355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Герцен » Том 5. Письма из Франции и Италии » Текст книги (страница 18)
Том 5. Письма из Франции и Италии
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:09

Текст книги "Том 5. Письма из Франции и Италии"


Автор книги: Александр Герцен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 38 страниц)

Еще слово о неуважительном тоне, это мой грех, сознаюсь и каюсь.

Но знаете ли, что всего хуже? Не только в моих письмах, но и в моем сердце недостает этой смиренной, почтительной струны, готовой умильно склониться, принижаться, для которой необходимо поклонение чему-нибудь – золотому теленку или серебряному барану, русским древностям или парижским новостям. Из всех преступлений я всего дальше от идолопоклонства и против второй заповеди никогда не согрешу; кумиры мне противны. Мне кажется, что человек тогда только свободно смотрит на предмет, когда он не гнет его в силу своей теории и не гнется перед ним. Мы из рук вон скромны и чрезвычайно любим церемонии и торжественность, мы любим придавать некоторым действиям нашим (и в том числе писанию) какой-то серьезный, величавый характер, который для меня очень смешон, – ведь и жрецы благоговейно и серьезно резали в стары годы баранов и быков в пользу Олимпа, воображая, что куда какое важное дело делают. Уважение к предмету, не непроизвольное, а текущее из принятой теории, принимаемое за обязанность, – ограничивает человека, лишает его свободного размаха. Предмет, говоря о котором, человек не может улыбнуться[257]257
  Разумеется, смех смеху розь: есть смех, который только возбуждается в душе цинической, грубой, развращенной. Человек, который бы не от негодования, не от того, что слез мало, а по веселому нраву захохотал бы над «Антоном», когда его повезли из деревни, – был бы так же отвратителен, так же гадок, как какой-нибудь Ноздрев или Хлестаков, который ввернул бы подлую шутку, глядя на великие события в Италии.


[Закрыть]
, не впадая в кощунство, не боясь угрызений совести, – фетиш, и человек не свободен, он подавлен предметом, он боится его смешать с простою жизнию, так, как дикая живопись и египетское ваяние дают неестественные позы и неестественный колорит, чтоб отделиться от презренного мира телесной красоты и мягких, грациозных движений. – Мне в Италии ни над чем не хочется смеяться, в Италии всего менее смешного, пошлого, мещанского – я, помнится, нигде не смеялся и над Францией, стоящей за ценсом – – а в плесени, покрывающей общество во Франции, все вызывало смех, все досадовало, все дразнило меня, больше нежели в Германии, потому что в Германии все эти petites misères[258]258
  мелкие уродства (франц.). – Ред.


[Закрыть]
как-то не так возмутительны, – я и досадно смеялся, писавши мои письма из Avenue Marigny, я готов плакать, писавши письма с via del Corso – в обоих случаях я не лгу, в этом могу вас уверить. – До следующего письма.

1847. Декабрь. Рим.

Письмо второе

Как это случилось, что страна, потерявшая три века тому назад свое политическое существование, униженная всеми возможными унижениями, завоеванная, разделенная иноплеменниками, полтора века разоряемая и наконец почти совсем сошедшая с арены народов как деятельная мощь, как влияющая сила, – страна, воспитанная иезуитами, отставшая, обойденная, обленившаяся, – вдруг является с энергией и силой, с притязаниями на политическую независимость и гражданские права, с притязанием на полное участие в европейской жизни и во всех плодах нашей цивилизации? – Судьбы полуострова, его развитие, его худое и хорошее чрезвычайно самобытны – и от этого на первый взгляд не совсем понятны. Может, один народ европейский и есть, которого быт народный еще непонятнее, – это испанцы. Мы обыкновенно привыкаем по диалектической лени к однажды принятым нормам, к исторической алгебре; алгебра эта составлена по развитию северо-западной Европы – но развитие Франции, Англии и Германии в многом не совпадает с развитием истории за Пиренеями, за Альпами. Иные элементы, иные события, иные результаты. Где в Италии период чисто готический и феодальный, где переход к государственной централизации, где монархический период, наконец где период индустрии, среднего сословия? – В XII столетии в Италии уже подавлен немецкий элемент или принимает национальный колорит. В XVI Италия накрыта внешним гнетом, захвачена, так сказать, как была, иноплеменными войнами и оставлена при своем местном, локальном муниципальном праве. Мертвая как государство, она жила в коммунах, вся жизнь бросилась к этим центрам и сохранилась. Гнет, тяготевший над Италией до Ломбардо-Венецианского королевства, не был ни равномерен, ни всеобщ, не был принятой, проведенной системой. Когда, собственно, выносили его римские аристократы, флорентинцы – и вообще Тоскана? Есть части Италии, которые со времен греческих императоров и до нынешнего дня едва понаслышке знали о правительстве, – платили подать, давали солдат и внутри управлялись своими обычаями и законами, – такова Калабрия, Базиликат, Абруццы, целые части Сицилии. Территориальные разделения Италии делались на тысячу манер – но всегда насильственно; народы часто их переносили – никогда не были ими довольны, никогда не принимали их за нечто истинное, прочное – всегда за грубый факт насилия. Даже прежде правительства национальные, верно выражавшие потребности своего города – Флоренции, Генуи, Венеции, – за городскими стенами являлись как иго, которое покоренные были всегда готовы свергнуть; они сами вне метрополи принимали свою власть не более как за военную оккупацию и были всегда sur le qui vive[259]259
  начеку (франц.). – Ред.


[Закрыть]
. Такого отношения части к целому, такой нелюбви к централизации вы нигде не найдете. Все усилия Гогенштауфенов и их наследников развить в Италии монархическое начало – остались тщетными, и собственно теория гибеллинская, о которой писали трактаты ученые легисты и которую они старались представить последним словом римского права, – никогда не прививалась к народу, народ был всегда гвельфом и только по ссоре с папой или с соседними городами бросался к стопам императорским, предоставляя себе право при первой возможности восстать и отделиться. Методическое, холодное, безнадежное управление, вводимое германскими императорами, было невыносимо для итальянцев. Древний Рим мог переносить цезарей со всем их тиранством, потому что их управление более походило на беззаконную диктатуру, на какое-то личное, случайное исключение, их владычество было сочетанием деспотизма с анархией, – однообразный гнет германизма противнее для итальянца. Совсем напротив, власть папская была совершенно национальна, по самому тому, что она была неопределенна. Рим, Романья едва слушались пап, – они дома были цари тайком, furtivement[260]260
  украдкой (франц.). – Ред.


[Закрыть]
; чем далее от центра, тем власть папская становилась сильнее и наконец достигала страшной мощи вне Италии. Папы действовали совсем обратно императорам, они опирались на локальное разнообразие, они поддерживали муниципальную жизнь. Григорий VII с проницательностию гения понял элемент, который спасет Италию от императоров, – и муниципальная жизнь, ободренная и двинутая им, поглотила элементы германские и феодальные, плохо дающие корни в почве, в которой был схоронен языческий Рим. Италия жила всеми точками, жила городами, жила республиками, испытывала тирании и диктатуры – но никогда не чувствовала потребности в единовластии, в централизации. Италия развивалась в своих беспрерывных междоусобиях, города становились роскошнее после пожара, сильнее после разорения, острота одного итальянского историка, что «война – мир для Генуи», – относится ко всему полуострову; она была самое образованное и самое торговое государство в XIV столетии, и между тем десять лет не проходило без того, чтоб Италия не покрывалась кровью и пеплом, – необыкновенно живучая страна, она ускользала, как ящерица в траве, и через год, через два являлась опять полная жизни и отваги. В Европе давным-давно централизация задавила феодальное устройство и сильные государства образовались, опираясь на постоянные армии и служебное дворянство, – в Италии продолжалась прежняя жизнь нескольких городов на первом плане и множества других, не столько важных в политическом отношении, но свободных, независимых. Так дожила она до страшной годины, когда Карл V и Франциск I выбрали поля ее для кровавой войны, для войны, продолжавшейся более столетия, – эта война сокрушила страну – Италия крепилась, крепилась – – наконец сил ее не стало противустоять войскам, которые беспрерывно усиливались свежими толпами из Франции, Германии, Испании и вольнонаемными шайками из Швейцарии. Может быть, если б идея народного единства, идея государства была развита в Италии, она отстояла бы себя – но этой идеи не было. Враг имел всегда дело с частью. Города сражались, как львы, крестьяне составляли вооруженные банды, нападавшие на неприятеля нежданно, между гор, в теснинах, в домах, – но вся отвага их пошла на ветер, их подавили числом. Тип итальянской войны тоже отдельность, тоже обособление, городское восстание, партизанская война, война разными вооруженными ватагами. Государство, требующее поглощения городов, армия, требующая поглощения личностей, для итальянцев ненавистны; нет народа, менее способного к дисциплине, к полицейскому устройству, к канцелярскому и казарменному порядку. С другой стороны, отсутствие единства, средоточия – столько же спасло Италию, сколько погубило ее на время. Жизнь Италии не была связана ни с Римом, ни с Венецией, ни с Флоренцией; задавленная в больших городах, она вдруг являлась в Ферраре, в Болонье; вытесняемая из Неаполя, она переходит в Палермо, в Мессину – в Генуе она сохранилась до революции. Италия – гидра лернская; задушить такую жизнь невозможно.

Побежденная Италия, уступая мало-помалу и шаг за шагом политическую жизнь, – не долго выносила в груди избыток сил, богатство способностей своей широкой натуры – она явилась в главе художественного и умственного движения, она воскресила греческую философию, она создала живопись – и, верная своей федеральной натуре, рисует на три типа, – рисует так, что вы узнаете города по школам. Артистический период итальянской жизни, совпадающий с отроческой отвагой новой мысли, едва порвавшей схоластику, был упоительным временем для всего человечества, особенно для Италии, которая так умеет наслаждаться. Но тут ждал другой враг бедную Италию. Правда, ей позволили рисовать, ваять и строить – но запретили думать, но Галилея свели в тюрьму за астрономию, но Ванини и Джордано Бруно – казнили за метафизику. Время доблестных, гуманных пап прошло – Реформация внесла ужас в Ватикан, начальники инквизиции шли занимать папский престол, вопреки веку, вопреки стране эти люди снова возвращались к суровому монашеству, – преследующий и злой характер католицизму привился с Реформацией, доминиканцы подняли с воплем негодования знамя крестового похода против мысли, иезуиты образовали янычар, преторианцев около церкви и св. отца. Силы страны, наконец, так же сочтены, как силы лица, – Италия, обиженная, оскорбленная во всем человеческом, связанная по рукам и ногам, действительно походила на литографированную женщину, которую здесь продают на всех перекрестках[261]261
  Пий девятый будит изнуренную, скованную женщину – с подписью: Il Risorgimento.


[Закрыть]
, голова у ней склонилась на грудь, скованные руки опустились; изнуренная, доведенная до отчаяния преследованием – она отдалась старческим объятиям, ревнивым, ядовитым, не из любви – а от устали, от истощенья, от слабости. С тех<пор> прошли двести томных лет для Италии – и в двести лет все эти вампиры не могли высосать ее крови – удивительный народ!

Гёте, который так глубоко понимал природу Италии и ее искусство, бросил в нее несколько стихов злого укора, стихов, в которых нигде нет ни упованья, ни утешенья. Тяжелый coн Италии, ее паденье, ее грязную сторону, ее мелкую сторону он схватил метко, – но пробуждения не предвидел. «Так это-то Италия? – говорит он в заключение, – нет, это уж не Италия».

 
Pilgrime sind wir alle, die wir Italien suchen,
Nur ein zerstreutes Gebein ehren wir gläubig und froh!
 

Гёте, который, по превосходному выражению Баратынского, умел слушать, как трава растет, и понимать шум волн, – был туг на ухо, когда дело шло о подслушивании народной жизни, скрытной, неясной самому народу, не обличившейся официальным языком. Он не мог не видать жизни в итальянце и острой закваски, бродящей в проявлениях странных, неустроенных, – для этого достаточно было взглянуть на лицо первого встречного, посмотреть на его мимику, – он и видел все это, но знаете ли, как оценил? – словами:

 
Leben und Weben ist hier, aber nicht Ordnung und Zucht!
 

Я думаю с своей стороны, что если б в половине XVIII столетия в Италии были Ordnung и Zucht, – то наверное не было бы Risorgimento в половине XIX столетия. Если б можно было привести итальянцев в порядок – то они давно превратились бы в народ лаццаронов и монахов, воров и тунеядцев, и при помощи иезуитов, тедесков и дипломатических влияний впали бы в варварство, уничтожились бы как народ. Неуловимая беспорядочность итальянцев спасла их. Не странное ли дело – а оно так; несмотря на все бедствия, на чужеземный гнет, на нравственную неволю – итальянец никогда не был до того задавлен, как француз до революции, как немец в XVIII столетии. Этого общего принижения личности никогда не было в Италии, – итальянец потому был свободнее, что не всю жизнь связывал с государством, для него государство всегда было формой, условием – никогда целью, оттого падение государства не могло раздавить внутренней твердыни. Итальянский крестьянин так же мало похож на задавленную чернь, как русский мужик – на собственность. Нигде не видал я, кроме в средней Италии и в Великороссии, чтоб бедность и тяжелая работа так безнаказанно прошли по лицу людей – не исказив ничего в благородных и мужественных чертах. У таких народов есть затаенная мысль или, лучше сказать, такой принцип самобытности, принцип непонятный им самим – до поры, до времени, – который дает им хранительную силу и страдательный отпор, от которого, как от скалы, отскакивает все, посягающее на разрушение их самобытности. Вот вам пример. В конце XVIII столетия французская республика устроила несколько республик в Италии. Французы поступали так, как поступают абстрактные пропагандисты в восьмнадцать лет – т. е., не принимая в расчет ничего индивидуального, гнули личности народов в форму, выдуманную в Париже и которую они сначала добросовестно считали равно годною для Отаити и для Исландии. При всех недостатках новых республик они были несравненно лучше смененных правительств, они покончили нелепые, феодальные права, секуляризировали много имений, признали неприкосновенность лица и юридическую одинакую правомерность, дали свободу мысли и свободу петиции, о которой итальянцы и не мечтали, – как, казалось бы, не увлечься народу; а итальянцы смотрели хладнокровно и даже враждебно на новое правительство, оно было им не по душе – оно оскорбляло в тысяче случаев местные привилегии, обычаи, индивидуальности; они не верили в республики, заводимые генералом Бонапартом при помощи кровавой памяти генерала Массены; время доказало потом, кто был прав – народ ли, принявший освобождение за новую фазу неволи, или среднее сословие, бросившееся в объятия Наполеону – для того, чтоб тот мог их дарить брату Иосифу, зятю Иоахиму, пасынку Евгению, сыну – Наполеону, сестре Полине – и прочим сродникам из Аячио. Состояние Италии после наполеоновского периода еще более ухудшилось, оно даже стало местами хуже, нежели было в начале XVIII-го. Реакция была страшная, беспощадная, мелкая, грубая, сухая, мстительная – и, что всего хуже, не национальная. Пиэмонт и Неаполь хотели в двадцатых годах попробовать у себя заальпийскую монархию, Австрия учреждала Ломбардию на австрийский манер. Против них восстала такая же ненациональная оппозиция – оппозиция, бравшая свои вдохновения с французcкой трибуны, которая тогда была в самом блестящем периоде своем, – оппозиция либерализма общеевропейского, времени Лафайета. На первый случай победа осталась на стороне правительства – казалось, Италия перешла в прошедшее, она одной ногой стояла в гробе, Меттерних с улыбкой повторял, что «Италия географический термин». – Литература была невозможна, классики, составляющие славу Италии в Европе, – были запрещены в Риме, итальянские историки были запрещены почти везде, кроме Флоренции, или продавались в очищенных изданиях; все энергическое бежало, экспатриировалось или шло в Сант-Анжело, в С.-Елм, в Шпильберг; в материализме жизни, в грубых наслаждениях, в суетной потере времени гибло молодое поколение; в Милане, в Венеции были взяты все меры, чтоб поддерживать это направление, – молодой человек, не игрок, не развратный, не офицер, считался подозрительным; разумеется, всех развратить было нельзя – кто не знает огненные попытки, безумные до величия, самоотверженные до безумия и кончавшиеся страшными казнями и новыми реакциями! Эпоха эта, вполне развившаяся с 1821 года, достигла своей полной высоты – избранием Григория XVI папой. – Григорий XVI и его министр Ламбрускини были вторыми представителями официальной Италии своего времени. Людвиг-Филипп и Меттерних с любовью подали ему руку на дружбу и службу. Людвиг-Филипп писал ему доносы – он писал доносы Меттерниху. Тюрьмы в Риме и папских владениях к концу его святительства были до того полны, что во всех публичных зданиях начали помещать арестантов – i роlitici. Наконец Романья подала голос, наконец стон Болоньи был услышан – этот голос, этот стон шел совсем из другого начала, это не была иноземная демагогия, а негодование народа, которому наконец нельзя было дышать. Григорий XVI понял опасность – и решился во что б то ни стало задушить народ и реакцию. Чтоб не распространяться более об этом человеке, я скажу одно, но это одно, если вы взвесите, важнее целого тома in folio. Австрийский кабинет, долго молчавши, не мог наконец вынести и закричал: «Basta, santo padre!» Меттерних писал ноту в защиту Романьи и Болоньи и доказывал кротким кардиналам, что есть же мера, наконец, и злоупотреблениям, что римское правительство этим путем доведет до ожесточенного восстания своих подданных – и что тогда вредный дух может пробраться в Ломбардию! – Об этом-то человеке на днях во французской Камере пэров С. Олер сказал: «Григорий XVI – был святой человек!»

Наконец святой человек умер от старости и от марсалы. Конклав выбрал кардинала Мастая Феретти – и «гонимая, но ненизлагаемая Италия» воскресла. В избрании Феретти – кроткого, благородного римлянина – господствовало, с одной стороны, желание дать вздохнуть стране, отпустить натянутые нервы; с другой – в его избрании было что-то славянское, а именно – выдвинуть ту личность, которая ничем не выдается, «не выскочка, миру не указчик». Конклав считал на его слабость и ошибся именно потому, что был прав. Кардиналы, как следует по их званию, не взяли в расчет духа времени, эпохи; зная мягкость, удобовпечатлимость его характера – они и не подумали, как сильно должно было действовать на него положение Романьи, Италии, – они не подумали, что выбирали человека, способного к увлеченью и не способного к подкупу, к измене. Кроткий Пий действительно был одушевлен чистым желанием добра Риму и Италии, когда сел на престол, первое время его понтификата было истинно поэтической эпохой его жизни – благодать и добро струились из Квиринала; удивленный, пораженный народ не знал, верить или не верить такому странному явлению, такой нежданной перемене. – Заметим только, нисколько не уменьшая подвига Пия IX, что продолжать управление Григорья XVI было невозможно, глухое волнение овладело всеми городами, в Риме у подножия Квиринала, возле дверей крепости, на публичных местах, в тавернах и кафе, несмотря на толпу шпионов, раздавался ропот. Следовало или задушить мерами кровавыми и страшными этот говор – или прислушаться, нет ли в нем истины. Хвала Пию IX, что он избрал последнее, – впрочем, Калигулой надобно родиться, не всякий способен, кто захочет, быть извергом. Когда Пий IX предложил святой коллегии объявить всепрощение – кардиналы с негодованием подали голоса против. «Coraggio! santo padre!» – кричал ему народ, с тем удивительным тактом, который отличает римлян, – и Пий девятый объявил, что по власти, данной ему свыше, вязать и разрешать, он объявляет амнистию. Крик истинного восторга раздался не токмо в Церковной области, но во всей Италии. Все, уповавшее лучшей будущности, окружило Пия девятого и повторило тысячу и тысячу раз народный крик: «Coraggio, s. padre!»; они сделали из доброго благонамеренного Пия – Великого понтифа, освободителя Италии, знамя, величайшего человека в Европе. – Кардинальский коллегиум содрогнулся от досады и негодования и сделал вторую ошибку. Вместо того чтоб прямо и открыто действовать на религиозность, на предрассудки Пия, на его шаткий характер, они выдумали заговор под начальством Ламбрускини, заговор имел связи и сношения с иностранными дворами и почти со всеми итальянскими. Цель заговора состояла в том, чтоб произвести волнение в Риме и захватить Пия девятого, австрийские войска заняли бы крамольный Рим, – и тогда бунтовщики заставили бы папу отречься от всех сделанных перемен, даже, в случае его упорства, от самого папства; если б дело приняло дурной оборот, заговорщики решались убить папу и бросить гнусное обвинение убийства на радикальную партию в Риме. Чичероваккио открыл заговор, – страшная мысль об опасности, которой подвергался Рим и Пий IX, исполнила ужасом весь город, он с фанатизмом, с бешенством изъявлял свою любовь Понтифу; тронутый Пий IX еще более сблизился с своим народом, – чивика, организовавшаяся в несколько дней, сделалась хранителем и оберегателем св. отца и всего города.

Но кто же этот Чичероваккио, этот tribunus plebis[262]262
  народный трибун (лат.). – Ред.


[Закрыть]
в 1847 году, il gran popolano? Чичероваккио еще более чисто итальянское явление, нежели Пий IX. Чичероваккио – простой, честный римский плебей, себе на уме, знаемый всеми в Риме и знающий всех, идол факинов, трибун в питейных домах и народных сходках, – народ давно подружился с ним; он помнит, как во время наводнения Тибром силач Чичероваккио спасал людей и как несколько раз отдавал все, что у него было, в помощь товарищу; к нему ходили советоваться, на его авторитет опирались. Значение его, основанное на фанатической любви к Риму и народу, на чистоте намерений, до которых не досягает никакое подозрение, на плебейском происхождении, – страшно возросло после открытия заговора. Чичероваккио – самый упорный защитник прав, самый неутомимый представитель народных нужд, это человек, который ежеминутно готов отдать все достояние свое, своих детей, свою голову, чтоб спасти Италию, своих сограждан.

Мудрено ли было Чичероваккио, который знает, как свои пять пальцев, весь подноготный Рим, который знаком с попами и факинами, с князьями и ворами, узнать заговор Ламбрускини, – он открыл его. Имена участников явились в афишах на стенах Рима, часть заговорщиков перехватали – и тайком дозволили некоторым бежать. Чичероваккио переловил их и снова отвел в тюрьму – где они и теперь сидят, потому что папа не может решиться ни выпустить сидящих, ни посадить Ламбрускини.

Со дня открытия заговора полиция, замешанная в нем, исчезает, правительство ослабевает, и порядок увеличивается. Чивика смотрит за всем, Чичероваккио делается блюстителем порядка, властью. Губернатор приказывает выслать из Рима Драгонетти, изгнанного неаполитанца, – Чичероваккио изъявляет желание, чтоб Драгонетти остался – и губернатор берет приказ назад. Лорд Минто по приезде своем в Рим делает визит Чичероваккио, дарит книги его детям, ставит статуэтку его у себя в зале. А Чичероваккио – несмотря на портреты, на камеи, на бюсты, на власть – все тот же добродушнейший плебей, который по дороге от лорда Минто к Пию девятому заходит выпить бутылку веллетри с веттурином и поиграть с ним в <мору>[263]263
  После моего отъезда из Рима Чичероваккио, действовавший на первом плане при восстании 30 апреля и 1 мая опять как полицмейстер, как представитель «порядка в беспорядке», по выражению Косидьера отправился к Луцову, австрийскому послу, и добродушнейшим образом посоветовал ему оставить Рим – Луцов не хотел ехать, Чичероваккио дал ему 24 часа сроку – Луцов на другой день выехал. Неаполитанский король прислал ему медаль – benemeriti <зa заслуги (итал.)>, – он отдал ее назад послу, благодаря за внимание, но находя невозможным носить ее.


[Закрыть]
. Порядок и тишина в Риме со времени этого кризиса не нарушались, – блестящий результат муниципальной жизни итальянской, о которой мы столько раз упоминали, – это self-government своего рода. Когда Пий девятый спохватился и захотел несколько притянуть ослабленные вожжи – он увидел, что это поздно! –

Неудачные опыты реакции относятся к тому времени, в которое я приехал в Рим. Consulta di stato[264]264
  Государственный совет (итал.). – Ред.


[Закрыть]
, нечто вроде аристократического, совещательного представительства, была собрана – она не удовлетворила никого. Папа хмурился, Рим был очень невесел – его угрюмому характеру придавала еще более мрачности ненастная дождливая зима. Италия не может быть без солнца, дурная погода для нее – общественное несчастье. Через несколько дней после моего приезда римляне праздновали победу над Зондербундом. Папа велел всем участникам три дня поститься – предоставляя, впрочем, исполнение этой полезной меры на собственную совесть тех, которые были на демонстрации. Рим расхохотался. Из Ломбардии и из королевства обеих Сицилий получались страшные вести, римляне, изъявляя всеми средствами свою симпатию к притесненным, ждали, что скажет св. отец. Пий IX молчал! Так окончился 1847 год.

Я видел Пия девятого несколько раз; мне очень хотелось прочесть на лице этого человека, поставленного во главу итальянского движения, что-нибудь – я ничего не прочел, кроме доброты и слабости. Все портреты его, все бюстики похожи. К ним надобно добавить белый, нежный цвет лица, католическую полноту, особую клерикальную мясистость и небольшие, исполненные добродушия глаза. Впрочем, костюм и ритуал чрезвычайно мешают видеть человека. В первый раз я Пия IX видел в квиринальской церкви, потом во всем блеске понтификата в Santa Maria Maggiore.

В Квиринале папу окружали все кардиналы, находящиеся налицо в Риме, – что это за страшные, жесткие, подозрительные лица и что за веющие могилой лысины! В их отживших чертах виднелась бесчувственность бессемейных стариков и жестокосердие дипломатов-иерофантов. Да, это люди инквизиции и реакции – Все кардиналы подходили к папе и кланялись с коленопреклонением – он каждого накрывал руками; в числе кардиналов находился Ламбрускини – это было пикантно. В S. Maria Maggiore св. отца несли nella sedia gestatoria, под пестрыми опахалами, по обеим сторонам стояла красная guardia nobile и пестрые в одежде средних веков svizzeri. – «Ginocchio» – командовали офицеры, и солдаты становились по темпам на колени; в церкви была жара страшная, папу закачало, как на лодке, и он, бледный от приближающейся морской болезни, с закрытыми глазами, благословлял направо и налево. Я никак не могу привыкнуть к военной обстановке предметов по преимуществу мирных – эти ружья, мечи, штыки, сабли, копья, кивера и шлемы середь церкви – обидны, странны, – когда понесли колыбель с изображением святого младенца – начальник закричал: «Ar-mi!», и ружья брякнули на караул перед св. колыбелью. Отчего католицизм, умевший создать такие храмы, умевший украсить их такими фресками и такими картинами и статуями, отчего он не умел уладить торжественнее, серьезнее и поэтичнее свой ритуал – все натянуто, лишено грации, от неестественного пенья кастратов, раздирающего уши, до костюма, наружности и походки всех этих монсиньоров, откормленных аббатов, сытых каноников, сухих и желтых иезуитов, раздирающих глаза. – Ритуал восточной церкви несравненно величественнее и изящнее – он несравненно последовательнее христианскому миросозерцанию. –


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю