским и Сафоновой. К началу октября Хармс уже был готов чуть ли не на любой город, кроме ненавистного Курска.

Глава шестая
ПОСЛЕ ССЫЛКИ

Двенадцатого октября 1932 года он возвращается в Ленинград. Начинаются хлопоты. Судя по всему, следователь Коган оказал Хармсу определенную помощь, хотя неизвестно, было ли это следствием личной симпатии, возникшей вследствие их долгих разговоров на интеллектуальные темы (Коган вообще был сторонником «интеллектуального» стиля допросов), или же на это повлияли ходатайства И. П. Ювачева. Интересно, что, судя по записным книжкам и дневникам Хармса, Коган, пока его «клиент» находился в ссылке, давал полезные советы его отцу, а когда Хармс вернулся в Ленинград, между ними возникли почти приятельские отношения. Несмотря на негодование друзей, Хармс неоднократно встречался со следователем, вел беседы на различные темы и даже обменивался курительными трубками.

В любом случае Хармсу было разрешено остаться в Ленинграде; срок его высылки был завершен. Более того, его даже восстановили в Союзе писателей.

Примерно около полутора месяцев он ничего не записывает – ни в записные книжки, ни в дневник. Поэтому нам остается лишь гадать, что происходило в эти дни. Во всяком случае, за это время он уже почти окончательно вернулся к обычной ленинградской жизни. За время его отсутствия мало что изменилось, лишь умерла его любимая собака – тойтерьер Кэпи, которую он очень любил. Как свидетельствует Елизавета Грицына, Хармс очень страдал, узнав о ее смерти. Его до ссылки часто видели с этой маленькой собачкой, которая, по многим воспоминаниям, составляла как бы часть его экстравагантного облика.

Хармс сразу же навещает близких знакомых. По просьбе Бориса Житкова Хармс пытается подыскать ему «скромного скрипача» для домашнего музицирования (Житков очень любил музыку). 19 ноября он приходит в гости к Корнею Чуковскому. Тот был еще болен гриппом и принял Хармса, лежа на полу возле камина («На полу лежит просто для красоты, и это, действительно, очень красиво», – записал Хармс тремя днями позже, вспоминая этот свой визит). Разговор, в частности, шел о предстоящем переиздании книги Чуковского «Маленькие дети». Во втором издании (Л., 1929) Чуковский, размышляя о словесной игре в детских стихах, упоминал Хармса, чьи детские стихи он очень ценил:

«В этой области замечательны опыты молодого поэта Даниила Хармса, который возвел такое словесное озорство в систему и, благодаря ему, достигает порою значительных чисто-литературныхэффектов, к которым дети относятся с беззаветным сочувствием.

Одним из лучших памятников такой словесной игры является его „Иван Иваныч Самовар“, где всему повествованию придана такая смехотворно-однообразная (и очень детская) форма:

 
…Вдруг Сережа приходил,
Всех он позже приходил,
Неумытый приходил. ‹…›
 

Я отнюдь не говорю, что детские писатели непременно должны заниматься таким озорством, забыв о всяких других литературных задачах (это было бы ужасно и привело бы к деградации детской поэзии), я только хотел бы, чтобы педагоги признали наше законное право на подобные словесные игры, очень близкие детской психике».

В третьем издании (оно вышло в 1933 году) Чуковский решил увеличить количество цитируемых текстов Хармса. Он сократил «Иван Иваныч Самовар», но включил цитаты из «Миллиона» и «Вруна»; тексты этих стихотворений и приносил ему Хармс 19 ноября.

Как всегда, Хармс листал знаменитую «Чукоккалу» – рукописный альманах, который Корней Иванович вел еще с 1914 года и в котором оставляли свои записи сотни поэтов и писателей, среди которых были Илья Репин, Леонид Андреев, Анна Ахматова, Александр Блок, Иван Бунин, Максимилиан Волошин, Максим Горький, Дмитрий Мережковский, Зинаида Гиппиус, Михаил Зощенко, Александр Куприн, Осип Мандельштам, Федор Сологуб – и, разумеется, сам хозяин альманаха. Заполнение его страниц продолжалось аж до 1969 года, и в том же году появилось первое издание альбома (сильно покореженное по причине цензуры). Задолго до этого Юрий Олеша утверждал, что оно будет «важней всех романов – самым высоким литературным произведением тридцатых годов этого столетия».

В 1932 году во время ноябрьского визита к Чуковскому Хармс ничего в «Чукоккалу» не вписал. Однако ранее его рукой туда были записаны стихотворения «Врун», «Бог проснулся отпер глаз…», «Мы знаем то и это…» и (не полностью) – «Миллион». В 1930 году он оставил в альманахе такую запись с характерными для него языковыми шутками:

«Самое трудное – писать в альбом.

В этой фомнате с удовольствием смотрел этот хальбом. Но ничего не выдумал.

Пульхире́й Д. X.

Совершенно не знаю, что сюда написать. Это самое трудное дело.

13 августа, среда, 1930 года.

Чукоккала меня укокала».

Хармс рассказывал Чуковскому о Курске. Эта их беседа частично нашла отражение в дневнике Чуковского, где он записал: «О ДПЗ он (Хармс. – А. К.) отзывается с удовольствием и говорит: „прелестная жизнь“. А о Курске с омерзением: „невообразимо пошло и подло живут люди в Курске“».

Чуковский жил рядом со Спасо-Преображенским собором, и, выйдя от него, Хармс пошел в собор. В тот вечер там служил епископ Сергий (в миру Бессонов), расстрелянный в 1938 году. Как обычно, Хармс в свое православное религиозное чувство привносит некоторый магический аспект:

«Когда епископ надевает фиолетовую мантию с дивными полосами, то превращается просто в мага. От восхищения я с трудом удержался, чтобы не заплакать. Я простоял в соборе вечерню и пошел домой».

Эстетическое начало для Хармса всегда было не менее важно, чем собственно религиозное. Вот почему на него в первую очередь воздействует таинственная красота богослужения. Мистическая власть, которой обладает епископ, возникает в момент его облачения в мантию – и именно здесь в сознании писателя она соединяется с магической силой. Красота позволяет пережить своеобразный катарсис, вызывающий слезы.

После возвращения из ссылки Хармс посещает литературно-музыкальный салон художницы Алисы Ивановны Порет, ученицы Филонова и Петрова-Водкина. 30-летняя Алиса Порет была активным участником объединения МАИ («Мастера аналитического искусства»), работала в качестве художника книги в детском секторе Госиздата, а позже – в Детгизе, где и познакомилась с Хармсом. Впоследствии она вспоминала: «Поэты приходили к нам читать новые стихи, а Даниил Хармс считал, что нигде так много не смеются и не веселятся».

В воскресенье, 20 ноября 1932 года, Хармс с Введенским посещают юбилейную выставку «Художники РСФСР за XV лет», которая была торжественно открыта в Русском музее 13 ноября 1932 года (для Хармса это было уже второе посещение). Выставка работала до мая 1933 года, после чего она переехала в Москву. Пожалуй, это была последняя в СССР выставка, на которой столь широко было представлено «левое», авангардное искусство, в том числе работы таких мастеров, как Филонов и Малевич (последний, в частности, представил «Черный» и «Красный» квадраты). Неудивительно, что Хармс встречает на выставке большое количество знакомых, среди них и товарища по ссылке Соломона Гершова, который, как и Хармс, покинул Курск (вместе с Б. Эрбштейном), чтобы переехать в Борисоглебск (там он впоследствии работал художником в Театре музыкальной комедии). Как и Хармсу с Введенским, Гершову было разрешено до выезда в Борисоглебск на некоторое время приехать в Ленинград.

Встреча была радостной. С выставки Хармс отправился к Гершову в гости и смотрел его работы. «Он пишет хорошие картины», – отметил Хармс по возвращении в дневнике.

На выставку Хармс отправился и на следующий день, в понедельник. Слишком уж редким и значимым было это событие для поредевшей культурной среды Ленинграда. Там собирались все еще не высланные или вернувшиеся из ссылок. Вот почему от дневника Хармса этих дней создается впечатление, будто стоит выйти на улицу – и чуть ли не каждый встречный оказывается знакомым. На самой выставке он встретил Евгению Ивановну Поволоцкую-Введенскую, мать А. И. Введенского, а также Frau Renè (так Хармс называет в дневнике художницу Рене Рудольфовну О’Коннель-Михайловскую, дружившую с учениками Филонова, с которой у него сразу по возвращении из Курска был краткий роман). На обратном пути Хармс встречает на Невском проспекте Малевича, а затем – поэта и прозаика Зигфрида Кельсона. После обеда Хармс отправляется к Житкову, где встречается с Олейниковым и Заболоцким. «Олейников стал теперь прекрасным поэтом, – записывает он свои впечатления от встречи, – а Заболоцкий печатает свою книжку стихов».

Увы, упомянутая книга стихов Заболоцкого «Стихотворения. 1926–1932» так и не вышла. В 1932 году она составлялась, в 1933-м была уже совсем подготовлена к печати в Издательстве писателей в Ленинграде, но тут произошла катастрофа. Вернувшись с военных сборов, на которые он был призван в конце 1932 года, Заболоцкий дал в журнал «Звезда» стихотворение «Меркнут знаки Зодиака…» и поэму «Торжество земледелия», которые и появились во втором и третьем номерах. Официальная советская критика пришла в ярость как от философской проблематики поэмы, так и от примитивистских элементов поэтики Заболоцкого:

 
Белых житниц отделенья
Поднимались в отдаленье,
Сквозь окошко хлеб глядел,
В загородке конь сидел.
Тут природа вся валялась
В страшном диком беспорядке:
Кой-где дерево шаталось,
Там реки струилась прядка.
Тут стояли две-три хаты,
Над безумным ручейком
Идет медведь продолговатый
Как-то поздним вечерком.
А над ним, на небе тихом,
Безобразный и большой,
Журавель летает с гиком,
Потрясая головой.
 

Обвинения в юродстве, в пародировании материалистического мировоззрения, может быть, и сошли бы Заболоцкому с рук. Но в «Торжестве земледелия» он имел несчастье в том же стиле примитивистского лубка изобразить и борьбу с кулачеством, которая вовсю разворачивалась в советской деревне под личным контролем Сталина. Это не прощалось. Последовали многочисленные политические обвинения, в том числе дважды – в газете «Правда». В результате книга Заболоцкого так и не появилась.

Из всех художников юбилейной выставки Хармсу понравился только Малевич, верный своим вкусам 1920-х годов. Неожиданно чем-то приятен оказался Бродский, хотя к концу 1932 года он уже был вполне официозным художником, автором известных портретов Ленина и Сталина. Наибольшее отвращение вызвали у него «круговцы», то есть члены общества «Круг художников», крупнейшего художественного объединения Ленинграда, в которое входили, в частности, такие живописцы, как А. Русаков, А. Самохвалов, Д. Загоскин, А. Пахомов и др. Впрочем, «Круг» доживал последние дни. Постановление ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций», принятое еще 23 апреля 1932 года, привело к ликвидации не только различных литературных объединений, но также обществ и кружков композиторов, архитекторов, художников и т. п. Для писателей был создан единый для всех Союз советских писателей с единым для всех методом социалистического реализма, а для художников – Союз советских художников. Уже в том же 1932 году «Круг художников» перестает существовать.

Весь ноябрь и декабрь Хармс ведет «светский» образ жизни. Практически ежедневно он ходит в гости к знакомым поэтам и художникам или принимает гостей у себя. Дневник пестрит записями: «поехал к Житкову», «поехал к Пантелееву», «пошел к Маршаку». С Б. Житковым и Л. Пантелеевым (Алексеем Ивановичем Еремеевым) Хармса связывали очень теплые отношения, не прерывавшиеся и во время ссылки. С Маршаком отношения были сложнее. Хармс относился к нему, с одной стороны, с любовью и уважением, а с другой – с иронией, которую вызывали в нем серьезность и ответственность Маршака. В уже цитируемом письме Пантелееву из Курска Хармс пишет:

«Что такое, Вы пишете, с Самуилом Яковлевичем? Но его натуру не переделать. Если дать ему в день по стишку для прочтения, то он все же умудрится быть занятым целый день и ночь. На этом стишке он создаст теорию, проекты и планы и сделает из него мировое событие. Для таких людей, как он, ничто не проходит зря. Всё, всякий пустяк делается частью единого целого. Даже съесть помидор, сколько в этом ответственности! Другой и за всю жизнь меньше ответит. Передайте Самуилу Яковлевичу мой самый горячий привет. Я еще не написал ему ни одного письма. Но, значит, до сих пор и не нужно было».

Поздние воспоминания Марины Малич немного добавляют к тому, что мы знаем об отношениях Маршака и Хармса. Пожалуй, только об уже упоминавшейся выше совместной поездке на пароходе по Волге (скорее всего, дело было в 1936 году) мы ничего не знали, поскольку она никак не отражена в дошедших до нас дневниках и записных книжках Хармса. Из остальных ее фраз интерес представляет такая характеристика: «Маршак очень любил Даню. И я думаю, Даня также относился с большим уважением к Маршаку». Впрочем, уважение не препятствовало хармсовской иронии, которая иногда прорывалась в его отзывах о Маршаке.

Видимо, благодаря отцовским и собственным хлопотам Хармс получает разрешение остаться в Ленинграде – его высылка была отменена. Увы, это не коснулось его друзей. 25 ноября 1932 года в Борисоглебск выехал Гершов, а 28 ноября Ленинград покинул и Введенский, которого на вокзале провожали мать и сестра, а также Хармс. Не пришла только его любимая «Нюрочка», в результате чего Введенский уехал очень огорченный.

Видимо, уже в Ленинграде Введенский договорился о смене места будущего проживания: Борисоглебск вместо Вологды. То, что он едет в Борисоглебск, знал и провожавший его Хармс, он записывает в дневник: «Сегодня Александр Иванович едет в Борисоглебск». Но уже через два дня Введенский посылает Хармсу почтовую карточку, на которой стоит штамп отправления – «30 ноября, Вологда»:

«Даня, ты пишешь, что тебе чего-то тоскливо. Глупо, Даня, не огорчайся. Потом ты пишешь что-то такое про зонтики. Зачем? Мне это неинтересно. Напиши лучше чего-нибудь про среду.

Я уехал в Вологду. Тут зима. Сейчас иду обедать. Время тут такое же, как в Ленинграде, то есть как две капли воды. ‹…›»

А еще через четыре дня Хармсу была отправлена новая почтовая карточка:

«Здравствуй, дорогой Даня. Ты это или не ты? Не знаю. Мой адрес: Кривой пер. 35. Позвони Тамаре [16]16
  Тамаре Мейер, бывшей жене Введенского.


[Закрыть]
и скажи ей его.

Я очень много тут ем. В моей комнате растет большое дерево. Ты спрашивал меня, нравятся ли мне гвозди? очень нравятся. Сегодня был тут один случай. Часто ли ты бреешь бороду? Между прочим, будь добр напиши, который у вас час. Пиши и правильно дыши. Целую».

Штамп отправления на этой карточке – «4 декабря, Борисоглебск».

Обе карточки написаны в традиционном для Введенского игровом духе, в котором долгие годы выдерживалась их переписка. Разумеется, никаких писем от Хармса Введенский получить не успел, и упоминание якобы полученных от Хармса слов, что ему «чего-то тоскливо», – чистая выдумка. Одним из излюбленных приемов друзей было отвечать на ими же самими придуманные слова, якобы написанные корреспондентом. Но вот география мест, откуда посылал Введенский Хармсу свои короткие весточки, вызывает удивление. Вологда и Борисоглебск (Воронежская область) находятся совершенно в разных направлениях от Санкт-Петербурга (тогда – Ленинграда), и предположить, что Введенский по дороге в Борисоглебск решил на пару дней остановиться в Вологде, – невозможно. Скорее всего, Введенский должен был сперва заехать в первоначально избранную для проживания Вологду, отметиться там в местном ГПУ и только оттуда ехать в Борисоглебск. Тогда запись Хармса о проводах Введенского в Борисоглебск может означать лишь то, что Вологда рассматривалась лишь в качестве промежуточной одно-двухдневной остановки, а Борисоглебск – конечной целью поездки.

Свой адрес в Борисоглебске (Кривой переулок) Введенский, конечно, писал с большим удовольствием – это название вполне совпадало с обэриутским мироощущением (через несколько десятков лет последний обэриут Игорь Бахтерев напишет прозаическую вещь «Случай в „Кривом желудке“»). А через полтора года уже не в Воронежской области, как Введенский, а в самом Воронеже поселится ссыльный Осип Мандельштам, так написавший об одной из улиц, на которой ему там пришлось жить:

 
Это какая улица?
Улица Мандельштама.
Что за фамилия чортова —
Как ее не вывертывай,
Криво звучит, а не прямо.
 
 
Мало в нем было линейного,
Нрава он не был лилейного,
И потому эта улица
Или, верней, эта яма
Так и зовется по имени
Этого Мандельштама…
 

Кривая и уходящая вниз улица («яма») в стихотворении как бы подсвечивает «кривую» фамилию самого Мандельштама, не выбиравшего в жизни прямые пути.

В борисоглебских письмах Введенский рассказывает Хармсу о том, что ему удается что-то писать («…3 день подряд пишу некоторую вещь. Написал уже страниц 8–9, а конца еще нет»), передает приветы общим знакомым и упрекает Хармса за то, что тот не пишет. Чрезвычайно «ценные» сведения он сообщает Хармсу в открытке от 10 декабря: «Город мой называется Борисоглебск».

Лишь перед самым Новым, 1933 годом Введенскому удается добиться отмены высылки и разрешения вернуться в Ленинград.

Хармсу, оставшемуся в городе, конечно, повезло больше. Однако его положение продолжало оставаться сложным. Прежде всего, как и в Курске, у него совершенно не было денег. Что-то он, видимо, получал от отца, всячески ему помогали сестра Лиза, тетки Наталья Ивановна и Мария Ивановна («Машенька») Колюбакины, а также Лидия Алексеевна Смирнитская (Иля), бывшая домработницей в семье Ювачевых. Суммы, которые они собирали для Хармса, были небольшими (обычно несколько десятков рублей), но они позволяли ему жить не впроголодь, как это было в Курске, и время от времени рассчитываться с долгами, которые при таких обстоятельствах были неизбежны. Для того чтобы вновь получить возможность печататься в детских изданиях, Хармсу было нужно восстановиться в Союзе писателей, окончательно решить вопросы с ГПУ, снова наладить контакты с Детиздатом. Этим он занимался вплоть до конца 1932 года.

По возвращении из Курска Хармс интенсивно начинает наверстывать упущенное в общении с женщинами. Надо сказать, что строки одного из последних произведений Хармса «Симфония № 2» (9—10 июня 1941 года), написанные от первого лица, безусловно имеют некоторое отношение и к самому Хармсу:

«Я высокого роста, неглупый, одеваюсь изящно и со вкусом, не пью, на скачки не хожу, но к дамам тянусь. И дамы не избегают меня. Даже любят, когда я с ними гуляю».

Хармс (как и его друг Введенский) действительно нравился женщинам, и они «не избегали» его. Марина Малич, вспоминая в 1990-е годы свои неприятности из-за его измен, которыми сопровождалась их супружеская жизнь с момента брака в 1934 году, не в силах сдержать обиду, которая так и не выветрилась за прошедшие 60 лет, пишет, что у Хармса были, видимо, «проблемы с сексом». Из ее дальнейших объяснений становится понятно, что в ее глазах это были за «проблемы»: «И с этой спал, и с этой… Бесконечные романы. И один, и другой, и третий, и четвертый… – бесконечные!» Конечно, Марину Малич можно понять: она ужасно страдала, но Хармс пользовался успехом у женщин и далеко не всегда мог удержаться от соблазна.

Первый легкий роман после Курска у него начался с уже упомянутой Frau Renè. Судя по всему, Хармс оборвал его в самой начальной стадии. Интересно, что при всей легкости своих многочисленных побед Хармс так и не выработал циничного отношения к женщинам, сохранив присущие ему изначально застенчивость и неуверенность. Вот Хармс провожает Frau Renè домой в день знакомства – до ее отдельной квартирки на Васильевском острове, где она жила со своими детьми – 13-летней дочерью и сыном шести с половиной лет. Два часа ночи. Он поднимается в ее квартиру, чтобы взять папирос – так как табак у него кончился. Дети спят в своих кроватках. Frau Renè предлагает Хармсу остаться выпить чаю. Читатель сам может судить по хармсовским дневниковым записям, насколько совпадают его дальнейшие действия и чувства с рисуемым Малич портретом патологического ловеласа, не способного пропустить ни одной юбки:

«Она предлагала мне остаться пить чай, но я боялся, чтобы она не подумала, что я имею на нее какие-нибудь виды, ибо я такие виды на нее имел. И потому, немного стесняясь, я ушел. Я шел домой пешком, курил, любовался Ленинградом и думал о Frau Renè».

Двадцать третьего ноября Хармс отправляется в филармонию на концерт оркестра под управлением немецкого дирижера Оскара Фрида с участием органиста Гюнтера Рамина. Это был второй и последний концерт Фрида в Ленинграде; первый, состоявшийся накануне, был закрытым, и посетить его было невозможно. У касс он встречается со знакомыми – художниками Алисой Порет, Татьяной Глебовой, Петром Снопковым и Павлом Кондратьевым. Попасть на концерт было необходимо – он представлял собой яркое событие в музыкальной жизни Ленинграда, а для Хармса музыка была чем-то гораздо более значительным, чем просто увлечение. Но что было делать, если в кармане оставалось лишь 3 рубля, все входные билеты оказались распроданы, а самые дешевые стоили 5 рублей 75 копеек? Хармс обращается к своему хорошему знакомому Ивану Ивановичу Соллертинскому, музыковеду и театроведу, которого он еще не видел после Курска. Соллертинский работал в филармонии редактором и заведующим репертуарной частью. Он очень радостно встретил Хармса, но бесплатных билетов достать не смог. Ситуация между тем ухудшалась: у касс стояла большая толпа, и пока Хармс несколько раз пропускал свою очередь, не решаясь что-либо предпринять, остались только билеты за 6 рублей 50 копеек А нужно было купить билет и Глебовой, у которой было всего лишь 4 рубля. Денег Хармса и Глебовой хватило на один билет для нее, но тут, к счастью, пришла Frau Renè, которая одолжила Хармсу денег. Однако и тут его ждала неудача: купив билеты ей и себе, он оставил у кассы сдачу с 50 рублей, а когда вернулся, то денег уже и след простыл. Получилось так, что на следующий день ему нужно было отдать Frau Renè 50 рублей, заняв их предварительно у Б. Житкова. А он-то планировал занять у Житкова денег совершенно для других целей – чтобы заплатить портному за переделку пальто (часть денег на это выделяла тетка Наталья Колюбакина)!

Можно себе представить, в каком настроении слушал Хармс концерт! Но его собственные записи демонстрируют, что к денежным неудачам прибавились проблемы уже чисто психологического свойства:

«На концерте мы сидели во второй боковой ложе вчетвером: Кондратьев, Глебова, Frau Renè и я. Алиса Ивановна со Снабковым сидела в партере.

Я сидел рядом с Frau Renè, на виду у всех. И вдруг я вижу, что у меня напоказ совершенно драные и изъеденные молью гетры, не очень чистые ногти, мятый пиджак и, что самое страшное, расстегнута прорешка.

Я сел в самую неестественную позу, чтобы скрыть все эти недостатки, и так сидел всю первую часть концерта. Я чувствовал себя в очень глупом положении. К тому же концерт мне вовсе не нравился».

А через четыре дня в филармонии давали моцартовский «Реквием» – вещь, которую Хармс ценил выше всего в музыке («выше и лучше „Реквиема“ я ничего не знаю»). На этот раз у Хармса уже были деньги (привезла Машенька – Мария Ивановна Колюбакина) и он купил билеты как себе, так и Глебовой (оба по 8 рублей – нетрудно подсчитать, сколько осталось у него на жизнь от привезенных ему 25 рублей). Но дальше снова началось то же самое: попытка взглянуть на себя со стороны, неловкие старания выглядеть лучше, упреки самому себе за неуклюжесть и стеснительность:

«Я очень застенчив. И благодаря плохому костюму, и все-таки непривычке бывать в обществе, я чувствовал себя очень стесненным. Уж не знаю, как я выглядел со стороны. Во всяком случае, старался держаться как можно лучше. Мы ходили по фойе и рассматривали фотографии. Я старался говорить самые простые и легкие мысли, самым простым тоном, чтобы не казалось, что я острю. Но мысли получались либо скучные, либо просто глупые и даже, мне казалось, неуместные и, порой, грубоватые. Как я ни старался, но некоторые вещи я произносил с чересчур многозначительным лицом. Я был собой недоволен. А в зеркале я увидел, как под затылком оттопырился у меня пиджак. Я был рад поскорее сесть на места.

Я сидел рядом с Глебовой, а Порет с Кондратьевым сидели в другом месте.

Я хотел сесть в светскую, непринужденную позу, но, по-моему, из этого тоже ничего не вышло. Мне казалось, что я похож на солдата, который сидит перед уличным фотографом.

Концерт мне не понравился. Т. е. выше и лучше „Реквиема“ я ничего не знаю, и Климовская капелла всегда была поразительна, но на сей раз хор был явно мал. И „Реквием“ не звучал, как нужно.

В антракте видел Житкова с супругой, видел Frau Renè, разговаривал с Иваном Ивановичем, но говорил не находчиво и не умно. Какой я стал неловкий».

Роман с Frau Renè, судя по всему, не получил продолжения из-за вновь нахлынувшего чувства Хармса к Эстер. Казалось бы, еще до Курска всё кончилось и надеяться больше было не на что. В перечне отправленных Хармсом из Курска писем имя Эстер отсутствует, и по возвращении в Ленинград первые полтора месяца он с ней не общается. Впервые после ссылки ее имя появляется на страницах дневника лишь 22 ноября: «Немного скучно, что порвал с Esther, я все-таки, как она ни противоположна мне по характеру и воспитанию своему, люблю Esther ‹…› Даже чуть сам не позвонил ей. Но когда стал человеку противен, то с этим ничего не поделаешь. Теперь-то уж мы с Esther разошлись навеки. Хотя что-то в душе подсказывает мне, что мы еще сойдемся как следует».

Старая любовь к Эстер постепенно захватывает Хармса. В ночь на 23 ноября ему снится странный сон: будто Эстер приходит к нему, они раздеваются, ложатся в постель, а в этот момент приходит Введенский, тоже раздевается и ложится между ними. От злости Хармс проснулся… Но на этом история не кончилась: он рассказал сон пришедшему днем в гости Бобе (Дойвберу Левину), а тот сообщил, что тоже этой ночью видел во сне Введенского с какой-то женщиной.

Любой психолог может объяснить, что происходило с Хармсом: мысль об Эстер постепенно сгущалась, она была вызвана невозможностью заменить флиртом и легкими романами настоящее чувство, остатки которого еще жили в глубине души писателя. Понимание того, что прошедшее не вернется, заглушалось надеждами, которые, как известно, очень долго не умирают даже при осознании полной безнадежности.

В тот же день после ухода Левина Хармс даже попытался позвонить Эстер, но в этот момент телефон испортился, и он было решил, что «значит, так нужно». Но судьба все-таки сулила ему в этот день подать о себе весть. В своих переживаниях он совершенно забыл, что у Эстер как раз сегодня день рождения. И когда ему об этом напомнила сестра Лиза, желание во что бы то ни стало увидеть бывшую жену разгорелось у Хармса с новой силой. «Непонятно, почему я так люблю Эстер, – размышляет он. – Все, что она говорит, неприятно, глупо и плохого тона. Но ведь вот люблю ее, несмотря ни на что! Сколько раз она изменяла мне и уходила от меня, но любовь моя к ней только окрепла от нее».

Телефон не работал. Хармс решил послать поздравительную телеграмму. Долго раздумывал, что написать в телеграмме… а что напишешь? Объяснять что-то было невозможно, выражать какие-то пожелания – глупо. В конце концов, главной целью было напомнить о себе, и поэтому текст посланной телеграммы оказался предельно лаконичным: «Поздравляю. Хармс».

В этот вечер он еще был в гостях у Frau Renè, но возвращаясь в третьем часу ночи на случайном троллейбусе домой, он стоял на пустой площадке и пел… Пел он о Боге и об Эстер… Любовь его продолжала усиливаться.

Эстер позвонила ему 28 ноября, пригласив на годовщину свадьбы ее родителей, и с этого дня он целую неделю общается с ней достаточно интенсивно. На праздновании у родителей Эстер собралась большая компания гостей, среди которых были писатель Виктор Серж (Кибальчич), знаменитый актер-чтец Владимир Яхонтов, друзья и родственники. Ничего хорошего этот вечер Хармсу не принес: ему не нравилось чтение Яхонтова, он был недоволен собой, ему казалось, что Эстер его презирает, да и лицо ее казалось ему недовольным и неприятным – причем эти чувства представлялись Хармсу вызванными его собственным видом и поступками.

Примерно неделю продолжалась эта попытка Хармса восстановить прежние отношения. Наконец, его охватывает усталость и полное ощущение неудачи. На этой волне у него начинается новый роман – с Алисой Порет.

 
Передо мной висит портрет
Алисы Ивановны Порет.
Она прекрасна, точно фея,
Она коварна пуще змея,
Она хитра моя Алиса,
Хитрее Рейнеке Лиса
 

Такое стихотворение сочинил Хармс в начале 1933 года об этой художнице. Алиса Ивановна Порет, ученица Петрова-Водкина и Филонова, участвовала в коллективе МАИ («Мастера аналитического искусства»). Она активно принимала участие в работе детского сектора Госиздата (позже преобразованного в Детгиз), иллюстрируя детские книги своей прекрасной графикой. Как она сама рассказывала, работала она вместе со своей подругой Татьяной Глебовой, тоже филоновской ученицей – и из-за того, что разные редакторы относились к ним по-разному (одним не нравилась Порет, другим – Глебова), свои совместные работы они, в зависимости от ситуации, подписывали именем то одной, то другой. Приходилось им иллюстрировать и детские книги Хармса. Именно тогда, в 1928 году, когда Хармс начал свою деятельность в области детской литературы, и состоялось их знакомство. Между ними очень быстро возникли дружеские отношения. Порет с Глебовой тогда жили вместе – и организовали у себя нечто вроде художественного салона. Этот «салон» посещали художники, композиторы, поэты. Посещал его и Хармс, а вместе с ним стали приходить его друзья Введенский, Олейников, Житков, Е. Шварц, бывали и Зощенко с Маршаком. В записной книжке Хармса первая запись о его посещениях дома Порет датирована 31 марта 1931 года: «У Порет. Играла Юдина». Действительно, великая пианистка Мария Вениаминовна Юдина была одной из постоянных гостей Порет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю