Текст книги "Даниил Хармс"
Автор книги: Александр Кобринский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 36 страниц)
Оценивать степень правдивости этих воспоминаний сложно. По словам Власова, в то время в Ленинградском ГПУ были два следователя, «специализировавшиеся» на делах писателей и художников, которые якобы были известны как «Сашка» и «Лешка». И тут уже начинаются сложности. «Лешка» – это, судя по всему, Бузников. Но никакого «Сашки» в материалах дела Хармса нет; на всех протоколах стоят подписи Бузникова. Один протокол (допрос Н. Воронича) подписал В. С. Мельников, чьи инициалы исключают имя «Александр»; что касается Когана, об участии в деле которого нам известно, то его звали Лазарь. Власов же утверждает, что «Сашка» не просто допрашивал Хармса на начальном этапе, но вел записи этих допросов (как минимум первых двух или трех). Но этих записей, сделанных якобы его рукой, нигде не сохранилось.
Вместе с тем рассказы «Сашки» действительно очень напоминают реального Хармса и его стиль общения – розыгрыши, парадоксальные утверждения, шуточные высказывания, изрекаемые с самым серьезным видом. В результате следователь якобы принял решение отказаться от ведения дела Хармса, так как понял, что «ничего не делает того, что от него требуется, то есть следствие не ведет, а подследственный его развлекает». В воспоминаниях Власова приводится и конкретный пример, сообщенный ему «Сашкой». В кабинете следователя был половичок у входа – вытирать ноги. И вот Хармс якобы заявил ему на втором или третьем допросе, что этот половичок мешает беседе, потому что силуэт следователя проецируется не на гладкую дверь, а на этот половичок. Это, мол, мешает следователю сосредоточиться. И когда тот стал смеяться, Хармс совершенно серьезно сказал ему: «Я отказываюсь отвечать на ваши вопросы, пока вы не создадите для себя нормальной обстановки для вашей работы».
Финал этой истории в изложении Власова такой: следователь открывает дверь и – выбрасывает туда «подозрительный» половичок.
По воспоминаниям Власова, Хармс практически полностью подавил волю своего следователя, заставив его вместо допросов вести беседы, в которых розыгрыши перемежались абсурдными заявлениями. Дело дошло до того, что «Сашка» с ужасом отказался от предложения Хармса самостоятельно написать показания: он представил себе, что в них может оказаться…
Читатель имеет возможность сравнить эти воспоминания с приводимыми здесь протоколами допросов Хармса. Легко увидеть, насколько не совпадает бодряческий тон мемуаров Власова с тем драматизмом, который мы наблюдаем на страницах протоколов, где Хармсу приходится постоянно – и с большим напряжением – лавировать между подтверждением фактов, уже известных следствию, домысливанием того, чего в этих фактах недоставало, и стремлением все же принести своими показаниями возможно меньший вред и себе, и своим товарищам по несчастью. Вот текст третьего допроса Хармса от 23 декабря 1932 года:
«Наша группа стала работать в области детской литературы с 1927-го года.
В область детской литературы наша группа привнесла элементы своего творчества для взрослых т. е. заумь, которую я в предыдущем протоколе назвал контрреволюционной. Наиболее заумными являются следующие мои детские произведения: „Иван Иванович Самовар“, стихи „о Топорышкине“, „Как старушки покупали чернила“, „Во-первых и во-вторых“ и др. Весьма приближаются к форме заумного творчества такие произведения Введенского: „Кто“, „Железная дорога“, „Бегать, прыгать“ и др. в этом же роде. К наиболее бессмысленным своим стихам, как, напр., стихотворение „о Топорышкине“, которое, ввиду крайней своей бессмыслицы, было осмеяно даже советской юмористической прессой, я отношусь весьма хорошо, расценивая их как произведения качественно превосходные. И сознание, что они неразрывно связаны с моими непечатающимися заумными произведениями, приносило мне большое внутреннее удовлетворение. Я должен был, ввиду предъявляемых требований, в дальнейшем несколько отойти от прямо заумных произведений, типа указанных выше, и начать писать несколько более конкретно. Однако такие мои вещи, как „Миллион“ и „Что нужно заготовлять на зиму“, не стали от этого менее политически вредными, контрреволюционными, чем произведения, выше названные. В обоих книжках, и в „Миллионе“ и в „заготовках“, общественно-политические темы сознательно подменены мною естествоведческими темами. В „Миллионе“ тема пионерского движения подменена мною простой маршировкой, которая передана мною в ритме самого стиха, с другой стороны, внимание детского читателя переключается на комбинации цифр. В книжке „Что мы заготовляем на зиму“ тема о том же пионерском лагере подменена мною сознательно темой естествоведческой, и внимание ребенка переключается на те предметы, которые необходимо заготовить на зиму. Я квалифицирую эти книжки как политически враждебные современному политическому строю, которые вместе со мной разделяла и вся группа. В тех случаях, когда, ради материальных соображений, я пытался приспособиться к предъявляемым общественностью к детской литературе требованиям, у меня получались явно халтурные произведения, как, например, стихи, написанные мною для журнала „Октябрята“. Детские произведения, названные выше, и другие, принадлежащие как моему перу, так и творчеству остальных членов группы, зачитывались и обсуждались в кругу членов группы и близких группе лиц. Встречали полное одобрение.
Резюмируя свое показание, признаю, что деятельность нашей группы в области детской литературы носила антисоветский характер и нанесла значительный вред делу воспитания подрастающего советского поколения. Наши книжки отрывали читателя от современной конкретной действительности, действовали разлагающим образом на воображение ребенка. В частности, с этой точки зрения могу еще указать на стихотворение под названием „Врун“, помещенное в журнале „Еж“, которое содержит элементы бессмыслицы».
Интересно, что в феврале 1933 года через руки этих же следователей – Бузникова и Когана – прошел арестованный Р. И. Иванов-Разумник, оставивший такие воспоминания об общении с ними:
«Особоуполномоченный секретно-политического отдела Бузников и следователь Лазарь Коган – молодые люди, которым в совокупности вряд ли больше лет, чем мне. Они вполне корректны и вежливы (бывает при допросах и диаметрально противоположное обращение), вполне осведомлены в своей специальности – программах разных партий, оттенках политических разногласий; гораздо менее знакомы с историей мысли, – оба твердо убеждены, что Чернышевский был „марксист“; наконец – совсем беспомощны в вопросах философских, о которых, однако, пробовали говорить со мной в эту ночь. Вопросы были наивны, что возбуждало лишь улыбку. Так, например, один из следователей спросил меня – разделяю ли я „философское учение“, изложенное в X-м томе собраний сочинений Ленина? А на мой отрицательный ответ – сделал заключение: „значит вы – идеалист, а не материалист?“ Когда же я ответил, что я – не метафизик, а материализм и идеализм одинаково метафизические течения, то этот элементарный ответ оказался для обоих следователей настолько непонятным, что впредь они уже не возобновляли бесед со мной на подобные темы.
Не надо думать, что эти ни к селу, ни к городу не идущие вопросы были промежуточными и случайными в этом всенощном разговоре: наоборот, весь он только и состоял из таких ненужностей и самоочевидностей. Следователям надо было установить в протоколе, закрепленном моею подписью, что я – не марксист, что в течение всей своей литературной деятельности я развивал идеологию „народничества“, социально-философское учение, родоначальниками которого последовательно являлись Герцен, Чернышевский, Лавров и Михайловский. Когда я иронически спросил, не были бы арестованы и они, доживи они до наших дней, то Лазарь Коган с апломбом ответил, что Чернышевский – марксист, за что ему и поставлены памятники, а вот Михайловского – „пришлось бы побеспокоить“. И это – с ясным лицом и с медным лбом».
Василий Власов относит свои воспоминания к 1937 году. Однако в этом году в Ленинградском НКВД ни Коган, ни Бузников уже не работали. Вот свидетельство Иванова-Разумника: «Весною 1937 года, будучи в Ленинграде, я узнал, что Бузников арестован и сидит в том самом ДПЗ, в котором допрашивал меня, а Лазарь Коган не то расстрелян, не то сослан куда-то „на периферию“… Сегодня – я, а завтра – ты…»
Стоит добавить, что Бузников в итоге был уволен из «органов», а Коган вскоре расстрелян.
Похоже, что «Сашка», которого упоминает Власов, – это был все-таки Лазарь Коган, который формально допросов не вел, но, ассистируя Бузникову, подыгрывал ему, изображая доброго следователя – в противовес злому. По воспоминаниям Бахтерева, Коган предлагал ему на допросах чай, кофе, папиросы, уговаривал подписать протокол о том, что он являлся участником антисоветской группировки, обещая в этом случае самое минимальное наказание (и в этом он не обманул). Следует, правда, держать в памяти и имя Александра (Альберта) Робертовича Стромима (1902–1938), который был следователем Ленинградского ОГПУ в конце 1920-х – начале 1930-х годов и специализировался по делам интеллигенции; с ним имели дело, в частности, М. М. Бахтин, А. А. Мейер, Н. П. Анциферов, Е. В. Тарле, Д. С. Лихачев.
Следующий допрос Хармса состоялся 1 января 1932 года, в Новый год – впрочем, тогда этот день еще не был выходным. Следователю потребовалась конкретизация фактов – и она была получена:
«Наша группа, как я указывал в предыдущих своих показаниях, работала в области детской литературы в течение нескольких лет.
За это время нами было написано и сдано в печать большое количество прозаических и стихотворных книжек для детей, которые надо подразделить на произведения халтурные и антисоветские.
К халтурным произведениям из своих книжек я отношу следующие: „Театр“, „Озорная пробка“ и три стихотворения, помещенных в ж. „Октябрята“, одно из которых называлось „Соревнование“. Эти произведения для детей были написаны мною в минимально короткий срок и исключительно ради получения гонорара.
Особо халтурной из вышеназванных произведений я считаю книжку „Театр“. Помимо того, что эта книжка не сообщает детям абсолютно никаких полезных сведений, – она и по форме своей является чрезвычайно скверной, антихудожественной. То же самое следует сказать и о книжке „Озорная пробка“, – которую я написал за два часа. Что же касается стихотворения для ж. „Октябрята“, то в этом случае имело большое значение то обстоятельство, что эти произведения я писал на советские темы: соревнование и т. д., которые были мне враждебны в связи с моими политическими убеждениями и которые я, следовательно, не мог изложить художественно приемлемо.
Творчество члена нашей группы Введенского также в некоторой своей части носит халтурный характер. Это относится к первым произведениям Введенского на советские темы, которые носили приспособленческо-халтурный характер. Переименовать эти произведения я сейчас затрудняюсь, так как забыл их названия. Как халтурно-приспособленческое я могу квалифицировать и все творчество для детей другого члена нашей группы Заболоцкого.
К антисоветским произведениям я отношу следующие политически враждебные произведения для детей, вышедшие из-под пера членов нашей группы: мои – „Миллион“, „Как старушка чернила покупала“, „Иван Иванович Самовар“, „Как Колька Панкин летал в Бразилию“, „Заготовки на зиму“ и друг.; Введенского – из тех, что я помню, – „Авдей-Ротозей“, „Кто“, „Бегать – прыгать“, „Подвиг пионера Мочина“ и др.
Мое произведение „Миллион“ является антисоветским потому, что эта книжка на тему о пионердвижении превращена сознательно мною в простую считалку. В этой книжке я сознательно обошел тему, заданную мне, не упомянув ни разу на протяжении всей книжки слово „пионер“ или какое-либо другое слово, свидетельствующее о том, что речь идет о советской современности. Если бы не рисунки – кстати, также сделанные худ. Конашевичем в антисоветском плане, – то нельзя было ‹бы› понять, о чем идет речь в книжке: об отряде пионеров или об отряде белогвардейских бойскаутов, тем более что я отделил в содержании книжки девочек от мальчиков, что, как известно, имеет место в буржуазных детских организациях и, напротив, глубоко противоречит принципам пионердвижения.
Другая из названных выше, моя книжка „Иван Иванович Самовар“ является антисоветской в силу своей абсолютной, сознательно проведенной мною оторванности от конкретной советской действительности. Это – типично буржуазная детская книжка, которая ставит своей целью фиксирование внимания детского читателя на мелочах и безделушках с целью отрыва ребенка от окружающей действительности, в которой, согласно задачам советского воспитания, он должен принимать активное участие. Кроме того, в этой книжке мною сознательно идеализируется мещански-кулацкая крепкая семья с огромным самоваром – символом мещанского благополучия.
В книжке „Заготовки на зиму“ я, так же как и в „Миллионе“, сознательно подменил общественно-политическую тему о пионерском лагере темой естествоведческой: о том, что из предметов домашнего обихода следует заготовить на зиму. Таким путем внимание ребенка переключается, отрывается от активно-общественных элементов советской жизни. С этой точки зрения я называю эту книжку не только антисоветской, но и вредительской, поскольку она относится к самому последнему периоду моего творчества, когда я был хорошо уже знаком с теми последними требованиями, которые предъявлялись критикой к советской детской литературе.
Из названных мною выше произведений члена нашей группы А. И. Введенского особо останавливаюсь на книжке „Авдей-ротозей“, которая, воспевая крепкого зажиточного мужичка и издеваясь над деревенской беднотой, является кулацкой и антисоветской.
Детские произведения, названные мною выше, и другие зачитывались и обсуждались в кругу членов группы и близких группе лиц.
Создание такого рода произведений, как „Миллион“, „Иван Иванович Самовар“ и др., обуславливалось моими политическими убеждениями, враждебными современному политическому строю, которые вместе со мной разделяла и вся группа.
Резюмируя свое показание, признаю, что деятельность нашей группы в области детской литературы носила антисоветский характер и принесла значительный вред делу воспитания подрастающего советского поколения».
Как видно, Хармс в основном называет антисоветскими лишь свои произведения, произведения других членов группы он именует «халтурными» и «приспособленческими» – а это была существенная разница: в первом случае речь шла о борьбе с советской властью на «литературном фронте», во втором – лишь о создании произведений низкого художественного уровня. Единственное исключение – это книга Введенского «Авдей-ротозей», которую Хармс называет «кулацкой и антисоветской». Почему он с такой легкостью говорит об этом? Тут мы имеем возможность немного понять механизм допросов. Сравним показания Хармса с показаниями самого Введенского, данными им шестью днями ранее – 26 декабря 1931 года:
«Мое произведение для детей „Авдей-Ротозей“ содержит в себе очевидное восхваление зажиточного кулака, как единственно трудолюбивого и общественно-полезного крестьянина, беднота же представлена мною в карикатурном образе „Авдея-Ротозея“, лежебоки и пьяницы. Этот образ советской бедноты заимствован был мною из антисоветских воззрений на политику партии в деревне, которых придерживалась наша группа в целом. В ряд с этой названной антисоветской книжкой должна быть поставлена моя „Летняя книжка“ для детей, в которой советская деревня показывается детям как помещичья деревня. Прочие из названных мною выше книжек содержат в себе те или иные, более или менее ясно выраженные, враждебные современному строю идеи, и, кроме того, по форме изложения они тождественны буржуазной детской литературе (в частности, английской), воспитывающей детей ради отрыва их от конкретной действительности, на художественных образах-бессмыслицах».
Становится ясно, что, получив эти показания от Введенского, следователь 1 января предъявил их Хармсу. Возможно, он показал Хармсу и другие строки допроса Введенского, где, в частности, книга Хармса «Иван Иваныч Самовар» называется «политически враждебной современному строю потому, что она прививает ребенку мещанские идеалы старого режима и, кроме того, содержит в себе элементы мистики, поскольку самовар фетишируется». Под «фетишированием» самовара, очевидно, подразумевалось придание самовару свойств живого существа, что напрямую связывалось следователем с мистикой (мистическим, таким образом, оказывалось и большинство русских народных сказок). Хармс же, практически ничего не добавляя от себя, воспроизводит в своих показаниях то, что Введенский уже ранее сам сказал о своей книге.
Следует ли относиться к показаниям Хармса исключительно как к подыгрыванию абсурдной следовательской фантазии? У Введенского мы в протоколах допросов встречаем такие примеры, когда он заявляет, что в его произведении «Кругом возможно Бог» ведущей идеей является идея смерти (что верно), «но это смерть не физическая, а смерть политическая» (что по степени бредовости превосходит абсурдизм текстов раннего Введенского). Как ни странно, но отбрасывать показания Хармса как сделанные исключительно под давлением следователя не стоит. Прежде всего следует обратить внимание на его характеристики собственного творчества, которое Хармс делит на «халтурное и антисоветское». Да, конечно, формулировки явно подсказаны следователем. Но всё, что Хармс говорит о соотношении своего «взрослого» творчества и детского, имеет смысл. К примеру, не подлежит сомнению то, что в детскую литературу и Хармс, и Введенский пришли вынужденно, поскольку к концу 1920-х годов окончательно убедились в невозможности появления в печати их «взрослых» произведений. При этом и один и другой относились к своей работе в детской литературе именно как к халтуре. Правда, – что при этом понимать под халтурой? Как известно, у этого слова есть два значения: с одной стороны, это – работа, выполняемая «спустя рукава», с пренебрежением, на значительно более низком уровне, чем человек способен, а с другой – побочная, второстепенная деятельность, подработка. Для Хармса и Введенского оказывается актуальным некое сочетание элементов, составляющих значение этого слова. Скажем, Хармс относился к детской литературе весьма серьезно и создавал произведения высочайшего уровня, хотя никогда и не считал эту область творчества для себя важной. Введенский же действительно занимался «халтурой», порождая многочисленные заказанные ему тексты на тему советской реальности. Он и не скрывал особенно, что это не более чем способ заработка. Что же касается собственных взглядов Введенского на советское государство, то термин «приспособленчество» в отношении его детских вещей, увы, должен быть признан вполне адекватным.
Разумеется, «приспособленчество» Хармса и Введенского было вынужденным. Лишенные возможности зарабатывать обычным писательским трудом, тем, что они считали главным делом своей жизни, поэты должны были прославлять в своих детских стихах и рассказах чуждые им советские будни, советскую тематику. Хармсу удавалось уходить от политических тем в чисто детские: он очаровывал детей ритмами стиха, игрой слов, неожиданными парадоксальными поворотами сюжета. Введенский уйти от политики не старался. Зато Хармсу приходилось гораздо сложнее. «Что это вы, товарищ Хармес (так! – А. К.), все про хорьков пишете?» – спрашивала его бдительная дама в детском секторе, имея в виду хармсовское стихотворение 1929 года «О том, как папа застрелил мне хорька» и намекая на то, что пора бы уже переходить в стихах от хорьков к насущным задачам социалистического строительства… Обвинения в сознательном уводе детского читателя от политики мы находим и в протоколах допросов Хармса. Последний допрос, состоявшийся 13 января 1932 года, был посвящен философии. Следователю было мало признаний поэтов в том, что их произведения были «халтурными» и «антисоветскими», – требовалось еще подвести под них философскую базу. Поскольку Хармс был признан главой «антисоветской группы литераторов», то именно ему и пришлось формулировать свои философские взгляды – так, чтобы это выглядело убедительным основанием для обвинения:
«В основе моей антисоветской деятельности, о которой я показывал ранее, лежали политические взгляды, враждебные существующему политическому строю. В силу того, что я обычно и намеренно отвлекал себя от текущих политических вопросов, – я принципиально не читаю газет, – свои политические воззрения я оформлял при помощи близких мне людей – членов нашей группы. В беседах с ними я выявлял себя как сторонника и приверженца политического режима, существовавшего до революции. Будущее страны рисовалось мне как реставрация этого строя. Я ждал того момента, очень часто представлял его себе мысленно – с тем, чтобы сразу после его завершения приступить к активнейшей творческой деятельности. Я полагаю, что реставрация старого режима предоставила бы нашей группе заумников широкие возможности для творчества и для опубликования этого творчества через посредство в печати. Кроме того, я учитываю и всегда учитывал, что мои философские искания, идущие по пути идеалистической философии и тесно соприкасающиеся с мистикой, гораздо более созвучны политическим и общественным формам дореволюционного порядка, чем современному политическому строю, основанному на материалистической философии. Моя философия, которую я разрабатывал и искал, сознательно отрешившись от современной мне действительности, изолировав себя от влияния этой действительности, глубоко враждебна современности и никогда не сможет к ней приблизиться. Это видно хотя бы из того положения, что я считаю неприемлемым для себя, в силу своих философских воззрений, прикладную направленность науки. Только тогда, по-моему, наука достигнет абсолютных высот, будет способна проникнуть в глубину тайн мироздания, когда утеряет свой утилитарный практический характер. Понятно, насколько это противоречит современным установкам на науку, трактуемую большевиками, как один из рычагов для построения социалистического общества. Естественно, что, сознавая всю глубину противоречия, лежащего между моими философскими взглядами, моим творчеством и современным политическим строем, я искал для себя оформления своих политических воззрений, т. е. наиболее близкой для меня формы политического правления. В беседах с Калашниковым, Введенским и др., подчас носивших крайне антисоветский характер, я приходил к утверждению о необходимости для России монархического образа правления. Поскольку эти беседы повторялись изо дня в день, я все более свыкался с мыслью о необходимости разрушения советской политической системы и восстановления старого порядка вещей. Грядущая перемена стала для меня как бы само собой разумеющимся положением, причем характер этой перемены был для меня в значительной степени безразличен. Я понимал, что изменение строя невозможно без вооруженной борьбы, но я старался не вдумываться глубоко в этот вопрос, поскольку здесь имелось глубокое противоречие с моими философскими воззрениями, отрицающими необходимость борьбы и всякого рода насилия. Таким образом, уйдя с головой в заумное творчество и в мистико-идеалистические философские искания, я сознательно противопоставил себя современному общественно-политическому порядку. В свою очередь, это противопоставление вынуждало меня искать такого политического порядка, при котором такое противопоставление отсутствовало бы. При помощи близких мне творчески и идеологически людей, политически более осведомленных, нежели я сам, я укрепился в своих стремлениях к разрушению существующего строя».
Разумеется, следователя не заботило явное противоречие в показаниях Хармса: с одной стороны, он «приверженец политического режима, существовавшего до революции», а с другой – сознательно отстраняется от политики и не читает газет. Важно было показать, что «антисоветские настроения» руководителя группы (а следовательно, и остальных ее членов) имели вполне определенную философскую базу.
Любопытно, что и здесь нельзя полагать, что сказанное Хармсом не имеет к нему совершенно никакого отношения. Хармс, словно следуя совету профессора Преображенского из булгаковского «Собачьего сердца», действительно не читал советских газет (хотя радио он слушал). Действительно, Хармс мало интересовался политикой, и, пожалуй, он точно описывает свои мысли относительно смены советского строя. Он не пошевелил бы пальцем ради политической борьбы (не говоря уже о насилии, возможность которого он отвергал в принципе), но с удовольствием, проснувшись утром, узнал бы, что советской власти больше нет. Примерно, как в его маленькой сценке 1933 года:
Воронин(вбегая):
Остановка истории!
Люди бегут по улице!
На Неве стреляют из пушек!
Степанов(подскакивая на стуле):
Которое сегодня число?
Воронин:
Девятнадцатое марта!
Степанов(падая на пол):
Проспал! Проспал!
Из всех сохранившихся протоколов самые малоприятные впечатления остаются от собственноручно написанных показаний Ираклия Андроникова, работавшего тогда секретарем детского сектора Госиздата. Если все остальные арестованные прежде всего давали показания о себе, а уже потом вынужденно говорили о других, как членах одной с ними группы, то стиль показаний Андроникова – это стиль классического доноса. При этом Хармс, Введенский, Туфанов ссылаются чаще всего на материал, уже доступный следователю: либо на опубликованные произведения членов группы, либо на те, которые у них изъяли. Андроников выходит далеко за эти рамки, информируя следователя – помимо своего мнения об «антисоветских произведениях» своих друзей – также и об обстоятельствах знакомства и личного общения, подавая их в нужном следствию ключе. Он сообщает, в частности, что в ГИЗ (Госиздат) «Хармс и Введенский приходили постоянно, проводя почти все время в обществе Шварца, Олейникова и Заболоцкого, к которым часто присоединялся Липавский, и оставались в нем по многу часов. Часто, желая поговорить о чем-то серьезном, уходили все вместе в пивную, под предлогом использования обеденного перерыва». Рассказывает Андроников и о том, как он однажды стал свидетелем работы Введенского над книгой «Письмо Густава Мейера», во время которого он, Введенский, явно преступно «шел в построении новой редакции не от темы, а. от созвучия в сочетаниях слов».
Более того, оказывается, Андроников неоднократно был свидетелем оживленных уединенных разговоров указанных лиц, но эти разговоры «прекращались, как кто-нибудь из посторонних к ним подходил». Себя же Андроников всячески отделяет от этой группы, доказывая, что Хармс, Введенский и Бахтерев видели в нем своего единомышленника (разумеется, ошибочно) и всячески старались вовлечь его в число членов группы. Однако он вовремя раскусил их антисоветскую сущность и не позволил завлечь себя в сети.
Между тем в показаниях Андроникова мы находим некоторые интересные штрихи к характеру Хармса и его друзей. Мы знаем из многочисленных воспоминаний, что Хармс, как правило, общался на «вы» даже с близкими знакомыми. В 1933 году, составляя список людей «с кем я на ты», включил туда 11 мужчин и шесть женщин. В этом списке, куда входили обэриуты и самые близкие их кругу люди (однако без Вагинова и Олейникова), присутствует и имя Андроникова. В показаниях последнего присутствует фрагмент, зачеркнутый им впоследствии (видимо, автор посчитал его лишним), в котором рассказывается, как происходил процесс его перехода на «ты» с Хармсом и Введенским:
«И Хармс, и Введенский предложили в разных случаях, но в одинаковой форме перейти с ними на „ты“, причем в этот переход на „ты“ они вкладывали какое-то важное для них содержание. Хармс, например, сказал мне, многозначительно подчеркивая свои слова: „Я очень редко перехожу на ‘ты’, но, если перехожу, то очень крепко“». Андроников познакомился с Хармсом у Евгения Шварца осенью 1930 года, и из показаний Андроникова мы также узнаём, что в том же 1930 году он слышал характеристику, данную Хармсу Шварцем: «Это гениальный человек и совершенно замечательный поэт».
Надо сказать, что ГПУ не удалось расширить круг арестованных, несмотря на то, что имена Маршака, Липавского, Вагинова, Олейникова, Заболоцкого, Глебовой, Порет и некоторых других людей, близких кругу «антисоветской группы», назывались на допросах во вполне недвусмысленных контекстах. Почему так произошло – неизвестно. Возможно, аппетиты следствия поубавило начальство, а может быть, поджимали сроки – нужно было поскорее отчитываться. Во всяком случае, никого из названных в протоколах больше не арестовали.
Обвинительное заключение по делу обэриутов и их друзей было утверждено в ОГПУ 31 января 1932 года, его подписал заместитель начальника Ленинградского управления этой организации Иван Запорожец. Всего через два года Запорожец будет сам арестован после убийства Кирова и осужден на три года лагерей. В 1937 году «стальной нарком» Ежов снова возьмется за его дело – и Запорожца (как и его бывшего начальника Ф. Медведя) расстреляют. 14 марта обвинительное заключение утвердил прокурор Ленинградской области. Истоки «антисоветской группы» возводились к 1926 году и к созданному А. Туфановым ордену DSO. Вина членов группы подробно обосновывалась показаниями подследственных. Хармсу вменялось в вину следующее:
«ХАРМС (ЮВАЧЕВ) ДАНИИЛ ИВАНОВИЧ – БУДУЧИ ВРАГОМ СОВЕТСКОЙ ВЛАСТИ И МОНАРХИСТОМ ПО УБЕЖДЕНИЮ —
а) являлся идеологом и организатором антисоветской группы литераторов;
б) сочинял и протаскивал в детскую литературу политически враждебные идеи и установки, используя для этих целей детский сектор ЛЕНОТГИЗ’а;
в) культивировал и распространял особую поэтическую форму „зауми“ как способ зашифровки антисоветской агитации;
г) сочинял и нелегально распространял антисоветские литературные произведения.
ВИНОВНЫМ СЕБЯ ПРИЗНАЛ – пр‹еступление› пр‹еду-смотренное› ст‹атьей› 58–10 У. К.».
Примерно по тем же пунктам было сформулировано обвинение и других членов группы – с небольшими поправками. Так, например, Петру Калашникову вменялось в вину «предоставление своей библиотеки, состоящей из оккультно-мистических и монархических старых изданий в пользование антисоветски настроенным лицам»; Туфанову – то, что он являлся корреспондентом белоэмигрантских газет (весьма тяжелое обвинение). Меньше всего инкриминировалось Бахтереву – всего один пункт: «Являлся активным членом антисоветской группы литераторов». Тем не менее всех арестованных обвиняли по одной и той же статье действовавшего тогда Уголовного кодекса РСФСР 1926 года – 58–10. Ее стоит привести здесь: