Текст книги "Даниил Хармс"
Автор книги: Александр Кобринский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 36 страниц)
Характерен и финал рассказа: «Однако на этом автор заканчивает повествование, так как не может отыскать своей чернильницы». Прекращение рассказывания путем внесюжетного выхода за его пределы заставляет нас вспомнить как стихотворение «На смерть Казимира Малевича» («Прекратилась чернильница желания твоего Трр и Пе»), так и другие тексты этого периода («Художник и Часы»), в которых именно исчезновение чернильницы заставляет рассказчика прекращать повествование.
Больше всего рассказов нового типа было написано в августе и сентябре 1940 года. В некоторых из них реальность эпохи проникала непосредственно, как этого никогда не было раньше, пожалуй, только миниатюра «Федя Давидович» из цикла «Случаи» (действие которой, кстати, происходит в коммунальной квартире, что немаловажно для Хармса 1939–1940 годов) чем-то оказывается с ними сходна.
К примеру, сюжет рассказа «Победа Мышина» (8 августа) строится на том, что главный герой лежит на полу коммунальной квартиры:
«Мышину сказали: „Эй, Мышин, вставай!“
Мышин сказал: „Не встану“, – и продолжал лежать на полу.
Тогда к Мышину подошел Кулыгин и сказал: „Если ты, Мышин, не встанешь, я тебя заставлю встать“. „Нет“, – сказал Мышин, продолжая лежать на полу. К Мышину подошла Селизнева и сказала: „Вы, Мышин, вечно валяетесь на полу в коридоре и мешаете нам ходить взад и вперед“.
– Мешал и буду мешать, – сказал Мышин.
– Ну знаете, – сказал Коршунов, но его перебил Кулыгин и сказал:
– Да чего тут долго разговаривать! Звоните в милицию.
Позвонили в милицию и вызвали милиционера. Через полчаса пришел милиционер с дворником.
– Чего у вас тут? – спросил милиционер.
– Полюбуйтесь, – сказал Коршунов, но его перебил Кулыгин и сказал:
– Вот. Этот гражданин все время лежит тут на полу и мешает нам ходить по коридору. Мы его и так и этак…
Но тут Кулыгина перебила Селизнева и сказала:
– Мы его просили уйти, а он не уходит.
– Да, – сказал Коршунов.
Милиционер подошел к Мышину.
– Вы, гражданин, зачем тут лежите? – спросил милиционер.
– Отдыхаю, – сказал Мышин.
– Здесь, гражданин, отдыхать не годится, – сказал милиционер. – Вы где, гражданин, живете?
– Тут, – сказал Мышин.
– Где ваша комната? – спросил милиционер.
– Он прописан в нашей квартире, а комнаты не имеет, – сказал Кулыгин».
На протяжении всего рассказа милиционер с жильцами пытаются выяснить, почему Мышин лежит в коридоре. В конце милиционер изрекает глубокомысленное: «Это не годится» – и уходит. После чего на новые просьбы жильцов встать с пола Мышин снова отвечает категорическим отказом.
Если не вспоминать символистские ассоциации, порожденные этим рассказом (прежде всего знаменитую фразу из «Второй симфонии» Андрея Белого: «Братья мои, ведь уже все кончено для человека, севшего на пол!»), то современный читатель может увидеть в рассказе лишь абсурдную ситуацию, выдуманную автором. Между тем описанный Хармсом сюжет имел вполне реальные корни. Еще в 1920-е годы о последствиях жилищного кризиса писал Зощенко. Его рассказ 1925 года так и называется – «Кризис». Герой после длительных поисков жилья устраивается жить в ванной коммунальной квартиры за 30 рублей в месяц:
«А ванна действительно барская. Всюду, куда ни ступишь, – мраморная ванна, колонка и крантики. А сесть, между прочим, негде. Разве что на бортик сядешь, и то вниз валишься, аккурат в мраморную ванну.
Устроил настил из досок, живу.
Через месяц, между прочим, женился. Такая, знаете, молоденькая, добродушная супруга попалась. Без комнаты.
Я думал, через эту ванну она от меня откажется, и не увижу я семейного счастья и уюта, но она ничего, не отказывается. Только маленько нахмурилась и отвечает:
– Что ж, говорит, – и в ванне живут добрые люди. А в крайнем, – говорит, – случае перегородить можно. Тут, – говорит, – к примеру, будуар, а тут столовая…
Я говорю:
– Перегородить, гражданка, можно. Да, жильцы, – говорю, – дьяволы, не дозволяют. Они и то говорят: никаких переделок.
Ну, ладно. Живем как есть.
Меньше чем через год у нас с супругой небольшой ребеночек рождается.
Назвали его Володькой и живем дальше. Тут же в ванне его купаем – и живем.
И даже, знаете, довольно отлично получается. Ребенок то есть ежедневно купается и совершенно не простужается.
Одно только неудобство – по вечерам коммунальные жильцы лезут в ванну мыться.
На это время всем приходится в коридор подаваться.
Я уж и то жильцов просил:
– Граждане, – говорю, – купайтесь по субботам. Нельзя же, – говорю, – ежедневно купаться. Когда же, – говорю, – жить-то? Войдите в положение.
А их, подлецов, тридцать два человека. И все ругаются. И в случае чего морду грозят набить.
Ну, что же делать – ничего не поделаешь. Живем как есть».
Сюжет с человеком, живущим в ванной, встречается и в рассказе «Мерси»:
«В одной комнате – инженер. В другой, конечно, музыкальный техник, – он в кино играет и в ресторанах. В третьей, обратно – незамужняя женщина с ребенком. В ванной комнате – домашняя работница. Тоже, как назло, вполне интеллигентная особа, бывшая генеральша. Она за ребенком приглядывает. А ночью в ванне проживает. Спит».
Однако в 1920-е годы на пике жилищного кризиса эти сюжеты еще проходили в печать. В 1930-е такое было уже невозможным. Намеки на то, что москвичей «испортил квартирный вопрос», мы встречаем лишь в неподцензурных текстах, написанных «в стол». Между тем практика прописки человека в квартиру, а не в комнату сохранялась. Человек имел право жить в квартире, а своей комнаты не имел. Поэтому описанная Хармсом в рассказе ситуация была вполне реальна, а абсурд скрывался не столько в описываемых событиях, сколько в той реальности, отражением которой они стали.
Еще более приближен к реалиям конца 1930-х годов написанный 12 августа рассказ «Помеха». Эротическая сцена между героями – Ириной Мазер и Прониным – прерывается появлением «человека в черном пальто и в высоких сапогах», которого сопровождают дворник и двое военных – низших чинов с винтовками в руках. После краткого разговора Ирину и Пронина арестовывают и уводят из квартиры, запечатывая дверь комнаты двумя бурыми печатями. Эротический элемент продолжен Хармсом и в сцене ареста: перед появлением военных Ирина сообщает Пронину, что она «без панталон» – и когда пришедшие требуют, чтобы она следовала за ними, она просит разрешения «еще кое-что на себя надеть», но получает категорический отказ.
Государственная машина, грубо врывающаяся в интимную жизнь обывателей, – это уже нечто новое для Хармса. В «Елизавете Бам» два представителя «органов» – Петр Николаевич и Иван Иванович – выглядели скорее шутами, да и не было ничего трагического в сюжете пьесы, учитывая постоянные превращения персонажей и отсутствие какого бы то ни было единого характера среди них. В произведениях 1930-х годов эта тема проступала порой почти юмористически – как в сцене ареста Алексея Алексеевича, героя рассказа «Рыцарь», который в 1928 году решил вернуться к своей прежней «профессии» нищего и расположился на углу проспекта Володарского (так назывался тогда Литейный). Он «закинул с достоинством голову, притопнул каблуком и запел:
На баррикады
мы все пойдем!
За свободу
мы все покалечимся и умрем.
Но не успел он пропеть это и два раза, как был увезен в крытой машине куда-то по направлению к Адмиралтейству. Только его и видели».
В других случаях эта тема возникала лишь смутными намеками; таков, например, финал рассказа «Отец и Дочь», в котором исчезновение соседей по квартире описывается так:
«А один раз ушли, так и больше уже не вернулись. Кажется, под автомобиль попали».
Теперь все намеки отброшены, и современность в виде внезапных немотивированных арестов оказалась непосредственно представлена в прозе Хармса.
В рассказах 1940 года Хармс также продолжил свои эксперименты с временем и пространством текста. В «Новых Альпинистах» (рассказ 1936 года) он испытал кинематографический прием работы с перспективой – когда пространственные соотношения искажаются до такой степени, что изображаемые люди и предметы превращаются фактически в игрушечные:
«Бибиков залез на гору, задумался и свалился под гору. Чеченцы подняли Бибикова и опять поставили его на гору. Бибиков поблагодарил чеченцев и опять свалился под откос. Только его и видели. ‹…› Всадник скрылся под горой, потом показался возле кустов, потом скрылся за кустами, потом показался в долине, потом скрылся под горой, потом показался на склоне горы и подъехал к Аугенапфелю».
Седьмого октября 1940 года Хармс заканчивает рассказ «Упадание» (подзаголовок «Вблизи и вдали»), писавшийся в течение четырех дней. Этот рассказ представляет собой уже эксперимент со временем. Пространство четко разделяется надвое («вблизи» наблюдателя и «вдали» от него – в соответствии с подзаголовком) – и время в этих пространственных пластах течет совершенно по-разному: если «вдали» оно соответствует обычному, то «вблизи» – предельно замедляется:
«Два человека упали с крыши пятиэтажного дома, новостройки. Кажется, школы. Они съехали по крыше в сидячем положении до самой кромки и тут начали падать.
Их падение раньше всех заметила Ида Марковна. Она стояла у окна в противоположном доме и сморкалась в стакан. И вдруг она увидела, что кто-то с крыши противоположного дома начинает падать. Вглядевшись, Ида Марковна увидела, что это начинают падать сразу целых двое. Совершенно растерявшись, Ида Марковна содрала с себя рубашку и начала этой рубашкой скорее протирать запотевшее оконное стекло, чтобы лучше разглядеть, кто там падает с крыши. Однако сообразив, что, пожалуй, падающие могут увидеть ее голой и невесть чего про нее подумать, Ида Марковна отскочила от окна за плетеный треножник, на котором стоял горшок с цветком. В это время падающих с крыш увидела другая особа, живущая в том же доме, что и Ида Марковна, но только двумя этажами ниже. Особу эту тоже звали Ида Марковна. Она, как раз в это время, сидела с ногами на подоконнике и пришивала к своей туфле пуговку. Взглянув в окно, она увидела падающих с крыши. Ида Марковна взвизгнула и, вскочив с подоконника, начала спешно открывать окно, чтобы лучше увидеть, как падающие с крыши ударятся об землю. Но окно не открывалось. Ида Марковна вспомнила, что она забила окно снизу гвоздем, и кинулась к печке, в которой она хранила инструменты: четыре молотка, долото и клещи».
Легко увидеть, что время наблюдателя течет намного медленнее, чем время падающих. Это отчасти подчеркивается и демонстративным удвоением этого наблюдателя на две «одинаковые» Иды Марковны, и тем количеством действий, которые они успевают выполнить, пока тела падающих летят с крыши пятиэтажного дома.
Этот рассказ – не что иное, как художественное воплощение игры в «ускоритель времени», которую Хармс придумал еще в 1933 году и о которой рассказывал Липавскому:
«Я изобрел игру в ускоритель времени. Беру у племянника воздушный шарик, когда тот уж ослабел и стоит почти в равновесии в воздухе. И вот, один в комнате, подбрасываю шарик вверх и воображаю, что это деревянный шар. Спокойно подхожу к столу, читаю, прохаживаюсь, а когда шарик уже приближается к полу, подхватываю его палкой и посылаю опять под потолок».
Продолжает Хармс и начатую в 1937 году тему «врачей-убийц». В рассказе 1937 года «Всестороннее исследование» доктор дает больному «исследовательскую пилюлю», от которой тот умирает, – с целью «всесторонне исследовать явление смерти». Судя по всему, образ «врача-убийцы» был навеян влиянием одного из любимых романов Хармса – «Голема» Густава Мейринка (по-русски он вышел в 1922 году в переводе Давида Выгодского, тоже впоследствии репрессированного). В романе студент Харусек рассказывает главному герою Атанасиусу Пернату о том, как доктор Вассори, обманывая своих пациентов, запугивал их якобы неизбежной слепотой на оба глаза и делал операции на здоровых глазах, превращая их жизнь в муку и зарабатывая на этом огромные деньги. Как раз именно в 1937 году Хармс записал в записной книжке: «Сейчас моему сердцу особенно мил Густав Мейринк». Тогда же он набросал свои ощущения от романа, цитируя наиболее запомнившиеся его образы:
«von Gustav Meyrink
Der Golem
Камень как кусок сала.
Атанасиус идет по руслу высохшей реки и собирает гладкие камушки.
Атанасиус – резчик по камням.
Golem —оживший автомат.
Голем живет в комнате, не имеющей входа.
Кто хочет заглянуть в окно этой комнаты, сорвется с веревки.
Мозг Атанасиуса – запертая комната
Если бы он хотел заглянуть в свою память, он сошел бы с ума.»
Однако «врачебная» тема, очевидно, появилась у Хармса не случайно. Рассказ «Всестороннее исследование» был написан 21 июня, а всего двумя неделями раньше в газете «Правда» появилась статья «Профессор – насильник, садист». В ней подробно рассказывалось о том, как три года назад врач, профессор Д. Д. Плетнев, во время осмотра вдруг внезапно набросился на свою пациентку (она в статье была названа инициалом «Б.») и укусил ее за грудь, в результате чего она, с ее собственных слов, «лишилась работоспособности, стала инвалидом в результате раны и тяжелого душевного потрясения». В статье цитировалось и письмо Б., заканчивавшееся словами: «Будьте прокляты, подлый преступник, наградивший меня неизлечимой болезнью, обезобразивший мое тело!»
«Пациенткой» была некто Брауде, осведомительница НКВД, психически нездоровая женщина, которая и ранее пыталась шантажировать Плетнева. Поскольку профессор не признал обвинение, суд над ним проходил в закрытом режиме и закончился смехотворным для тех времен приговором: два года лишения свободы условно. По сути, это означало признание полной несостоятельности обвинения.
А уже в марте 1938 года о «врачах-убийцах» вовсю заговорили советские газеты. Вместе с обвиняемыми по делу «правотроцкистского блока», советскими политическими деятелями Бухариным, Рыковым, Ягодой и другими, на скамье подсудимых оказались и три врача: тот же самый Д. Д. Плетнев, И. Н. Казаков и Л. Г. Левин, обвинявшиеся в «убийстве путем неправильного лечения» председателя ОГПУ В. Р. Менжинского, заместителя председателя Совнаркома В. В. Куйбышева, а также Горького и его сына М. Пешкова. Левин и Казаков были приговорены к расстрелу, а Плетнев – к двадцати пяти годам заключения (он был впоследствии расстрелян в 1941 году в тюрьме под Орлом, когда немцы приближались к городу).
Все эти события, связанные с «врачами-убийцами», постоянно были на слуху в 1938–1940 годах и, видимо, сказались на появлении у Хармса «доктора» в уже упоминавшемся рассказе «Рыцари» и в рассказе «На кровати метался полупрозрачный юноша…» (оба написаны в 1940 году). В последнем тексте персонаж «в крахмальном воротничке» (только в самом конце текста именуемый доктором) отвечает на вопрос умирающего юноши следующим образом:
«Юноша отыскал глазами господина в крахмальном воротничке и сказал:
– Доктор, скажите мне откровенно: я умираю?
– Видите ли, – сказал доктор, играя цепочкой от часов. – Я бы не хотел отвечать на ваш вопрос. Я даже не имею права отвечать на него.
– То, что вы сказали, вполне достаточно, – сказал юноша. – Теперь я знаю, что надежд нет.
– Ну, уж это ваша фантазия, – сказал доктор. – Я вам про надежды не сказал ни слова.
– Доктор, вы меня считаете за дурака. Но уверяю вас, что я не так глуп и прекрасно понимаю свое положение.
Доктор хихикнул и пожал плечами.
– Ваше положение таково, – сказал он, – что понять вам его невозможно».
На этом текст обрывается – и не представляется возможным однозначно решить, брошен ли он Хармсом или подобное завершение является авторским замыслом. Все же больше доводов за прерванность текста, особенно учитывая то, что в 1940 году Хармс уже практически всегда старается ставить под законченными произведениями дату, которая обычно включала в себя астронимы – значки, использующиеся в астрологии для обозначения дней недели и месяцев. Данный текст даты не имеет. Но все же его следует рассматривать в том же ключе, что и предыдущие, – «исследование феномена смерти».
А 13 августа Хармс пишет последний дошедший до нас стихотворный текст. Им оказалось шуточное стихотворение, адресованное чтецу А. И. Шварцу – из разряда «стихов на случай». В данном случае поводом послужило возвращение Шварцу занятых у него 100 рублей. Хармс всегда был очень щепетильным в возврате долгов – и старался возвращать их точно в срок даже в самые тяжелые свои времена. И очень часто прикладывал маленький экспромт – вроде того, какой получил тогда Шварц:
Возвращаю сто рублей
И благодарю.
И желаньем видеть ВАС
Очень раскален.
В сентябре 1940 года в Москве вышел подготовленный Николаем Харджиевым и Теодором Грицем том «Неизданного Хлебникова». В книге авторы выражали благодарность всем тем, кто предоставил им различные тексты и материалы Хлебникова для этой работы. Среди имен, которым выражалась благодарность, было и имя Даниила Хармса.
Надо сказать, что появление имени Хармса в этом издании было большой загадкой для литературоведов. Дело в том, что никаких рукописей или иных материалов Хлебникова Хармс предоставить Харджиеву не мог по простой причине: их у него никогда не было. Когда Хлебников умер, Хармсу было всего 17 лет. Учитывая то поистине благоговейное отношение, которое испытывали обэриуты к Хлебникову, можно не сомневаться, что если бы у кого-либо из них каким-то образом оказались его рукописи или что-то еще, ему принадлежащее, то об этом знали бы все, в их окружении. И уж конечно это неоднократно было бы отражено в мемуарах. Однако ничего подобного никогда не упоминалось.
Автору этих строк истина стала известна в середине 1990-х годов, когда на одном из Хлебниковских чтений, проходивших в Астрахани, он задал вопрос об этом странном появлении имени Хармса в «Неизданном Хлебникове» ныне покойному хлебниковеду Р. В. Дуганову.
«– Да-да, – ответил Дуганов, – меня это тоже очень интересовало. И я как-то спросил у самого Харджиева: какими это такими материалами снабдил его Хармс?
– Что же ответил Харджиев?
– Никаких материалов не было, конечно! Харджиев сказал, что он таким способом посылал привет своему другу Хармсу из Москвы в Ленинград.»
Судя по всему, сразу после получения от Харджиева тома «Неизданного Хлебникова» Хармс послал ему письмо, в котором предлагал ему перестать заниматься литературоведением и подготовкой изданий, а начать писать свои вещи:
«Дорогой Николай Иванович, уже дольше положенного периода не видел Вас. Обращаюсь к Вам с просьбой: пишите, пожалуйста, не письма и не статьи о Хлебникове, а свои собственные сочинения. Я боюсь, что Вы живете среди свиней, перед которыми даже стыдно писать. Бога ради не считайтесь с ними. Если Ваши сочинения похвалят они, это будет значить, что Вы провалились. Я знаю, что Вам мешает писать Ваше постоянное отношение к литературе. Это очень досадно. Вовсе Вы не литературовед и не издатель Хлебникова. Вы, главным образом, Харджиев. И я уверен, что Ваше спасение в количестве. Поверьте, что в данном случае я пророк: если Вы в течение года напишете 28 вещей (любой величины), Вы выполните Вашу миссию. Есть коллекционеры книг, это библиофилы; есть коллекционеры денег, это богачи; и есть коллекционеры своих собственных произведений, это графоманы и гении. Станьте коллекционером Ваших собственных произведений. Помните, что Вы сделаны из гениального текста, а таких вокруг Вас нет. Если начнете писать, то до одиннадцатой вещи не читайте ничего никому.
К этому могу еще прибавить, что очень хочу повидать Вас, дорогой мой Николай Иванович.
Привет Вам от Марины Владимировны. Ваш Хаармс [34]34
Здесь Хармс использует еще один вариант своего псевдонима.
[Закрыть]».
Упоминание одиннадцатой вещи, до которой не следует читать свои произведения никому, – это следы веры Хармса в сакральное значение числа 11, заимствованной им из оккультизма. «Приступить хочу к вещи, состоящей из 11 самостоятельных глав, – записывал он в дневник 6 мая 1931 года. – 11 раз жил Христос, 11 раз падает на Землю брошеное тело, 11 раз отрекаюсь я от логического течения мысли». Эта вещь так и не была написана, но нам известны «Одиннадцать утверждений Даниила Ивановича Хармса», написанные 18 марта 1930 года, которые действительно состояли из одиннадцати глав.
В 1941 году впервые после 1937 года вышли детские книги с участием Хармса. Появились детская книжка Л. А. Юдина «Лиса и Заяц» с его текстом и второе издание книжки Н. Э. Радлова «Рассказы в картинках» с подписями Хармса, Н. Гернет и Н. Дилакторской. Увы, они оказались последними книгами, вышедшими при жизни писателя.
Самым последним из дошедших до нас произведений Хармса стал рассказ «Реабилитация», написанный 10 июня 1941 года. Вообще тексты этого года до нас практически не дошли (известен еще шуточный рассказ «Симфония № 2», написанный в ночь с 9 на 10 июня), но думается, что если что-то и было утрачено, то очень мало. «Реабилитация» – пожалуй, один из самых тяжелых для обычного восприятия (если не самый тяжелый) текст Хармса:
«Не хвастаясь, могу сказать, что, когда Володя ударил меня по уху и плюнул мне в лоб, я так его хватил, что он этого не забудет. Уже потом я бил его примусом, а утюгом я бил его вечером. Так что умер он совсем не сразу. Это не доказательство, что ногу я оторвал ему еще днем. Тогда он был еще жив. А Андрюшу я убил просто по инерции, и в этом я себя не могу обвинить. Зачем Андрюша с Елизаветой Антоновной попались мне под руку? Им было ни к чему выскакивать из-за двери. Меня обвиняют в кровожадности, говорят, что я пил кровь, но это неверно: я подлизывал кровяные лужи и пятна – это естественная потребность человека уничтожить следы своего, хотя бы и пустяшного, преступления. А также я не насиловал Елизавету Антоновну. Во-первых, она уже не была девушкой, а во-вторых, я имел дело с трупом, и ей жаловаться не приходится. Что из того, что она вот-вот должна была родить? Я и вытащил ребенка. А то, что он вообще не жилец был на этом свете, в этом уж не моя вина. Не я оторвал ему голову, причиной тому была его тонкая шея. Он был создан не для жизни сей. Это верно, что я сапогом размазал по полу их собачку. Но это уж цинизм обвинять меня в убийстве собаки, когда тут рядом, можно сказать, уничтожены три человеческие жизни. Ребенка я не считаю. Ну хорошо: во всем этом (я могу согласиться) можно усмотреть некоторую жестокость с моей стороны. Но считать преступлением то, что я сел и испражнился на свои жертвы, – это уже, извините, абсурд. Испражняться – потребность естественная, а, следовательно, и отнюдь не преступная. Таким образом, я понимаю опасения моего защитника, но все же надеюсь на полное оправдание».
Рассказ построен по принципу нагнетания «ужасов», которые явно диссонируют с нейтрально-спокойным, уверенным тоном повествования. Пожалуй, этот разрыв между событийным рядом и манерой изложения, имитирующей последнее слово на суде человека, искренне не понимающего, в чем его обвиняют, – и есть то главное, ради чего написан рассказ. Очень велик соблазн увидеть в этой абсурдной «логике» отражение того настоящего абсурда, который уже не первый год царил в стране, не сходил со страниц газет и транслировался по радио. Разумеется, это так, но одновременно не следует забывать и о том, что этот текст завершает хармсовский эксперимент по сознательному и планомерному выходу за пределы всех возможных этических конвенций в прозе, – точно так же, как ранее нарушались конвенции эстетические. Пожалуй, после «Реабилитации» дальше идти было уже некуда – прием был полностью исчерпан.
Через 12 дней после написания этого рассказа началась война. Кажется, нет ничего странного в том, что не сохранилось ни одной строчки, написанной Хармсом после 22 июня 1941 года. Учитывая, что практически все бумаги писателя хранились в одном месте и то, что сохранилось, довольно равномерно распределяется по годам, трудно предположить, что почему-то вдруг оказались утраченными именно тексты, написанные за два первых месяца войны. Логичнее будет сделать вывод, что Хармс просто не написал вообще за это время ничего. И этому есть вполне реальное объяснение. Ему было просто не до этого.
В первый же день начала войны был принят указ Президиума Верховного Совета СССР о мобилизации военнообязанных, который уже на следующий день опубликовали газеты. В нем говорилось, что мобилизации подлежат военнообязанные, родившиеся с 1905 по 1918 год включительно, а следовательно, над Хармсом, родившимся как раз в 1905-м, вновь нависла опасность быть призванным в армию. И действительно, ему сразу пришлось вновь проходить медицинскую комиссию, свидетельницей чего стала Марина Малич (ее рассказ об этом приведен выше). Комиссия вновь признала Хармса негодным к прохождению военной службы и выдала ему «белый билет». Через некоторое время ему удалось получить и вторую группу инвалидности.
Настроение Хармса в эти первые дни войны было чрезвычайно мрачное. Л. Пантелеев в воспоминаниях, опубликованных в «Новом мире» в 1965 году, писал, что Хармс выражал уверенность в скорой победе над немцами. По цензурным соображениям Пантелеев опустил вторую часть высказывания Хармса, о которой вспоминали и другие мемуаристы. Хармс говорил, что немцы будут побеждены, «потому что как только они попадут в это болото (имелся в виду Советский Союз. – А. К.), они обязательно в нем завязнут».
Хармс был уверен в своей обреченности. «Первая же бомба попадет в наш дом», – уверял он. Надо сказать, что бомба в его дом 11 по улице Маяковского действительно попала, правда, Хармса там уже не было…
А потом немцы приблизились к Ленинграду, и всех невоеннообязанных, прежде всего женщин, стали отправлять на принудительные трудовые работы – рыть окопы. Хармс со своим диагнозом был освобожден от трудработ, но Марине Малич, больной и ослабевшей, пришла повестка. Ее рассказ о том, как Хармс спас ее от рытья окопов, – это рассказ о настоящем чуде с мистической окраской:
«Я тоже получила повестку. Даня сказал:
– Нет, ты не пойдешь. С твоими силенками – только окопы рыть!
Я говорю:
– Я не могу не пойти, – меня вытащат из дому. Все равно меня заставят идти.
Он сказал:
– Подожди, – я тебе скажу что-то такое, что тебя рыть окопы не возьмут.
Я говорю:
– Все-таки я в это мало верю. Всех берут – а меня не возьмут! – что ты такое говоришь?
– Да, так будет. Я скажу тебе такое слово, которое… Но сейчас я не могу тебе его сказать. Я раньше поеду на могилу папы, а потом тебе скажу.
Он поехал на трамвае на кладбище и провел на могиле отца несколько часов. И видно было, что он там плакал. Вернулся страшно возбужденный, нервный и сказал:
– Нет, я пока еще не могу, не могу сказать. Не выходит. Я потом скажу тебе…
Прошло несколько дней, и он снова поехал на кладбище. Он не раз еще ездил на могилу отца, молился там и, возвращаясь домой, повторял мне:
– Подожди еще, я тебе скажу, только не сразу. Это спасет тебе жизнь.
Наконец однажды он вернулся с кладбища и сказал:
– Я очень много плакал. Просил у папы помощи. И я скажу тебе. Только ты не должна говорить об этом никому на свете. Поклянись. Я сказала:
– Клянусь.
– Для тебя, – он сказал, – эти слова не имеют никакого смысла. Но ты их запомни. Завтра ты пойдешь туда, где назначают рыть окопы. Иди спокойно. Я тебе скажу эти два слова, они идут от папы, и он произнес эти два слова: „красный платок“.
Я повторила про себя: „красный платок“.
– И я пойду с тобой, – сказал он.
– Зачем же тебе идти?
– Нет, я пойду.
На следующий день мы пошли вместе на этот сбор, куда надо было явиться по повестке.
Что там было! Толпы, сотни, тысячи женщин, многие с детьми на руках. Буквально толпы – не протолкнуться! Все они получили повестки явиться на трудовой фронт.
Это было у Смольного, где раньше помещался Институт благородных девиц.
Даня сел неподалеку на скамейку, набил трубку, закурил, мы поцеловались, и он сказал мне:
– Иди с Богом и повторяй то, что я тебе сказал.
Я ему абсолютно поверила, потому что знала: так и будет.
И я пошла. Помню, надо было подниматься в гору, – там была такая насыпь, то ли из камня, то ли из земли. Как гора. На вершине этой горы стоял стол, за ним двое, вас записывали, вы должны были получить повестку и расписаться, что вы знаете, когда и куда явиться на трудработы.
Было уже часов двенадцать, полдень, а может, больше, – не хочу врать. Я шла в этой толпе, шла совершенно спокойно: „Извините… Извините… Извините…“ И была сосредоточена только на этих двух словах, которые повторяла про себя.
Не понимаю, каким образом мне удалось взойти на эту гору и пробиться к столу. Все пихались, толкались, ругались. Жуткое что творилось! А я шла и шла.
Дохожу – а там рев, крики: „Помогите, у меня грудной ребенок, я не могу!..“, „Мне не с кем оставить детей…“
А эти двое, что выдавали повестки, кричали:
– Да замолчите вы все! Невозможно работать!..
Я подошла к столу в тот момент, когда они кричали:
– Всё! всё! Кончено! Кончено! Никаких разговоров!
Я говорю:
– У меня больной муж, я должна находиться дома…
Один другому:
– Дай мне карандаш. У нее больной муж.
А ко всем:
– Всё, всё! Говорю вам: кончено!.. – И мне: – Вот вам, – вам не надо являться, – и подписал мне освобождение.
Я даже не удивилась. Так спокойно это было сказано. А вокруг неслись мольбы:
– У меня ребенок! Ради Бога!
А эти двое:
– Никакого бога! Все, все расходитесь! Разговор окончен! Никаких освобождений!
И я пошла обратно, стала спускаться. Подошла к Дане, он сидел на той же скамейке и курил свою трубку.
Взглянул на меня: ну что, я был прав?
Я говорю:
– Я получила освобождение. Это было последнее… – и разревелась.
Я больше не могла. И потом, мне было стыдно, что мне дали освобождение, а другим, у которых дети на руках, нет.
Даня:
– Ага, вот видишь! Теперь будешь верить?
– Буду.
– Ну слава Богу, что тебя освободили.
Весь день я смотрела на него и не знала, что сказать.
Он заметил мой взгляд и сказал:
– Не смотри так: чудес много на земле».
Вряд ли эта история подлежит рациональному истолкованию. Но то, что Хармс действительно верил в свою мистическую связь с умершим отцом и постоянно обращался к нему за помощью в самые тяжелые моменты жизни, – это было безусловно так.
Интересно, что о схожем случае, когда так же проявились «сверхъестественные способности» Хармса, вспоминала и Алиса Порет:
«В какую-то очередную „чистку“ Ленинграда мы были занесены в список на выселение. У нас отняли паспорта, и был назначен срок отъезда. Д. И. узнал об этом, сказал, чтобы мы не волновались, что ничего не случится – и что он меня отвоюет. Я ему поверила и была спокойна. Меня вызвали в милицию, и Д. И., взяв меня за руку, пошел со мной. Он сел на подоконник, а я вошла в дверь. Мне задали пару вопросов, я на все ответила. Потом милиционер долго думал и сказал:
– Ищите ваши документы.
Я их сразу узнала в высоченной стопке „на выселение“. Он долго смотрел на наши три фото – мамы, брата и мое, потом сказал: „Нехай…“ и положил их в соседнюю маленькую стопку.
– Завтра у управдома получите.
Я спустилась по лестнице и увидела, что Хармс сидел, прислонившись к косяку, опустив руки, совершенно бледный, а на лице были крупные капли.
– Пойдемте, – сказала я. – Он нас оставил.
– Я знаю, – сказал Д. И. – Но я еще немного посижу.
Мне не терпелось скорее бежать домой.
– Выйдем на воздух, вам будет легче.
Д. И. с трудом встал, и мы с ним где-то еще долгое время сидели на скамейке.
– Вы теперь поняли, как я не хочу, чтобы вы уехали? – сказал он».
Разумеется, Марина Малич не была вовсе освобождена от всех работ. Военное начальство, освободив жену Хармса от рытья окопов, направило ее на трудовые работы внутри города. Конечно, это было полегче, но она все равно страшно уставала. К тому же денег у них с Хармсом по-прежнему почти не было, и жили они впроголодь – притом что блокадный голод был еще впереди. Об этом Малич пишет 22 августа Наталье Борисовне Шанько, жене А. И. Шварца. Письмо было направлено в Пермь, куда супруги Шварцы эвакуировались. Накануне, 21 августа, сообщала Малич Шанько, уехала в эвакуацию сестра Хармса Лиза (ее муж, видимо, был на фронте), и квартира опустела – в ней никого не осталось кроме Хармса с женой и «старухи, которая наперекор всем продолжает жить». Из этого же письма мы узнаем о попытках Малич устроиться на работу на завод, чтобы получить рабочую карточку. До войны она периодически пыталась давать уроки французского языка, что почти не давало заработка, а после начала войны, как легко догадаться, желающих учить французский больше вообще не осталось. Увы, обещания знакомых устроить Марину на завод так и остались обещаниями.