Текст книги "Имена мертвых"
Автор книги: Александр Белаш
Соавторы: Людмила Белаш
Жанры:
Городское фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 38 страниц)
Глава 2
Пятница, первая ночь полнолуния, 02.41
Прожито – 00 часов 46 минут
Осталось жить – 71 час 14 минут
Это было… неизвестно, когда это было. Это просто БЫЛО – не когда-то, а где-то, но очень, очень далеко.
Тяжесть, не дающая вздохнуть; тяжесть, под нестерпимым гнетом которой часто билось сердце. Монолитная толща воздуха давила, стискивала, плющила тело-песчинку, и стоящие стеной каменные исполины спокойно пели: «Ты Станешь Камнем, Ты Станешь Камнем, Ты Станешь Камнем».
А вокруг все суетились, метались, причитали: «Он идет! Он рядом! Это Он!» Он скребся в дверях, тысячью крыс шуршал в стенах, бился в окна сонмищем летучих мышей с мордами крокодилов, слышен был Его яростный вой, пахло Его смрадным дыханием из клыкастой пасти, Он почуял добычу и спешил растерзать ее живую, чтобы она услышала и свой крик, и хруст своих костей, и звук, с каким Его клыки будут рвать ее плоть, сочащуюся теплой кровью.
Никто не мог Ему противостоять. Все разлетелись с кликом чаек, когда Он ворвался. Не было сил встретить Его смело, стиснув зубы, сил еле хватило, чтобы без надежды звать на помощь. Он шел торжествуя, Он взрыкивал, как лев, и Ад следовал за ним, клубясь черным дымом.
«Ты не помнишь ни одной молитвы! – кричал Он, – Ты ничего не помнишь! Нет больше ничего, есть только Я! Я хочу твоей боли! Тебе нет спасения! Тебе некуда бежать! Ты пойдешь со Мной – в Ад, в колодец, где сбываются проклятия!»
«Нет, нет, я стану камнем. Я стану камнем, слышишь! Я не сделала ничего плохого! Я не хочу!»
Мерзкий и липкий, Он прильнул к ней: «Ты одна гуляешь? а почему ты одна гуляешь? на, кольнись, угощаю!.. смотри кака-ая – ты, соплячка, ну-ка, ты…»
«ПЕРЕХОДИМ НА ИСКУССТВЕННУЮ ВЕНТИЛЯЦИЮ».
«НАРКОЗ».
Поднялся ветер, но не здешний ветер, а Ветер – вечный, могучий, чуждый всему и сметающий все. Каменный воздух треснул, глыбы сталкивались, грохотали и летели за Ветром, как клочья дыма; проворные смерчи обвили поющих исполинов, и Ветер легко сдул их с лица земли; Ветер уносил все – стены, потолок, небо, оставляя беспредельную спокойную тьму, прозрачную и прохладную; Ветер развеивал все безучастно, походя, он без гнева оторвал и унес Его вместе с гнусной стаей крылатых ящеров, хотя Он цеплялся когтями за кровать, и из тьмы слышался Его визг: «Мы еще встретимся, маленькая дрянь! Я все равно найду тебя! рано ты радуешься!..»
Ветер поднял ее с простыней, сделал невесомой.
«Спасибо», – с облегчением поблагодарила она.
Внизу проплывал Дьенн – герцогский замок Андерхольм, чинный Старый Город, ярко светящаяся Кенн-страдэ, неуклюжий вокзал, окружное шоссе. «Где же больница?» – оглянулась она. В больнице люди в зеленом отсоединяли ее тело от сложных приборов, переговариваясь вполголоса: «Кто им скажет?» – «Я скажу», – «Как бы нам не предъявили иск за девицу», – «Обязательно предъявят», – «Который это легионер по счету?» – «Четвертый труп».
«Ма и па – они там остались», – больно отдалось в сердце.
Все быстрей нес ее Ветер – мелькнули ландерские леса, локаторы противовоздушной обороны в Келюсе, танкеры в устье Шеера – вверх, вверх, вверх, вверх, с гулом, свистом, прямо в тоннель. Она летела в тоннеле, как поезд метро, и вспомнила, что это значит.
«Я же… умерла! я на самом деле умерла», – подумала она и устыдилась, что нет ни страха, ни жалости к себе. Но как христианка она приготовилась дать ответ там, куда ведет тоннель. О Том, кто тянул ее в пропасть, она старалась не думать.
И старалась быть откровенной – разве тут слукавишь? Но в уши назойливо лезла шэнти о пиратском капитане Кидде: «Наделал я много скверных дел и Божьи заповеди преступил, когда я шел под парусами…» Капитан Кидд – загорелый красавец в парике, треуголке, в камзоле с кружевным воротником и при шпаге – стоял на юте парусника и улыбался ей: «Мисс, клянусь кровью Христовой, вы очаровательны! Я у ваших ног, моя шпага к вашим услугам! Каким ветром занесло вас, дивный цветок, в карибские воды?»
«Должно быть, это искушение, – решила она. – Ну, хватит! надо помолиться.
Разумеется, я грешила. Грешница – вот кто я. Я немножко воровала в супермаркете, для развлечения и чтобы помочь Долорес – это очень скверно. Не платила за проезд…
Хороша грешница, как первый раз на исповеди… Что, вот это нести на суд Божий? называется покаялась…
С ребятами я не спала, потому что никого не полюбила, и я на это не заводная, мне как-то не по душе, но ведь не грех, что мне нравился Касси? и самой нравиться тоже не грех… узнать бы, что Касси скажет обо мне теперь? Теперь, я думаю, скажут хорошее, мертвых сначала всегда оплакивают, а потом забывают, и меня забудут – так положено. Наверное, я их не услышу, а очень хочется. Бывало, что я ненавидела, но, честное слово, всегда каялась. Мамина дочь – она совсем малютка, это во мне говорила ревность, я не желаю ей зла…
Нет, не то, все не то!
Потом в школе… Господи, почему в людях столько злости?! разве нельзя отстоять свое достоинство, никого не унижая? они же испытывают настоящее тупое удовольствие – не все, но у иных оно изощренное! – надругаться над чувством, какого у них нет или которое им уже не испытать, потому что они рано поумнели, повзрослели, очерствели, как это ни назови; я думаю, они вырастут и останутся одни просто подонками, а другие – подлецами высокой пробы, но вся гадость в них будет спать до случая, а снаружи они будут такие обаяшки, такие милашки, такие правильные, что чуть не тошнит! нет, я не про всех, ведь есть же люди, только мне редко везло на них, вот они и унаследуют царствие небесное, как я верю. А другим я все прощаю; они с их милыми привычками непременно своего добьются и рано ли, поздно ли, их ужалит змея, выращенная ими у себя в груди, и мне одно жаль, что они не поймут, кому обязаны своим горем, а будут валить все на кого угодно и на тебя, Господи, а змею, свернувшуюся у сердца, будут считать счастливым талисманом, приносящим удачу. Но если кто-то, испортив и испоганив жизнь и себе, и людям, раскается душой и скажет молча: „Это я виноват, будь я проклят!“, – то прости его, Господи.
И меня прости, пожалуйста, я веду себя, как настоящая язычница; я говорю, что думаю, и думаю, что Ты меня слышишь. Может, это тоже грех, как я с Тобой говорю, гордыня – я не знаю. О себе я забыла сказать, все про других, а я ничем не лучше. Ты же все прочтешь в душе, правда? для Тебя нет тайн. Вот я; я вся открыта, будь что будет, мне не страшно… хотя я боюсь, конечно…»
Впереди, в далеком конце тоннеля засветилось – ярче, ярче, ярче.
«Нет, еще секундочку, я расскажу сейчас, я огрызалась, когда можно было разойтись по-хорошему, с родными вела себя плохо и врала им…»
Свет ослеплял, дул жаром навстречу, как жерло огромной печи!
«Как? неужели все?! но… я же ничего не успела сделать, пока жила!»
Она вылетела из тоннеля, увидела, что мчится прямо на Солнце, и, ахнув, врезалась в жидкий солнечный огонь и лишь замерла от ожидания – как в тот же миг растаяла, растворилась в огне. О-о, это было так здорово!., так прекрасно!.. Это было освобождение от забот и тревог; счастье, беспредельное счастье ждало ее…
…И тут кто-то глухо крикнул в тумане, далеко-далеко, еле слышно: «Клейн, мало кислорода!»
«О чем это он? кто там кричит?..»
В груди стукнуло – БУМ! БУМ! и после долгого перерыва опять – БУМ!
«Где перекись? – гукали совы в тумане. – В брюшину».
И сами они явились, неслышно пролетели из тумана в туман – две большие пестро-серые совы, мило-ушастые и доверчиво-глазастые, печально поглядели на нее и скрылись. Бывает же – говорящие совы!..
Она подождала немного – не покажется ли еще кто из тумана? вот подумаешь про чудище – и вдруг оно вылезет оттуда… бр-р-р…
Но, к Счастью, никто больше не явился ей из тумана. Она согрелась, повертелась и заснула, высунув из-под одеяла один нос; теплый туман окутал ее глубоким сном без сновидений.
И она забыла, как летела к Солнцу.
* * *
Клейн и Аник готовили завтрак; возбуждение после мастерски проведенной инкарнации уже улеглось, настало время варить кофе и жарить яичницу с беконом. Если бы кто-то напомнил снулому Анику, что час назад он был готов один очистить холодильник, Аник счел бы это оскорблением – какой может быть аппетит после бессонной ночи, где он оставил свое здоровье, взамен получив жестокую простуду? При виде закипающего кофейника усиливалась головная боль, он то приваливался к стене, надеясь сидя вздремнуть, незаметно для Клейна, то ожесточенно кромсал ножом несчастный бекон, словно он был виноват в том, что вместо желанной дремы гудит голова, и глаза щиплет, как от песка. К огорчению Аника, Клейн выглядел по-прежнему бодро, хотя позевывал время от времени, отгоняя набегающие волны сна; он, не таясь, радовался новому человеку в странном доме профессора Вааля, а Аник, разумеется, ждал от гостьи одних хлопот, забот и нервотрепки.
Профессор ушел наверх, а в комнате прислуги, где собирались перекусить шофер и садовник, шла оживленная дискуссия – как бывает в таких случаях, не предназначенная для хозяйских ушей.
– Вышло-то вышло, – Аник гремел пузырьками в аптечке, отыскивая капли от насморка, – а ты подумай о том, что, кроме наших с тобой, ни одного инкарнатора наготове нет. Ей осталось жить три дня – это что, жизнь?
– В следующее полнолуние и третий будет готов, – переворачивая скворчащий бекон, чуть нараспев ответил Клейн. – Мы нашей малышке пропасть не дадим.
– И так каждый месяц, да?
– Она приучится ценить время. Ты что, все еще яишенку не взболтал?..
– Да погоди ты со своей яишенкой!.. дай нос прочистить.
– Вот видишь, как твои нервы расшатались – у тебя нос заложило, а ты на мне зло срываешь и девочку хочешь назад в могилу уложить. А причина всему – твой нос.
– Ничего я не хочу. И нос тут ни при чем. Просто ты бесчувственный человек.
– Ну конечно, я – пень деревянный, а ты – нежная душа, за что тебя к стенке и поставили.
Аник вынул искомый пузырек, лихо заложил понемногу в обе ноздри, а остаток выпил одним глотком и скривился от горечи:
– Фу! гадость какая…
– Эфедринчик вместо кофе? – ласково полюбопытствовал Клейн.
– Я бы на тебя очень обиделся, если б речь не шла о ней! – сглотнув слюну, продолжил Аник. – Очень может быть, что шеф сделал это из лучших побуждений, я допускаю. Но сравни себя с ней! У нас все позади, все налажено, спокойно живем на подзарядке по графику…
– Привыкли то есть, – поддакнул Клейн, как бы невзначай придвигая к себе венчик и кастрюльку с яйцами.
– Да. Как скажет шеф – полностью адаптированы. И вот – она. Все ее помнят, она всех помнит, а между ними – стена. И всего три дня на размышления, а там – знаешь, эдак ненавязчиво, между прочим и среди полного здоровья, вдруг предлагается на выбор – или распад, или морозильник. Лично я надеюсь, что до этого момента она так измучается, что сама войдет в морозильную камеру – но чего ей это будет стоить? Другой вариант не лучше – если она не поверит и сбежит…
– Может и так случиться, – опять согласился Клейн, занятый приготовлением яичницы. – Я все-таки рассчитываю на профессора… По мне, лучше, чтобы первое воплощение она здесь пересидела, с нами. Не стоит ее отпускать.
– Ты прав. А я больше скажу – не стоило ее воплощать, – пошарив в шкафчике, Аник извлек на свет початую бутылку шнапса. – По многим причинам…
– Боишься, Герц отдаст ей твой заряд?
– Нет, не боюсь. Но нельзя так издеваться над человеком… Я согласен – не дожила, жалко девчонку, но прикинь в уме – всегда ли нужно делать то, что можно? Кому это будет на радость? Ей только восемнадцать, ей всего хочется, и едва она кинется доживать свое, а тут – стоп! распад!..
Выговорившись, Аник уже тише добавил после паузы:
– Ты же знаешь – она пойдет по пути памяти, к тем, кто ее помнит – она к ним привязана. Вспомни, как это было с тобой… и со мной было. Но одно дело помнить и хранить любовь к мертвому, а другое – встретиться с ним. Ее ждет разочарование и отчуждение от самых близких. Пути живых и мертвых различны, и мы ей не сможем помочь – только быть рядом…
– Аник, – Клейн пощупал вилкой пухнущее на сковородке произведение искусства, – а тебе сколько было ТОГДА?
– Мне? двадцать четыре. Но ты не сравнивай, пожалуйста…
– Нет уж, спорить так спорить. Ты – слово, я – слово. Садись, готово.
Аник налил, они переглянулись. Событие было редкое, может быть – как знать? – одно из немногих с тех пор, как Сын Человеческий воскресил Лазаря, дочь Иаира и сына вдовы из Наина. Молодец был Иса бен-Марйам! но и Герц Вааль тоже не промах, умеет иногда испортить настроение курносой даме с косой.
– За шефа.
– За нее.
А закусывать яичницей Аника приучил Клейн.
– Так значит – двадцать четыре?
– Знаешь, я к тому времени нарушил все десять заповедей – ну разве что не варил козленка в козьем молоке. Поэтому, когда меня приговорили, я пропустил это мимо ушей и заметил судье, что гораздо веселей покуролесить смолоду, чем догнивать свой век с грыжей и геморроем – а у него на лице было написано, какой геморрой он себе высидел; за это меня обозвали в газете циничным подонком. Тогда я показывал кураж – у меня был такой имидж, что я железный парень, и я строго его придерживался до конца. Правда, перед концом взгрустнулось, но я сказал себе: «Аник, что ты теряешь? двадцать лет каторги тебя бы не украсили; ты уже имел выше головы все, что хотел, и пусть судья тебе завидует, потому что на его похоронах не будут ни петь, ни плясать, ни поздравлять друг друга, а тот момент, когда ты свалишься у стены, просто прелесть по сравнению со старческой одышкой, параличом и пролежнями». То, что было потом, без дрожи не вспомнишь – ты видел, тебе ли не знать. Но относительно нее – тут у меня особое мнение. Если бы жизнь в таком виде ей понравилась, я бы сразу – отвечаю! – сам отдал ей заряд. Ну и что? один цикл стал бы длиннее. Ей нужна жизнь целиком, а не по капле.
Клейн с удовольствием прислушался к разливающемуся по телу хмельному теплу.
– Это как посмотреть… к примеру, я первый раз был с женщиной после пятнадцатого воскрешения.
– Бог мой… последний девственник второй мировой! Ты меня удивляешь.
– Нечему удивляться… что я знал про женщин? что они добрые, но все заморенные, а девушки – как цветы: нюхать – нюхай, но не трожь, они от грубости вянут. Мне было привычней с железом. – Он осторожно положил между тарелок руку, короткую, как он сам, но шире и тяжелее, чем у профессора. Рука внушала уважение, и сам Клейн – тоже, несмотря на небольшой рост.
«Он стеснялся, – рассудил Аник, – коротышку не каждая оценит, если сама не крохотуля».
– То что ты за нее печалишься, понятно. И говоришь ты верно, что ей ни в своем городе нет места, ни в своем доме – и это правда, но ты все сводишь к тому, что ей незачем было воплощаться на мучение. Я думаю – лучше так, чем никак. Пусть она сама разберется. Всегда есть выход – не вернуться вовремя.
– А шеф прикажет…
– Я это предложу раньше, чем он прикажет.
– Позволь поймать тебя за язык! это уже шиворот-навыворот – то ты ей даешь выход, то натираешь лыжи в погоню, как это понять?
– Просто. Идешь ты берегом и видишь – вышел какой-то страдалец на мостки, осенил себя крестом – «Господи, прими мою душу!» – и бултых в воду, но тонет не сразу, то нырнет, то покажется. А ты в руки по кирпичу и помогаешь ему – кирпичом по маковке – говоря: «В добрый час! Счастливого пути!» Это я насчет права на самоубийство и общего на то согласия. Никакое это не право, а возможность своим больным умом себя угробить, в порыве или в бреду. Ты признаешь такое право?
– Я его в принципе признаю.
– Что же ты им не пользуешься или мне не предложишь? Жить хочется? и думаешь – тебе одному? а ей ты советуешь ненавязчиво, между прочим, среди полного здоровья…
– Клейн, она пожалеет, что вернулась.
– Она не пожалеет. Хуже, если пожалеет профессор – этого ему задним числом делать не надо.
– Нет – чем скорее, тем лучше. Еще не поздно…
– Ну знаешь…
Когда Герц в 07.03 заглянул к ассистентам, шнапса убавилось, все было съедено, Аник спал – или делал вид, что спит – на кушетке, а Клейн, закинув ногу за ногу, сидел с гитарой и тихонько пел; он не первый год пел, Герц и Аник как-то мало-помалу стали понимать чужие слова и рифму, да и Клейн переводил подстрочно.
Темная ночь,
только пули свистят по степи,
Только ветер гудит в проводах,
тускло звезды мерцают…
«Опять неразлучники поссорились, – определил Герц. – Из-за нее. Недурное начало…»
Клейн его словно не увидел – пел и пел. Голос у него был чистый и довольно высокий, что неожиданно для накачанной приземистой фигуры; тут уместней было бы что-нибудь утробное, басовитое.
Темная ночь
разделяет, любимая, нас,
И тревожная, черная степь
пролегла между нами…
Не нарушая чувств поющего, Герц молча подошел к окну и отодвинул плотную гардину – еще темно, но дома освещаются; краем глаза Герц заметил, что Аник действительно не спит, а слушает Клейна.
– Уже утро, – сказал Герц, глядя, как мимо окна плывут редкие снежинки.
– Начало восьмого, – Аник поднес к носу часы, – надо же…
– А ты думал – утро не настанет, – хмыкнул Клейн.
– Аник, когда рассветет, сделаешь ей укол стимулятора и поставишь будильник. Завтрак – в половине девятого; это за тобой, Клейн.
– Мне бы тоже допинг не помешал. – Аник сел, потирая лоб. – Кубика два для поднятия тонуса.
– Клейн, через четверть часа зайди ко мне.
– Ясно. Зайду.
Посуду стопкой уложили в мойку, захлопнули и пустили воду; пока Аник вытирал со стола, Клейн поднял с кушетки сложенный пополам конверт и прочел на лицевой стороне: «438-91-07 Рената четв. 18 час.».
– Какая из себя эта 438-91-07?
– Кого? – не расслышав, Аник разогнулся с кислой миной.
– Рената, с кем свидание сорвалось.
– А… девица по вызову. Без особых примет, но с хорошей грудью. Как другу – очень рекомендую.
– Вот – а говоришь, жить не стоит.
– Все это мимолетно. Дым!
– И в том дыму ты как рыба в воде, безвылазно.
– Я совершенствуюсь! я изучаю тонкости…
– Которые?
Говоря о том, кто что понимает под тонкостями любви, они бы опять разругались в клочья, но вовремя вспомнили о предстоящем и разошлись каждый по своим делам.
* * *
Май 1943 года
Восточная Украина
Моторы пламенем пылают,
И башню лижут языки.
Судьбы я вызов принимаю
С ее пожатием руки.
Изерге успел высунуть из люка голову и плечи, упереться руками в закраины, когда из танка дохнуло огнем, и на Изерге запылал комбинезон.
Он лез с криком, карабкался сквозь тьму боли, в ушах гремели набатные колокола, змеи-гадюки кусали в ладони, а черный пес грыз лицо.
Это был вход в киямат, в мертвое царство. Надо отбиться от змей и собаки, но нет ветки шиповника, чтоб отхлестать слуг владыки Киямат-тора.
Черти плясали вокруг, били его по спине и плечам.
Схватили, поволокли. Треск стоял – будто все сосны и ели на свете ломались!
Пехота полегла, атака захлебнулась.
После перед Изерге встали трое – высокие, страшные. Будут судить. Он заслонил лицо ладонями, обвитыми бинтом.
«Звание? Воинская часть? Имя? Фамилия?»
«Я Изерге, Лайдемыр Тхор! Я из деревни… из деревни… Мать зовут Унай, отца – Элексе».
«Он говорит не по-русски», – заметил офицеру Абвера командир танкового батальона.
«Я Изерге… Мать – Унай, отец – Элексе…»
«Вроде бы не азиат. Возможно, какая-то варварская народность, – офицер Абвера достал потрепанную записную книжку, – Ты карел? зырян? вотяк? черемись? чуваш?»
«Я Изерге…»
«У него с головой не в порядке, – Танкист закурил, разглядывая пленного. – Мои парни попали им в борт с близкой дистанции; у кого угодно мозги скиснут от такого попадания».
«Но он должен, обязан знать русский язык. Это же обученный солдат, механик-водитель».
«Когда мы отступали из Ростова, – заговорил пехотный оберстлейтенант, – на нашем участке работал дьявольский снайпер, убивал исключительно старших офицеров. И знаете, что оказалось? Это был дикарь, охотник из тайги».
«Тайга… – Абверовец полистал книжицу. – Ты хантыец? вогул?»
«Я Изерге…»
«Пусть с ним разбираются в тылу».
«Да, – кивнул танкист, – именно там у нас сосредоточены самые умелые разведчики».
Лазарет. Арестантский вагон. На запад. Изерге видел небо в оконце под потолком, жевал клеклый хлеб и скреб ногтями тыльную сторону кистей – кожа словно линяла после ожогов.
Он по-прежнему говорил со всеми на языке матери. По-русски он все понимал, а ответить не мог, слова терялись, кроме «да» и «нет».
Война ползла следом, расплющивая людей. Офицера Абвера разорвало 5 июля при упреждающем артобстреле русских на Курском выступе, а 12-го, под Прохоровкой, сгорел танкист, что принимал участие в допросе.
И много других вместе с ними ушли в киямат.
А Изерге жил.
«Ты комиссар? политработник?»
«Нет».
«Ты большевик, скотина!»
«Нет».
«Тупая тварь! Отвечай, когда господин криминаль-комиссар тебя спрашивает!..»
Полосатая роба с номером и литерой R слева – «Русский». Вонючая махорка – «Только для русских военнопленных». Хуже только евреям – им и этого не полагается.
«Встать! Молчать! Шапку долой! Стой! Живей! На аппель-плац, бегом!»
«27051!»
«Да!»
Изерге поглядывает на рапортфюрера и думает: «Раздулся, жаба, бурдюк вонючий. Мало я вас давил под Сталинградом».
Изерге есть что вспомнить. Стоя в строю, он закрывает глаза.
«Жми, Володька! Петро, заряжай!»
«За Р-р-родину, за Сталина, в бога мать их душу!»
«И за брата Кугерге, которого отец назвал Васинге – Васенька».
«Т-34» быстрей человека. Фриц сбился с ноги, растянулся. Танк, дрожа от ярости, с лязгом проходит по нему…
«Ну, где там этот фельдмаршал Манштейн?!.»
Поверка на плацу длится второй час, под дождем. Потом – черпак эрзац-кофе и обрезок хлеба. Чехи, немцы, поляки – этим из дома приходят посылки с едой и лекарствами. А русские и евреи должны сдохнуть, так велел рейхсфюрер Генрих Гиммлер.
Киямат побратает евреев и русских.
«27051!»
«Да!»
«Во внешнюю команду, бегом! Марш, марш!»
Конвой с овчарками.
«Батрачить будем у бауэра, – шепот по колонне. – Живем, братва. Картошки наворуем. А может, там остарбайтерин есть?»
Да, там есть и девушки с Востока. Молча глядят друг на друга полосатая колонна и серо одетые девчонки в поле.
«Капо, не дашь поговорить с ними – убьем, – дышит кто-то в затылок старшему по команде. – Пойми ты…»
«Я поняль, – сквозь зубы, не оборачиваясь, отвечает капо и размышляет, как бы задобрить охрану».
Изерге не слышит этого. Пролетев мимо девчонок с теплыми глазами, его взгляд намертво прикипает к стоящему вдалеке трофейному трактору.
И ноги идут вон из строя, своим путем, пока окрик и удар не останавливают Изерге.
«Я умею, – забыв о боли, тычет он пальцем. – Я тракторист».
«Что он сказал?»
Бауэр, пузатый и серьезный, весьма доволен. Он видит, как любовно невысокий лагерник обращается с машиной.
Ни один русский так умильно не смотрит на девиц-работниц, как этот проводит пальцами по непонятной выпуклой надписи на металле: «Сталинец-60 ЧТЗ».
Шестидесятисильный лигроиновый мотор чувствует себя неважно. Изерге знает его прихоти, капризы и болезни; к закату движок тарахтит ровно и звучно, как в первый раз.
Доверить бывшему танкисту рычаги – что пехотинцу вернуть ППШ. Изерге сдерживается, что есть сил. Нельзя направлять машину на охранников. И не убежишь на гусеничном тракторе, нет.
Но мысль – «Бежать» – уже не выкинешь из головы.
И он бежит. Его ловят, бросают в тюрьму. Избитого, отправляют в другой, более строгий лагерь, еще дальше от родины.
Здесь нет крематория, но есть каменоломня. Убивают здесь непосильной работой и голодом. Болезни приходят сами собой.
Он убегает и отсюда, с пятью такими же отчаянными, истощенными. В какой стороне Россия, никто из них не знает. Решают идти врозь, разбившись по трое. Первую тройку сдают гестапо гостеприимные румяные крестьяне.
Изерге не помнит, как остался один. Он бредет сквозь заснеженный лес вверх по крутому склону, не чувствуя обмороженных ног. Гул ветра наполняется торжественным пением, впереди огни. Белые девушки в белых одеждах расстилают перед ним пуховую кровать, он с наслаждением зарывается в теплую перину. Как тут славно, как уютно!..
Он дома. Его обряжают в зимнюю шапку, в рукавицы, дают ветку шиповника, кладут в сани, рядом высыпают горсть обрезанных ногтей: «Это чтобы ты крепче цеплялся за скалы, сынок».
«Какие скалы, мама?»
«А на пути в киямат, сынок».
«Вот и холстина, твой мост через пропасть».
«Спи, сынок, спи, милый, до архангеловой трубы».
Сиреневый свет меркнет, над Изерге кто-то склоняется.
«Киямат-тора, это ты? Я – Изерге…»
«Нет, – отвечает нависшая тень, – я не тот, за кого ты меня принимаешь. Я – Герц. Попробуй-ка встать, парень».
Долгое время Изерге не может понять – где он? жив он или нет? Провалившись в забытье под потолком чистой, но бедной комнатки деревенского дома, он просыпается в городской квартире, где за окнами – приглушенный шум моторов.
Перед глазами тает светящийся дым, похожий на марево лесного пожара. Киямат-тора, то потирая подбородок, то ероша рыжую шевелюру, бормочет, глядя в раскрытый ламповый приемник.
«Что-то не так… В чем же ошибка?.. А? может, мощность маловата?.. Я с тобой с ума сойду, Клейн».
Киямат-тора говорит чужими словами, но Изерге понимает его. «Клейн» – это то же, что и «изи» – «маленький».
«Ешь, – кормит его Герц, – это куриный бульон, тебе полезно».
«Как там война?»
«Какая еще война?! она кончилась, забудь. Русские взяли Берлин, потом Прагу, и все».
«А… Гитлер? Гитлера поймали?»
«Не успели, отравился».
Шаркая ногами, держась за стену Изерге подходит к окну.
Мир.
Мир! Мир! Мир! Больше нет войны!!
Блестящие автомобили, нарядные женщины! Красотища! Зелень! Так прекрасно, что даже не верится, как будто сон.
Домой. Скорее.
«Ты куда это собрался?»
«Мать зовет, плачет».
«У тебя нет денег, документов. Даже до русской оккупационной зоны не доедешь. И вообще, ты…»
«Спасибо, что меня вылечил. Я твой должник».
«Я тебя не вылечил. – Большой, но отощавший Герц устало садится, косясь на странный радиоприемник. – Ты не сумеешь уехать, тебе нельзя встречаться с полицией. Дней через семь, восемь… я точно не знаю когда, но… Черт, как это тебе объяснить?!»
Гренки, бульон и сладкий чай не помогают, даже дефицитный мед и американский шоколад не впрок. Тяжесть и колотье в груди валят с ног, горло раздирает надсадный кашель, мутится в глазах. И вновь Изерге выныривает из темноты сквозь лиловое мерцание.
На сей раз он поступает умней: дождавшись, когда Герц уйдет, убегает из дома. Герцу это обходится в сутки лихорадочных розысков. Герц мечется, с нарастающей тревогой представляя, что Клейн начнет возвращаться в киямат при свидетелях.
Выручает чутье на тайное, незримое для других свечение. И то, что Изерге, отчаявшись сесть на поезд, пустился в обратный путь пешком – безошибочно и напрямик, как перелетная птица к родному гнезду.
Бросив в кустах взятый напрокат потертый «БМВ», Герц спешит за удаляющимся Изерге через сырой заросший луг.
«Ты не можешь уйти, Клейн. Давай вернемся в город вместе, я все расскажу тебе».
«Пусти, я по-хорошему прошу последний раз, – шатаясь от слабости, Изерге все же готов к драке. Но Герц выше, сильней, его удар тяжел и меток. В висок – не убить, оглушить».
Герц несет его к машине, как ребенка. На счастье, здесь безлюдно, и он не боится, что кто-нибудь видел их. Он испытывает жгучий, почти нестерпимый стыд, и не знает, как будет оправдываться перед Клейном, когда тот опять оживет.
Ему кажется, что он несет своего – еще нерожденного – сына.