Текст книги "Том 5. Письма из Франции и Италии"
Автор книги: Александр Герцен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 38 страниц)
Провозглашение республики застало врасплох департаменты и армию. Никто ее не ожидал, все приняли. Если мы исключим два, три большие города – Лион, Руан… то можем наверное сказать, что департаменты не желали и вовсе не думали о республике; тем не менее провозглашение нового правительства не встретило нигде явного препятствия; префекты и генералы наперерыв торопились отправлять поздравительные адресы. Вот вам новое доказательство, что Франция в Париже. Департаменты не привыкли жить своим умом, армия не рассуждает[329]329
Генерал Каваньяк, – которого считают республиканцем, потому что у него был отец-террорист и брат-демократ, – провозглашая республику в Алжире, говорит войску в своем приказе, что со стороны войска республика требует одно «повиновение» – что в этом слове заключаются все обязанности солдата.
[Закрыть]; Париж, опередивший в самом деле всю страну, пользовался, сверх нравственного влияния, централизацией, устроенной ему Людвигом XI, Ришелье, Людвигом XIV, Конвентом, Консульством и Империей. Главные власти в департаментах – агенты министерства – от него зависят, им назначаются. Провинциальный элемент показался впоследствии в Народном собрании – дикие буржуа явились из глуши своей с затаенной мыслию зависти, с зубом против Парижа, отсюда идет ожесточение против клубов, журналов, против всех новых идей – которые они принимают за парижские идеи. Если Франция приняла республику безучастно, то в Париже было совсем не то: он воскрес, он сделался велик, колоссален, он опять стал сердцем всего европейского движения, трибуной пропаганды, всемирным городом; буржуа притихли, народ ликовал, надеялся и, доверяя правительству, которое объявляло, что «революция, сделанная народом, должна быть сделана для него», мощной рукой своей поддерживал его и охранял порядок. Что сделал бы Косидьер, если б народ не помогал ему? – Первые декреты Временного правительства оправдывали доверие народа, каждый из них был новым освобождением и новым ударом в ветхое общественное здание. Вы их знаете. В самой редакции декретов еще чувствуется близость революции, вроде того, как особые движения морской волны напоминают недавнюю бурю. – Это был медовый месяц децемвиров – их стало недели на три. Когда они подписали 25 февраля декрет об уничтожении смертной казни – они бросились друг другу в объятия, обливаясь слезами[330]330
«Trois mois au pouvoir» Ламартина.
[Закрыть]. И за это им спасибо!
Главное, сделанное Временным правительством после провозглашения республики, состояло в объявлении suffrage universel и в попытке привести в порядок вопрос об организации работ. – Оно срезалось на том и на другом вопросе; последствия принятых начал ускользнули из неискусных рук и, странным образом, от противуположных причин – от тупой добросовестности с одной стороны и от желания обойти истинное решение вопроса с другой. Временное правительство основало все надежды на suffrage universel. А что за результат мог дать suffrage universel, кого могли избрать крестьяне, первый раз подающие голос, без приготовления, без воспитания, под влиянием духовенства, богатых землевладельцев и городской буржуази? Что могли дать войска, не привыкнувшие рассуждать, что могли дать буржуа, слишком привыкнувшие к интригам и проискам, враждебные демократии по положению? Ледрю-Роллен понял опасность и нелепость таких выборов; он на скорую руку набрал комиссаров и разослал по департаментам, он писал им циркуляр за циркуляром, объясняя, что следует избирать республиканцев, – заметьте, буржуази, с начала революции молчавшая на все, восстала против циркуляров министра внутренних дел; и не одна буржуази восстала, а вся консервативная сторона Временного правительства – отсюда начинается раздор, который привел к страшным событиям и к падению исполнительной комиссии. – «Как, – кричали монархические журналы и богатые мещане, – давно ли вы наступали на горло Гизо и Дюшателю за то, что они имели влияние на выборы, а теперь хотите сами того же, вы обратились ко всей нации, дайте же ей полную свободу и ждите ее решенья, ей, по-вашему, принадлежит верховная власть», – и Ламартин успокоивал недовольных, отказываясь от ответственности за циркуляры и удостоверяя, что правительство нисколько не хочет касаться до свободы выборов. Он не понял, что в бурю, в революцию – надобно тем, которые стоят у руля, совсем иную энергию и иные распоряжения, нежели в обычном порядке вещей. Как могло правительство не мешаться в выборы в то время, когда надобно было пересоздать все общественное здание? По какому праву? По праву революции, по тому праву, по которому Временное правительство сделалось правительством и начало распоряжаться. По праву urgence[331]331
неотложности (франц.). – Ред.
[Закрыть], необходимости.
И кто же, наконец, оспоривает право убеждать, право умнейшего, право знания, даже право энергии, воли? Арифметический счет голосов, faute de mieux[332]332
за неимением лучшего (франц.). – Ред.
[Закрыть], мог бы что-нибудь выразить в стране, где образование было бы обще, – но во Франции? – Во Франции suffrage universel – тупой и неорганизованный – должен был привести к тому, к чему он привел – к толпе невежд и интригантов, в которой гибнут несколько порядочных людей, задавленные снова большинством. Парижский народ с досадой увидел, куда его приведут выборы, придвинулся к Ледрю-Роллену и начал подозрительно посматривать на остальных децемвиров. Если б выборы назначены были немедленно, можно было бы ожидать, что, под влиянием недавней революции, провозглашения республики – не посмеют выбрать реакционеров. Если б, с другой стороны, Временное правительство их отдалило на несколько месяцев и в продолжение этого времени ознакомило с республикой земледельцев – можно бы ожидать демократических представителей. Правительство не сделало ни того, ни другого, оно дало время реакции и не дало время понять, дало остыть увлеченью республиканцев и оправиться от страху роялистам. Клубы, народные демонстрации, журналы советовали отдалить выборы, правительство действительно отдалило на несколько дней. Радикальная партия ничего не ожидала путного от выборов, она надеялась на Париж. – Вместе с падением электорального ценса должно было пасть исключительно буржуазное устройство Национальной гвардии. Каждый гражданин получал голос, каждый, следственно, должен был получить от государства ружье, – так этот вопрос и был понят правительством. Вооруженный Париж представлял огромную силу, он делался не токмо столицей демократии – но ее великой дружиной. Войск в Париже не было – и не могло быть, пока народ имел голос и волю. Свобода народа в городе – несовместна с присутствием постоянных войск. Роковая неловкость Временного правительства и тут не могла не испортить в половину сделанного. Я говорю «неловкость», потому что не хочу предполагать измены, – нет, это не была измена, а последствие фальшивой методы уступать в обе стороны, во всем ставить целью уличную тишину и полицейский порядок. Вооруживши весь Париж, Временное правительство ввело новую массу в старые кадры легионов Национальной гвардии, – вновь взошедшие в легионы, естественно, подчинились прежним членам, приняли большею частию их направление и дух.
Временное правительство однако не могло не знать, что дух большей части легионов (исключая 12 и 4) был враждебен демократии и вообще республике; Национальная гвардия, так много способствовавшая к низвержению Людвига-Филиппа, в этом нисколько не виновата, – она хотела реформу и падение Гизо – больше ничего. Вторая ошибка состояла в том, что Национальной гвардии оставили ее мундир. Мундир вообще вещь превредная, но он нигде не вреден до такой степени, как во Франции. Франция с прекрасных времен Наполеона заражена солдатизмом и страстью к мундирам, галунам, эполетам, – мундир вообще отделяет человека от других, в мундире солдат, в мундире чиновник, а не гражданин. Зачем Национальной гвардии мундир, зачем эта роскошь, не может же национальный гвардеец ходить всегда в мундире – стало, он должен иметь два костюма. – Правительство дозволило вновь поступившим остаться в своем платье; ничего не может быть энергичнее и величественнее, как видеть эти тысячи людей в блузах и пальто, с белой перевязью через плечо, с ружьем и с своими барабанщиками в куртке и круглых шляпах. Масса людей не в мундирах была, разумеется, гораздо больше, нежели масса обмундированная, прежняя Национальная гвардия могла бы распуститься в ней, – но у прежней остался мундир, мундир примировал, бедный блузник желал мундира, правительство одевало их на свой счет, – демократический характер Национальной гвардии был нарушен – Вот как правительство понимало революционные меры. Не думайте, чтоб недоставало советов. Кабе десять раз говорил об этом в своем клубе.
Что касается до организации работ, правительство, по-видимому, и не думало серьезно заняться этим вопросом. Отстранить его было невозможно; работники громко напоминали о себе, они знали, что республику сделали они, и требовали теперь ежедневно, чтоб республика занялась ими. Правительство не имело никаких планов, никакой мысли об этом чуть ли не главнейшем вопросе современности; чтоб отделаться от него, оно назначило Луи Блана и Альбера президентами комиссии о работниках и отослало их на другой край Парижа в Люксембургский дворец, где прежде была Камера пэров. Сверх того, не ожидая решений люксембургской комиссии, оно основало национальные мастерские – вроде убежища для работников, лишенных работы вследствие революции. Много ли, мало ли сделала люксембургская комиссия – важность ее не подлежит сомнению. Социальный вопрос сделался признанным, государственным вопросом. Такие вещи народ не забывает, как ни расстреливай его, как ни депортируй. Временное правительство не поняло всю portée[333]333
важность (франц.). – Ред.
[Закрыть] открытия комиссии, – это был храм, данный христианам в древнем Риме; не было даже недостатка в увлекательном проповеднике – речи, полные любви, Луи Блана раздавались глубоко в сердцах настрадавшихся не токмо от нужды – но от оскорблений, от жесткой грубости. Слова симпатии и братства слышались ими с высоты той самой трибуны, на которой за несколько дней тому назад кашлял сгорбившийся старик Пакье, представитель и глава отходящего и дряхлого «мира привилегий». Заседания комиссии – мало делали, но оканчивались иногда всеобщим плачем, это были торжественные литургии социализма, это были дружеские беседы. Однажды перед окончанием заседания пришел Ламартин, Луи Блан закрыл заседание и вышел; вдруг он возвращается, взбегает на трибуну с одушевленным лицом и просит работников воротить выходивших и остановиться на минуту – работники возвращаются, садятся, и Луи Блан говорит им: – «Друзья мои, сейчас товарищ мой, гражданин министр иностранных дел, получил весть, что венский народ одержал победу, Меттерних бежал, революционная партия торжествует. Я вас остановил, друзья, чтоб поделиться с вами этой новостью. Да здравствует всемирная республика!» Сколько молодого в этом, и как сильно подобные вещи должны были действовать на работников! Но существенного во всем этом ничего не было, – повторяем, комиссия была важна как воспитание в социализм. Речи Луи Блана делают, когда их перечитываешь, странное и грустное впечатление. Книжная и чисто теоретическая цивилизация еще раз явилась с своими логически верными словами, но вышедшими совсем из иного мира, нежели практическое зло, против которого следовало сражаться, оттого речи его могли увлекать – но не предлагали действительных средств. Он иногда походил на тех проповедников, которые, в неведении мира, воображают, что царство божие близко к осуществлению, чуть ли не существует уже. Луи Блан думал, что достаточно сознания плачевного факта нищенства и задавленности трудящихся, чтоб помочь им. Он это думал добросовестно, так как С.-Жюст думал, что, провозгласив les droits de l’homme, Франция будет демократической республикой. – Всегда, во всех начинаниях самых лучших, двойная цивилизация европейская мешает полноте результатов: то является нелепый, грубый факт, который гнет и ломает теорию, то неприлагаемая мысль скользит бессильно по сложившемуся миру нелепостей и все планы поправить его оканчиваются абстрактными уродцами.
Если мы взглянем на другие действия Временного правительства, то увидим, с одной стороны, несколько законов, сообразных новому шагу в государственной жизни; с другой – ряд грубых и непростительных ошибок, который громко свидетельствует, что децемвиры были ниже событий и не поняли революции. Ошибками и промахами правительство обессилило или исказило все хорошее, сделанное им; и что всего хуже – все дельные законы того времени теперь отменены, уничтожены – а все ошибки расцвели, развились и принесли самый горький плод. Причина ошибок одна – правительство не было довольно революционно, оно расплывалось в какой-то добродушной слабости и давало полную волю интригантам окружить себя сетью, вовлечь в нелепости. Власть у него была безграничная, народ баррикад, дозволяя ему оставить в своих руках скипетр Людвига-Филиппа, поставил одно условие – чтоб оно надело на него фригийскую шапку; какой контроль, какое стеснение было для них, какая ответственность – одна ответственность перед историей, и она уже теперь их осудила. Что же оно делало, имея такую власть? Убаюкивало народ, ссылаясь на будущее Собрание, и оставляло монархические учреждения, совершенно противуположные возникающему порядку дел, оно не токмо не приняло меры воспитать народ, но даже не отстранило препятствий, не сняло оков, придуманных прежним правительством. И это не все. Оно оставило, где могло, лица прежней администрации, – один Ледрю-Роллен требовал смены всех префектов. С начала марта месяца радикальные журналы кричат правительству: «Берегитесь – заклятейшие враги республики, приверженцы падшей династии сидят возле вас!» Клуб Бланки советовал правительству обратить внимание на судебную власть, составленную из тех самых прокуроров и судей, которые с такой недобросовестной свирепостью осуждали на галеры и бросали в тюрьму людей – по знаку Гебера. Правительство ничего не сделало. Косидьер с первого дня управления префектурой полиции оставил почти всех комиссаров и начальников бюро. Шпионы Людвига-Филиппа явились открыто в правительство с своими начальниками предложить услуги, они жаловались, что у них нет хлеба после 24 февраля, – и правительство, вместо того чтоб депортировать это гнездо развратных и падших людей, приняло их с тем же Аларом, с тем же Карлье во главе, – с знаменитым Карлье, который изобрел ремни с кистенями, чтоб разгонять народ. Вот как правительство понимало свое революционное призвание. Ламартин 25 февраля назначил было генерала Ламорисьера военным министром – и заменил его потом генералом Бедо, услышавши о негодовании и ропоте, с которыми народ бывший в Hôtel de Ville, принял такое назначение. Ламорисьер, известный роялист, ненавидим был в Алжире за свирепость, его арабы прозвали «царем палки»; он в июньские дни дал приказ расстреливать пленных. Вот люди, которых брали себе в товарищи пересоздатели Франции. Кто такое был банкир Гудшо, консерватор Бетмон, интригант Паньер, призванные правительством в центр дел, – мы их знаем только потому, что они при первом случае отреклись от революции. В марте месяце ретроградная партия до того оправилась, что маршал Бюжо предлагал правительству свою трансноненскую шпагу, Тьер и Одилон Барро ожидали выборов. Гордясь смешным великодушием, правительство не брало никаких мер против этих министров Людвига-Филиппа и давало им полную волю работать на выборах при помощи знаменитых satisfaits Камеры депутатов, которые рассеялись с злобой и ненавистью к новому порядку дел по департаментам. Какие же после всего этого политические люди были эти децемвиры? Я в глубине души ненавижу все свирепые меры, тем более их ненавижу, что считаю их роскошью, – но в чем же состояла бы свирепость отстранить при начале устройства республики людей, явным образом вредных, лишить их на время политических прав, заставить удалиться из Франции до тех пор, пока образуется и утвердится правильное правительство? Это была бы мера простого благоразумия и государственной справедливости. Франция дорого заплатила за прекраснодушие Ламартина и его товарищей. Наконец, венцом ошибок Временного правительства является надбавочный налог сорока пяти сантимов. Нелепость этой меры превышает всякое человеческое пониманье. Она оскорбила земледельцев, она их восстановила против республики, из-за нее уже лилась кровь; сорок пять сантимов сделались знаменем роялистов. Крестьяне, собственно, через этот новый налог узнали о республике, она им рекомендовалась сорока пятью сантимами. Да откуда было взять деньги? Откуда угодно, только не от бедного класса людей, и без того задавленного налогами. Откуда брал деньги Камбон? Тогда был террор. Хорошо, а откуда Директория в конце 1795 года достала деньги – конечно, тогда не было террора, однако крайность заставила прибегнуть к насильственному займу 600 миллионов; наконец, разве Пиль без всякой революции не наложил income-tax[334]334
подоходный налог (англ.). – Ред.
[Закрыть]. И что же за святыня в самом деле доход и собственность, что они одни изъяты от общественных нужд[335]335
Барбес предлагал 15 мая этот страшный мильярд насильственного займа, воспоминание о котором приводит в ужас богатых мещан. Прогрессивный налог нашел отчаянных противников в Собрании, даже налог Гудшо на наследства и на движимость не может до сих пор пройти. Это последовательно идет из всей религии мещан. А между тем я спрашиваю каждого честного человека, в чем страшное зло, если б Временное правительство приняло то, что советовала демократическая партия: убавить налоги всем платящим менее 50 фр., оставить налоги по-старому для всех, платящих от 50 до 200, и пропорционально увеличить всем, платящим более 200. Не говоря уже о нравственном влиянии – неужели кто-нибудь скажет по совести, что это несправедливо, что это экспроприация?
[Закрыть] потому только, что в них-то и накоплены средства?
Клуб Бланки тотчас понял гибельное действие, которое произведет надбавочный налог, он послал депутацию к правительству. Гарнье-Пажес отвечал делегатам клуба, что само правительство видит неловкость этой меры и постарается поправить ее. Как же оно поправило? Оно велело не взыскивать 45 сантимов с людей, которым мэры выдадут свидетельство, что им нечем заплатить, т. е. с нищих. Если это была шуточная увертка – то Гарнье-Пажес дурной шутник, если же он это сделал по убежденью – то мы имеем право усомниться, не поврежденный ли он. Не токмо во Франции, где, по чрезвычайно развитому чувству гордости, никто не признается в бедности, но где угодно объявите налог с таким оскорбительным изъятием для неимущих – то его или никто не заплотит, или все. Так и случилось в некоторых департаментах, – там, где не заплатили, правительство приняло военные меры. Ропот был всеобщий, он продолжается до сих пор. –
Перейдите от внутренней политики к внешней – вы встретите то же самое: колебание, ошибки, риторику, – та же половинчатость, тот же Ламартин. Весть о провозглашении республики потрясла всю Европу; даже Англия покачнулась на своих твердых готических основаниях. Вы помните, месяца не прошло после 25 февраля – Берлин, Вена, Милан были в полном восстании; Германия с конца на конец, от Франкфурта до Кенигсберга, волновалась; Италия приготовлялась к войне с Австрией. Французская республика делалась естественною главою всего движения, – какая разница с республикой, провозглашенной 22 сентября 1792 года: тогда в Европе едва нашлась небольшая горсть людей, как Кант, Фихте, Форстер, опередивших свой век, которая в благоговейном удивлении смотрела на великие события, совершавшиеся во Франции; теперь все народы Европы рукоплескали Парижу, новая республика, водворявшаяся без крови, отовсюду встречала горячую симпатию. Депутация за депутацией являлась к Временному правлению с приветами от разных стран. Поляки, немцы, итальянцы, североамериканцы, ирландцы и, наконец, английские демократы и чартисты наперерыв заявляли свою дружбу и удивление. Ни в какую эпоху Империи Франция не имела такого влияния на всю Европу, как в марте месяце 1848. – Я был в Италии в это время и видел своими глазами действие магических слов «République Française». Пий девятый, один из всех монархов, которого народ любил, перепугался до полусмерти и начал снова делать уступку за уступкой, иезуиты были придавлены, кардиналы присмирели. Король неаполитанский укладывал драгоценные вещи и держал вготове пароход. Карл-Альберт, чтоб спасти корону, становился в главе итальянской войны. Савойя предлагала республике присоединиться. Правительства были деморализованы, сбиты с толку, народы – за Францию; испуг был так велик, что прусский король и австрийский император согласились на демократические конституции и обещали восстановить Польшу. Чтобы разом выразить слабость консервативной стороны и старой политики 1815 года, стоит вспомнить что маленький уголок – Монако и Невшательский кантон – сделали свои революции и никто не думал им серьезно помешать!
Как воспользовалась французская республика этим удивительным стечением обстоятельств? – Она дала время пройти страху, ободрила все правительства и убила все европейское движение.
Манифест Ламартина был уже довольно слаб и водян. Но действия его дипломации были гораздо слабее. Он говорит в манифесте, что Франции нечего искать прощения за революцию, ни упрашивать о признании республики, – на деле он именно искал, чтобы европейские государства отпустили Франции грех освобождения; в манифесте, не обещая прямой помощи, он говорит, впрочем, об освобождающихся народах, о подавленных народностях. – На деле он не сделал ни одного энергического шага в пользу Польши и тотчас стал со стороны правительств – в деле белгов и немцев, он поступал точно так, как Людвиг-Филипп. Что же за причина всех этих действий? Боялся он войны, что ли? – Откуда? Англия с самого начала сказала, что она не касается до внутренних вопросов Франции; лорд Норманби оставался в Париже, если не как официальный посланник, то как залог дружеских отношений. Или, может быть, повторяя ежедневно в газетах о движении нескольких сот тысяч русских то к прусской границе, то к Галиции, то к Дунаю, французская дипломация в самом деле поверила этим движениям пятисот тысяч русских и испугалась? Но ведь между Францией и Россией – Германия и Польша, – Германия, которая при переходе первого солдата русского объявила бы себя республикой; Польша, которая готова была вспыхнуть ежеминутно. – Жалкая и смешная политика – можно без смеха себе представить человека, который боится другого, но представьте, что они оба друг друга боятся, – и вы расхохочетесь. Старая политика и дипломация европейских дворов была догадливее и хитрее Ламартина, – она поняла очень скоро, с каким республиканским правлением имеет дело. Ей было досадно, что поддалась мнимому страху, – она отмстила народам за свою слабость; реакция, открытая и дерзкая, началась в Неаполе, Вене, Берлине. Несчастная Познань была задавлена. Польша погибла, может, навеки. Дикие кроаты – в Италия.
Временное правительство приняло за главный вопрос – успокоить среднее состояние во Франции и встревоженные правительства в Европе. Оно не верило в свое собственное дело; оно хотело как-нибудь уладить республику, как-нибудь удержать мир. Оно боялось разорваться с прежним порядком, новой государственной построяющей мысли у него не было. Отсюда это неприятное, нестройное колебание между разными направлениями – является закон, взятый из социальных учений, рядом с ним монархическое распоряжение, в одних мерах видно бедное подражание 93 году, в других повторение конституционных проделок, со всем характером двоедушья и лукавства – которое нелепо в республике. Все люди, судившие и рядившие Францию с 24 февраля, ни разу не подумали, чем, собственно, должна отличаться новая республика от старой монархии, в чем состоит темное влечение социальных учений и идеалов, волнующих душу современного человека. Провозгласивши «по воле, а вдвое того поневоле», как говорят у нас в сказках, республику, они с невероятным легкомыслием думали, что главное сделано. Ламартин в своей брошюре «Trois mois au pouvoir» говорит, что он и его товарищи хотели конституционную республику, т. е. монархию без короля, без наследственной власти, – вот эта-то конституционная или, откровеннее, монархическая республика и учредилась. Неужели, в самом деле, республика только тем и отличается от монархии, что в ней вместо короля – царствует пестрая толпа представителей, облеченная тою же властью, которую имел прогнанный король? Ничего в мире нет противуположнее, антипатичнее по внутреннему понятию, как эти две государственные формы, взятые во всей чистоте своих принципов. В монархии народом управляют, в республике народ управляет своими делами. Тип монархии – хозяин, заправляющий мастерской, отец, опекун, распоряжающийся достоянием малолетных. Тип республики – артель работников, имеющая своих распорядителей, но не имеющая хозяина. Монархия основывается на авторитете, ей необходима иерархия, религиозно-политический ритуал, ей необходимо то, что называется репрезентацией, ей нужно облачение, а не одежда, она на каждом шагу должна напоминать, что отдельное лицо несостоятельно перед властью, она должна требовать покорности. Республика требует от людей только одно – чтоб они были людьми, она основана на доверии к человеку, она естественна и потому не налагает узы, а ставит условия, до такой степени идущие из самой сущности общественной жизни, что их миновать – нелепость, безумие; если она требует больше – она не республика. Республика – это свобода вне общего дела, равенство прав и участия – в общем деле, братство – как нравственная связь, как человеческое признание лица всеми и лицом общего дела. Монархизм основан на дуализме, правительство никогда не должно совпасть с народом, правительство – провидение, дух, священный чин, народ – материя, миряне, подданные; монархизм по преимуществу теократия, он только прочен par le droit divin[336]336
по божественному праву (франц.). – Ред.
[Закрыть], оттого он так тесно был соединен с юдаизмом, с христианством, без понятия Иеговы – нет царя. Деизм – ставит монархию, царь земной предполагает царя небесного. Внутреннее начало республики – имманенция, а не дуализм, она ничему не поклоняется, ее религия – человек, ее бог – человек и «нету бога разве его», – республика ведет к атеизму и к анархии – и речь Робеспьера могла только остановить его на полдороге, а республику не остановила бы, если б она была возможна. В республике так, как в природе, все дух и все тело, все независимо и все в соотношении, все само по себе и все соединено, анархия не значит беспорядок, а безвластие, self-government, – дерзкая повелевающая рука правительства заменяется ясным сознанием необходимых уступок, законы вытекают из живых условий современности, народности, обстоятельств, они не токмо не вечны, но беспрерывно изменяемы, отвергаемы. Идолопоклонство перед законами в республике не нужно, благоговейная покорность – или рабство, или притворство. Кто лучше и постояннее исполняет свои законы, как не природа, а между тем она беспрерывно старается перейти, нарушить законы и, где только может переходить, явись только возможность, природа сейчас освобождается от вековых условий, от statu quo. Леверье сказал о природе то, что Прудон сказал об истории – и оба правы: c’est une révolution en permanence. В республике так, как в природе, правительство спрятано, его не видать – в монархии оно-то и выставлено au grand jour[337]337
на свет (франц.). – Ред.
[Закрыть], и понятно почему – потому что оно представляет разум народа, его мысль о праве – это символика, мистерия, народ себя уважает в правительстве. Республика, напротив, не символика, а самое дело, никто не представляет ее разум, она сама его представляет, ставит, выражает; в республике могут быть представители, делегаты, они могут съезжаться с такой или другой целью – но совокупность их не может представлять верховной власти, народ выбирает не господ, а поверенных, они не выше народа – над головой свободных людей ничего нет, ни даже неизменного уложения и окаменелого кодекса, республика смотрит на правительство вниз, оно не цель – а необходимость, не святыня права, охраняемая левитами, а контора и канцелярия народных дел. Единство и стройность имеют другие начала в республике, нежели насильственная централизация, народ сам живой и вечный источник сознания своих общественных нужд, он связан, сверх взаимных выгод, – народностию, былым, образованием, у него единство в крови и в мысли – а если его нет, пусть различные части его распадутся; сверх того, не надобно забывать, что общественный быт человеку естественен и, следственно, легок. Посмотрите, как умно и легко складывается народная жизнь в коммунах. Чем более развито общественное начало, тем менее нужды в правительстве; мы боимся людей, мы их считаем несравненно хуже, нежели они есть, – к этому нас приучили монархии. Будьте уверены, что человеку любовь столько же естественна, как эгоизм; не мешайте его эгоизму – он будет любить; не грозите ему беспрестанно – и он будет справедлив, ибо несправедливость противна человеку, как всякая ложь, как фальшивый тон; коммуны между собой связуются высшим родством племенным, народностью, – народность есть опять любовь, опять единство – эти свободные связи, глубоко существующие в сердце при развитом общественном мнении, при общих выгодах, совершенно достаточны, чтоб была гармония в республике, чтоб она не распалась, если ее частям хорошо вместе – без всякой подавляющей власти. Конечно, внешнего порядка, наполеоновского устройства не добьешься этим путем – да он-то и не нужен, его-то и надобно уничтожить. Наши понятия до того искажены христианством и монархизмом, что, освободившись в главных основаниях, мы путаемся на последствиях, пятимся назад, боимся высказать свою мысль – оттого что она прямо становится поперек тому, что делается, к чему мы привыкли. – Позвольте для большей ясности указать на всем знакомые примеры. Франция выходит из былого, в котором она вырабатывалась, с таким центром, как Париж; Париж – решительно и ум и сердце всей страны, в него притекают различные между собою населения угловых департаментов, в нем лаборатория, в которой провинциальные пришельцы перерабатываются в тех французов, которые имеют свою цивилизацию, свой характер, общий всей стране, несмотря на вариации. Можете ли вы после этого представить, как бы вы ни ослабили централизацию, власть, чтоб Франция распалась, – все ее вены примыкают к Парижу, все артерии идут из него. Для того чтоб Париж перестал быть этою жизненною необходимостью Франции – надобно, чтобы все части Франции не токмо достигли цивилизации Парижа, – но перегнали его, чтоб их интересы сделались самобытны и разны; тогда, может, Франция и распадется – но не прежде. – Или как примется Англия за то, чтоб перестать быть Англией? Какая ей нужна правительственная сила, которая держала бы вместе ее части, – когда они связаны такой резкой народностью? С другой стороны, возьмите в пример Австрию – что Вена за центр империи, к которой притянуты на вожжах итальянцы, немцы, венгерцы, славяне? В Вене первое слово свободы – было знаком распаденья. Как там ни бейся, а искусственное единство империи лопнет, потому что оно может держаться только насилием. – Не знаю, умел ли я передать живо и ясно, как я понимаю различие монархии и республики, – но если вы его допустите, то нельзя не согласиться, что Временное правительство делало все наоборот; делало все, чтоб революция 24 февраля не принесла ни одного плода, не достигла ни до одного последствия. Мы сказали выше, что народ не был готов для республики и не мог быть готовым – воспитанный Наполеоном, Людвигом-Филиппом и монархией. Монархия интересована в вечном несовершеннолетии народа, признание народа совершеннолетним значит уничтожение монархии; но тем не менее социальные и демократические тенденции пустили глубокие корни, особенно в Париже, – самый факт революции лучшее доказательство. Развить эти тенденции, довоспитать парижский народ и начать воспитание французского народа, открыть ему сущность республиканского устройства – поставить ему примером и доказательством Париж – вот что следовало сделать Временному правительству. Республика должна была начаться диктатурой, как того требовал народ в Hôtel de Ville, диктатурой революционной, опертой на возбужденное общественное мнение, на незыблемую веру в республику; эта диктатура не должна была ни выдумывать уложения, ни создавать нового порядка – она должна была подрубить все монархическое в коммуне, в департаменте, в суде, в полку, она должна была расстричь, разоблачить всех актеров старого порядка, снять с них мантии, шапки, эполеты, весь этот prestige власти, так сильно действующий на народ. – Какая республика возможна при деспотической власти префекта, назначаемого из Парижа, при совершенной стертости коммуны, при наполеоновской централизации, при этом офицерстве и чиновничестве, не избранном, а пожалованном? Какая демократия возможна при четырехстах тысячах правильного войска, готового одинаким образом брать Константину и Париж? Свободный народ сам защитится в случае нападенья, солдаты защищают правительство, землю, а не народ. Вместо всего этого Временное правительство объявило suffrage universel и начало проповедовать идолопоклонство к результату этих выборов, сделанных детьми, дикими, чернью (не моя вина, что большинство так составлено). – Как можно было дать вдруг темной массе – всю будущность страны, зная, что арифметическое большинство не есть истинное, зная, что один Париж – virtualiter[338]338
в сущности (лат.). – Ред.
[Закрыть] полнее и лучше понимает, нежели вся Франция? Есть добросовестность коварнее всякого лукавства, – Ламартин с компанией знал, что suffrage universel приведет именно такое Собрание, и противудействовал Ледрю-Роллену, хотевшему пояснить народу, в чем дело.