355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Герцен » Том 11. Былое и думы. Часть 6-8 » Текст книги (страница 27)
Том 11. Былое и думы. Часть 6-8
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:57

Текст книги "Том 11. Былое и думы. Часть 6-8"


Автор книги: Александр Герцен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 58 страниц)

II
Болтовня с дороги и родина в буфете

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

– Есть место в Андерматт?

– Вероятно, будет.

– В кабриолете?

– Может быть; вы заходите в половине одиннадцатого…

Я смотрю на часы – три без четверти… и я с чувством какого-то бешенства сажусь на лавочку перед кафе… Шум, крик, таскают чемоданы, водят лошадей; лошади стучат без нужды по камням; трактирные гарсоны завоевывают путешественников; дамы роются между саками… Щелк, щелк… – один дилижанс поскакал… щелк, щелк – другой поскакал за ним… Площадь пустеет, все разошлось… Жар смертельный, светло до безобразия, камни побледнели; собака легла было середь площади, но вдруг вскочила с негодованием и побежала в тень. Перед кафе сидит толстый хозяин в рубашке, он постоянно дремлет. Идет баба с рыбой. «Почем рыба?» – спрашивает с видом страшной злобы хозяин. Женщина говорит цену. – «Carrogna»[529]529
  «Стеррва» (итал<.>). – Ред.


[Закрыть]
, – кричит хозяин. – «Ladro»[530]530
  «Разбойник» (итал.). – Ред.


[Закрыть]
, – кричит женщина. – «Иди мимо, старая чертовка!» – «Берешь, что ли, разбойник?» – «Ну, отдавай за три венты фунт». – «Чтоб тебе умереть без исповеди!» Хозяин берет рыбу, женщина – деньги, и дружески расстаются. Все эти ругательства – одна принятая форма, вроде вежливостей, употребляемых нами.

Собака продолжает спать, хозяин отдал рыбу и опять дремлет; солнце печет, сидеть дольше невозможно. Иду в кафе, беру бумагу и начинаю писать, не зная вовсе, что напишу… Описание гор и пропастей, цветущих лугов и голых гранитов – все это есть в гиде… Лучше посплетничать. Сплетни – отдых разговора, его десерт, его соя; одни идеалисты и абстрактные люди не любят сплетней… Но о ком сплетничать?.. Разумеется, о предмете, самом близком нашему патриотическому сердцу, – о наших милых соотечественниках. Их везде много, особенно в хороших отелях. Узнавать русских все еще так же легко, как и прежде. Давно отмеченные зоологические признаки не совсем стерлись при сильном увеличении путешественников. Русские говорят громко там, где другие говорят тихо, и совсем не говорят там, где другие говорят громко. Они смеются вслух и рассказывают шепотом смешные вещи; они скоро знакомятся с гарсонами и туго – с соседями; они едят с ножа; военные похожи на немцев, но отличаются от них особенно дерзким затылком, с оригинальной щетинкой; дамы поражают костюмом на железных дорогах и пароходах так, как англичанки за table d’hôte’oм[531]531
  общим обеденным столом (франц.). – Ред.


[Закрыть]
, и пр.

Тунское озеро сделалось цистерной, около которой насели наши туристы высшего полета. Fremden-Liste[532]532
  Список приезжих (нем.). – Ред.


[Закрыть]
словно выписан из «Памятной книжки»: министры и тузы, генералы всех оружий и даже тайной полиции отмечены в нем. В садах отелей наслаждаются сановники, mit Weib und Kind[533]533
  с женами и детьми (нем.). – Ред.


[Закрыть]
, природой и в их столовой – ее дарами. «Вы через Гемми или Гримзель?» – спрашивает англичанка англичанку. – «Вы в „Jungfraublick’e” или в „Виктории” остановились?» – спрашивает русская русскую. – «Вот и „Jungfrau!”», – говорит англичанка. – «Вот и Рейтерн» (министр финансов), – говорит русская…

 
. . . . . . . . . . . . . . .
Intcinq minutes d’arrêt…
Intcinq minutes d’arrêt…[534]534
  Скороговорка; надо: Vingt cinq minutes d’arrêt – Двадцать пять минут остановки (франц.). – Ред.


[Закрыть]

 

и все, что было в вагонах, высыпалось в залу ресторана и бросилось за стол, торопясь съесть обед в какие-нибудь двадцать минут, из которых дорожное начальство непременно украдет пять-шесть да еще прежде испугает аппетит страшным звонком и криком: «En voiture»[535]535
  «Занимайте места» (франц.). – Ред.


[Закрыть]
.

Взошла высокая барыня в темном и ее муж в светлом, с ними двое детей… Взошла с застенчивым, неловким видом бедно одетая девушка, у которой на руках были какие-то мешочки и баульчики. Она постояла… потом пошла в угол и села – почти возле меня. Зоркий взгляд гарсона ее заметил; прореяв с тарелкой, на которой лежал кусок ростбифа, он спустился, как коршун, на бедную девушку и спросил ее, что она желает заказать. «Ничего», – отвечала она, и гарсон, которого кликал английский клержиман, побежал к нему… Но через минуту он опять подлетел к ней и, махая салфеткой, спросил ее: «Что, бишь, вы заказали?»

Девушка что-то прошептала, покраснела и встала. Меня так и кольнуло. Мне захотелось предложить ей чего-нибудь, но я не смел.

Прежде чем я решился, черная дама повела черными глазами по зале и, увидя девушку, подозвала ее пальцем. Она подошла; дама указала ей на недоеденный детьми суп, и та, стоя середь ряда сидящих и удивленных путешественников, смущенная и потерянная, съела ложки две и поставила тарелку.

– Messieurs les voyageurs pour Ucinnungen, Onctin et Tontuyx – en voiture![536]536
  Господа пассажиры на Uttigen, Mont-Sion и Tondu, занимайте места! (франц.). – Ред.


[Закрыть]

Все бросились с ненужной поспешностью к вагонам.

Молчать я не мог и сказал гарсону (не коршуну, другому):

– Вы видели?

– Как же не видать – это русские.

III
За Альпами

…Архитектуральный, монументальный характер итальянских городов, рядом с их запущенностью, под конец надоедает. Современный человек в них не дома, а в неудобной ложе театра, на сцене которого поставлены величественные декорации.

Жизнь в них не уравновесилась, не проста и не удобна. Тон поднят, во всем декламация, и декламация итальянская (кто слыхал чтение Данта, тот знает ее). Во всем та натянутость, которая бывала в ходу у московских философов и немецких ученых художников; все с высшей точки, vom höhern Standpunkt. Взвинченность эта исключает abandon[537]537
  непринужденность (франц.). – Ред.


[Закрыть]
, вечно готова на отпор и проповедь с сентенциями. Хроническая восторженность утомляет, сердит.

Человеку не всегда хочется удивляться, возвышаться душой, иметь тугенды[538]538
  добродетели (нем. Tugend). – Ред.


[Закрыть]
,быть тронутым и носиться мыслию далеко в былом, а Италия не спускает с известного диапазона и беспрестанно напоминает, что ее улица не просто улица, а что она памятник, что по ее площадям не только надобно ходить, но должно их изучать.

Вместе с тем все особенно изящное и великое в Италии (а может, и везде) граничит с безумием и нелепостью, по крайней мере напоминает малолетство… Piazza Signoria – это детская флорентинского народа; дедушка Бонарроти и дядюшка Челлини надарили ему мраморных и бронзовых игрушек, а он их расставил зря на площади, где столько раз лилась кровь и решалась его судьба, без малейшего отношения к Давиду или Персею… Город в воде, так что по улицам могут гулять ерши и окуни… Город из каменных щелей, так что надобно быть мокрицей или ящерицей, чтоб ползать и бегать по узенькому дну, между утесами, составленными из дворцов… А тут Беловежская пуща из мрамора. Какая голова смела создать чертеж этого каменного леса, называемого Миланским собором, эту гору сталактитов? Какая голова имела дерзость привести в исполнение сон безумного зодчего… и кто дал деньги, огромные, невероятные деньги!

Люди только жертвуют на ненужное. Им всего дороже их фантастические цели. Дороже насущного хлеба, дороже своей корысти. В эгоизм надобно воспитаться так же, как в гуманность. А фантазия уносит без воспитанья, увлекает без рассуждений. Века веры были веками чудес.

Город поновее, поменее исторический и декоративный – Турин.

– Так и обдает своей прозой.

– Да, а жить в нем легче – именно потому, что он просто город, город не в собственное свое воспоминание, а для обыденной жизни, для настоящего; в нем улицы не представляют археологического музея, не напоминают на каждом шагу memento mori[539]539
  помни о смерти (лат.). – Ред.


[Закрыть]
, а взгляните на его работничье населенье, на их резкий, как альпийский воздух, вид – и вы увидите, что это кряж людей бодрее флорентинцев, венециан, а может, и постойчее генуэзцев.

Последних, впрочем, я не знаю. К ним присмотреться очень трудно: они все мелькают перед глазами, бегут, суетятся, снуют, торопятся. В переулках к морю народ кипит, но те, которые стоят, не генуэзцы, это матросы всех морей и океанов, шкиперы, капитаны. Звонок там, звонок тут – Partenza! – Раrtenza![540]540
  Отплытие! Отплытие! (итал.). – Ред.


[Закрыть]
 – и часть муравейника засуетилась: одни нагружают, другие разгружают.

IV
Zudeutsch[541]541
  Слишком по-немецки (нем.). – Ред.


[Закрыть]

…Три дня льет проливной дождь, выйти невозможно, работать не хочется… В окне книжной лавки выставлена «Переписка Гейне», два тома. Вот спасенье – я взял их и принялся читать впредь до расчищения неба.

Много воды утекло с тех пор, как Гейне писал Мозеру, Иммерману и Варнгагену.

Странное дело: с 1848 года мы всё пятились да отступали, всё бросали за борт да ежились, а кой-что сделалось, и всё исподволь изменилось. Мы ближе к земле, мы ниже стоим, т. е. тверже, плуг глубже врезывается, работа не так казиста, чернее – может, оттого, что это в самом деле работа. Дон-Кихоты реакции пропороли много наших воздушных шаров, дымные газы улетучились, аэростаты опустились, и мы не носимся больше, как дух божий, над водами с цевницей и пророческим песнопением, а цепляемся за деревья, крыши и за мать сыру землю.

Где эти времена, когда «Юная Германия», в своем «прекрасном высоко», теоретически освобождала отечество и в сферах чистого разума и искусства покончивала с миром преданий и предрассудков? Гейне было противно на ярко освещенной морозной высоте, на которой величественно дремал под старость Гёте, грезя не совсем складные, но умные сны второй части «Фауста», однако и он ниже книжного магазина не опустился, – это все еще академическая aula[542]542
  актовый зал (лат.). – Ред.


[Закрыть]
, литературные кружки, журнальные приходы, с их сплетнями и дрязгами, с их книжными Шейлохами в виде Котты или Гофмана и Кампе, с их геттингенскими архиереями филологии и епископами юриспруденции в Галле или Бонне. Ни Гейне, ни его круг народа не знали, и народ их не знал. Ни скорбь, ни радость низменных полей не подымалась на эти вершины; для того чтоб понять стон современных человеческих трясин, им надобно было переложить его на латинские нравы и через Гракхов и пролетариев добраться до их мысли.

Бакалавры мира сублимированного[543]543
  возвышенного, от sublime (франц.). – Ред.


[Закрыть]
, они выходили иногда в жизнь, начиная, как Фауст, с полпивной и всегда, как он, с каким-нибудь духом школьного отрицанья, который им, как Фаусту, мешал своей рефлексией просто глядеть и видеть. Оттого-то они тотчас возвращались от живых источников к источникам историческим – тут они чувствовали себя больше дома. Занятия их, это особенно замечательно, не только не были делом, но и не были наукой, а, так сказать, ученостью и литературой пуще всего.

Гейне подчас бунтовал против архивного воздуха и аналитического наслаждения, хотел чего-то другого, а письма его – совершенно немецкие письма того немецкого периода, на первой странице которого Беттина-дитя, а на последней Рахель-еврейка. Мы свежее дышим, встречая в его письмах страстные порывы юдаизма; тут Гейне в самом деле увлекающийся человек, но он тотчас стынет, холодеет к юдаизму и сердится на него за свою собственную, далеко не бескорыстную измену.

Революция 1830 и потом переезд Гейне в Париж сильно двинули его. «Der Pan ist gestorben!»[544]544
  «Пан умер!» (нем.). – Ред.


[Закрыть]
 – говорит он с восторгом, и торопится туда – туда, куда и я некогда торопился так болезненно страстно, – в Париж; он хочет видеть «великий народ» и «седого Лафайета, разъезжающего на серой лошади». Но литература вскоре берет верх, наружно и внутренно письма наполняются литературными сплетнями, личностями впересыпочку с жалобами на судьбу, на здоровье, на нервы, на худое расположение духа, сквозь которого просвечивает безмерное, оскорбительное самолюбие. И тут же Гейне берет фальшивую ноту. Холодно вздутый риторический бонапартизм его становится так же противен, как брезгливый ужас гамбургского хорошо вымытого жида перед народными трибунами не в книгах, а на самом деле. Он не мог переварить, что рабочьи сходки не представлялись в чопорной обстановке кабинета и салона Варнгагена, «фарфорового» Варнгагена фон Энзе, как он его сам назвал.

Чистотой рук и отсутствием табачного запаха, впрочем, и ограничивается чувство его собственного достоинства. За это винить его трудно. Чувство это не немецкое, не еврейское и, по несчастию, тоже не русское.

Гейне кокетничает с прусским правительством, заискивает в нем через посла, через Варнгагена и ругает его[545]545
  Не то же ли делал и гений на содержании прусского короля? Его двуипостасность навлекла на него колкое слово. После 1848 король ганноверский, ультраконсерватор и феодал, приехал в Потсдам. На лестнице дворца его встретили разные придворные и Гумбольдт в ливрейном фраке. Злой король остановился и, улыбаясь, сказал ему: «Immer derselbe: immer Republikaner und immer im Vorzimmer des Palastes».<«Bce тот же: всегда республиканец и всегда в прихожей дворца» (нем.)>.


[Закрыть]
. Кокетничает с баварским королем и осыпает его сарказмами, больше чем кокетничает с «высокой» германской диетой и выкупает свое дрянное поведение перед ней едкими насмешками.

Все это не объясняет ли, отчего учено-революционная вспышка в Германии так быстро лопнула в 1848 году? Она тоже принадлежала литературе и исчезла, как ракета, пущенная в Крольгардене; она имела своих вождей-профессоров и своих генералов от филологии, она имела свой народ в ботфортах и беретах, народ-студентов, изменивших революционному делу, как только оно перешло из метафизической отваги и литературной удали на площадь.

Кроме несколько забежавших или завлеченных работников, народ не шел за этими бледными фюрерами, они ему так и остались посторонними.

– Как вы можете выносить все обиды Бисмарка? – спросил я за год до войны у одного левого депутата из Берлина в самое то время, когда граф набивал себе руку для того, чтоб повышибать зубы покрепче Грабова и К°.

– Мы все сделали, что могли, innerhalb[546]546
  в пределах (нем.). – Ред.


[Закрыть]
конституции.

– Ну, так вы бы, по примеру правительства, попробовали ausserhalb[547]547
  вне пределов (нем.). – Ред.


[Закрыть]
.

– То есть что же? Сделать воззвание к народу, остановить платежи налогов?.. Это мечта… ни один человек не двинулся бы за нас, не поддержал бы нас… и мы дали бы новое торжество Бисмарку, свидетельствуя сами нашу слабость.

– Ну, так и я скажу, как ваш президент при всяком заушении: «Воскликните троекратно „Es lebe der König!”[548]548
  «Да здравствует король!» (нем.). – Ред.


[Закрыть]
и разойдитесь с миром!»

V
С того и этого света
I. С того

…«Villa Adolphina.. Адольфина?.. что, бишь, такое?.. Villa Adolphina, grands et petits appartements, jardin, vue sur la mer»…[549]549
  «Вилла Адольфина, большие и малые комнаты, сад, вид на море…» (франц.). – Ред.


[Закрыть]

Вхожу – все чисто, хорошо, деревья, цветы, английские дети на дворе, толстые, мягкие, румяные, которым от души желаю никогда не встречаться с антропофагами… Выходит старушка и, спросив о причине прихода, начинает разговор с того, что она не служанка, «а больше по дружбе», что М-me Adolphine поехала в больницу или в богадельню, в которой она патронесса. Потом ведет меня показывать «необыкновенно удобную квартиру», которая первый раз еще не занята во время сезона и которую сегодня утром приходили осматривать два американца и одна русская княгиня, в силу чего служащая «больше по дружбе» старушка искренно советовала мне не терять времени. Поблагодарив ее за такое внезапное сочувствие и предпочтение, я обратился к ней с вопросом:

– Sie sind eine Deutsche?

– Zu Diensten. Und der gnädige Herr?

– Ein Russe.

– Das freut mich zu sehr. Ich wohnte so lange, so lange in Petersburg[550]550
  – Вы немка? – К вашим услугам. А вы, сударь? – Русский. – Очень, очень приятно. Я так долго, так долго жила в Петербурге (нем.). – Ред.


[Закрыть]
. Признаться сказать, такого города, кажется, нет и не будет.

– Очень приятно слышать. Вы давно оставили Петербург?

– Да, не вчера-таки; мы вот уже здесь живем на худой конец лет двадцать. Я с детства была подругой с M-me Adolphine и потом никогда не хотела ее покинуть. Она мало хозяйством занимается, все у нее идет так, некому присмотреть. Когда meine Gönnerin[551]551
  моя покровительница (нем.). – Ред.


[Закрыть]
купила этот маленький парадиз, она меня тотчас выписала из Брауншвейга…

– А где вы жили в Петербурге? – спросил я вдруг.

– О, мы жили в самой лучшей части города, где lauter Herrschaften und Generäle[552]552
  сплошь знатные господа и генералы (нем.). – Ред.


[Закрыть]
живут. Сколько раз я видела покойного государя, как он в коляске и в санях на одной лошади проезжал so ernst[553]553
  такой серьезный (нем.). – Ред.


[Закрыть]
…можно сказать, настоящий потентат[554]554
  властитель (нем. Potentat). – Ред.


[Закрыть]
был.

– Вы жили на Невском, на Морской?

– Да, т. е. не совсем на Нефском, а тут возле, у Полицей-брюке.

«Довольно… довольно, как не знать», – думаю я, и прошу старушку, чтоб она сказала, что я приду к самой M-me Adolphine переговорить о квартире.

Я никогда не мог без особого умиления встречаться с развалинами давнишнего времени, с полуразрушенными памятниками храма ли Весты или другого бога, все равно… Старушка «по дружбе» пошла меня провожать через сад к воротам.

– Вот наш сосед тоже долго жил в Петербурге… – она указала мне большой кокетливо убранный дом, на этот раз с английской надписью: «Large and small app (furnished or unfurnished)»[555]555
  «Большие и малые комнаты (с мебелью и без мебели)» (англ.). – Ред.


[Закрыть]
…Вы, верно, помните Флориани? Coiffeur de la cour[556]556
  Парикмахер двора его величества (франц.). – Ред.


[Закрыть]
был, возле Мильонной; он имел одну неприятную историю… был преследован, чуть не попал в Сибирь… знаете, за излишнее снисхождение, – тогда были такие строгости.

«Ну, – думаю, – она непременно произведет Флориани в мои „товарищи несчастья”».

– Да, да, теперь я смутно вспоминаю эту историю, в ней были замешаны синодский обер-прокурор и другие богословы и гвардейцы…

– Вот он сам.

…Высохший, беззубый старичишка, в маленькой соломенной шляпе, морской или детской, с голубой лентой около тульи, в коротеньком светлогороховом полупальто и в полосатых штанишках… вышел за ворота. Он поднял скупо-сухие, безжизненные глаза и, пожевывая тонкими губами, кивнул головой старушке «по дружбе».

– Хотите, я его позову?

– Нет, покорно благодарю… я не по этой части – видите, бороду не брею… Прощайте. Да скажите, пожалуйста, ошибся я или нет: у monsieur Floriani красная ленточка?

– Да, да, он очень много жертвовал!

– Прекрасное сердце.

В классические времена писатели любили сводить на том свете давно и недавно умерших затем, чтоб они покалякали о том и о сем. В наш реальный век всё на земле и даже часть того света на этом свете. Елисейские Поля растянулись в Елисейские берега, Елисейские взморья и рассыпались там-сям по серным и теплым водам, у подножия гор, на рамках озер; они продаются акрами, обработываются под виноград… Часть умершего в треволненной жизни отправляет здесь первый курс переселения душ и гимназический класс Чистилища.

Всякий человек, проживший лет пятьдесят, схоронил целый мир, даже два; с его исчезновением он свыкся и привык к новым декорациям другого акта; вдруг имена и лица давно умершего времени являются чаще и чаще на его дороге, вызывая ряды теней и картин, где-то хранившихся на всякий случай, в бесконечных катакомбах памяти, заставляя то улыбнуться, то вздохнуть, иной раз чуть не расплакаться…

Желающим, как Фауст, повидаться «с матерями» и даже «с отцами» не нужно никаких Мефистофелей, достаточно взять билет на железной дороге и ехать к югу. С Канна и Грасса начиная, бродят греющиеся тени давно утекшего времени; прижатые к морю, они, покойно сгорбившись, ждут Харона и свой черед.

На пороге этой Città, не то чтоб очень dolente[557]557
  Città dolente – град скорбей (итал.). – Ред.


[Закрыть]
, стоит привратником высокая, сгорбленная и величавая фигура лорда Брума. После долгой, честной и исполненной бесплодного труда жизни, он всем существом и одной седой бровью ниже другой выражает часть дантовской надписи: Voi ch’entrate[558]558
  Вы, что входите сюда… (итал.). – Ред.


[Закрыть]
, с мыслью домашними средствами поправить застарелое, историческое зло, lasciate ogni speranza[559]559
  …оставьте всякую надежду (итал.). – Ред.


[Закрыть]
. Старик Брум, лучший из ветхих деньми, защитник несчастной королевы Каролины, друг Роберта Оуэна, современник Каннинга и Байрона, последний, ненаписанный том Маколея, поставил свою виллу между Грассом и Канном, и очень хорошо сделал. Кого было бы, как не его, поставить примиряющей вывеской в преддверии временного Чистилища, чтоб не отстращать живых?

Затем мы en plein[560]560
  всецело (франц.). – Ред.


[Закрыть]
в мире умолкших теноров, потрясавших наши восьмнадцатилетние груди лет тридцать тому назад, ножек, от которых таяло и замирало наше сердце вместе с сердцем целого партера, – ножек, оканчивающих теперь свою карьеру в стоптанных, собственноручно вязанных из шерсти туфлях, пошлепывающих за горничной из бесцельной ревности и по хозяйству – из очень целеобразной скупости…

…И все-то это с разными промежутками продолжается до самой Адриатики, до берегов Комского озера и даже некоторых немецких водяных пятен (Flecken). Здесь villa Taglioni, там Palazzo Rubini, тут Campagna Fanny Elssner и других лиц…du prétérit défini et du plus-que-parfait[561]561
  прошедшего и давнопрошедшего (франц.). – Ред.


[Закрыть]
.

Возле актеров, сошедших со сцены маленького театра, актеры самых больших подмосток в мире, давно исключенные из афиш и забытые, – они в тиши доживают век Цинцинатами и философами против воли. Рядом с артистами, некогда отлично представлявшими царей, встречаются цари, скверно разыгравшие свою роль. Цари эти захватили с собой, как индейские покойники, берущие на тот свет своих жен, двух-трех преданных министров, которые так усердно помогли им пасть и сами свалились с ними. В их числе есть венценосцы, освистанные при дебюте и все еще ожидающие, что публика придет к больше справедливой оценке и опять позовет их. Есть и такие, которым impresario исторического театра не позволил и дебютировать, – мертворожденные, имеющие вчера, но не имеющие сегодня, – их биография оканчивается до их появления на свет; астеки давно ниспровергнутого закона престолонаследия – они остаются шевелящимися памятниками угасших династий.

Далее идут генералы, знаменитые победами, одержанными над ними, тонкие дипломаты, погубившие свои страны, игроки, погубившие свое состояние, и сморщенные, седые старухи, погубившие во время оно сердца этих дипломатов и этих игроков. Государственные фоссили[562]562
  ископаемые (франц. fossile). – Ред.


[Закрыть]
, все еще понюхивающие табак, так, как его нюхали у Поццо ди Борго, лорда Абердина и князя Эстергази, вспоминают с «ископаемыми» красавицами времен M-me Récamier залу Ливенши, юность Лаблаша, дебюты Малибран и дивятся, что Патти смеет после этого петь… И в то же время люди зеленого сукна, прихрамывая и кряхтя, полурасшибленные параличом, полузатопленные водяной, толкуют с другими старушками о других салонах и других знаменитостях, о смелых ставках, о графине Киселевой, о гомбургской и баденской рулетке, об игре покойного Сухозанета, о тех патриархальных временах, когда владетельные принцы немецких вод были в доле с содержателями игр и опасный, средневековой грабеж путешественников перекладывали на мирное поприще банка и rouge ou noir[563]563
  рулетки (франц.). – Ред.


[Закрыть]

…И все это еще дышит, еще движется: кто не на ногах, в перамбулаторе, в коляске, укрытой мехом, кто опираясь вместо клюки на слугу, а иногда опираясь на клюку за неимением слуги. «Списки иностранцев» похожи на старинные адрес-календари, на клочья изорванных газет «времен наваринских и покорения Алжира».

Возле гаснущих звезд трех первых классов сохраняются другие кометы и светила, занимавшие собою, лет тридцать тому назад, праздное и жадное любопытство, по особому кровавому сладострастью, с которым люди следят за процессами, ведущими от трупов к гильотине и от кучей золота на каторгу. В их числе разные освобожденные от суда за «неимением доказательств» отравители, фальшивые монетчики, люди, кончившие курс нравственного лечения где-нибудь в центральной тюрьме или колониях, «контюмасы»[564]564
  осужденные заочно (франц. contumace). – Ред.


[Закрыть]
и пр.

Всего меньше встречаются в этих теплых чистилищах тени людей, всплывших середь революционных бурь и неудавшихся народных движений. Мрачные и озлобленные горцы якобинских вершин предпочитают суровую бизу; угрюмые лакедемоняне, они скрываются за лондонскими туманами…

II. С этого

1. Живые цветы. – Последняя могиканка

– Поедемте на bal de l’Opéra[565]565
  бал в Оперу (франц.). – Ред.


[Закрыть]
 – теперь самая пора: половина второго, – сказал я, вставая из-за стола в небольшом кабинете Café Anglais, одному русскому художнику, всегда кашлявшему и никогда вполне не протрезвлявшемуся. Мне хотелось на воздух, на шум, и к тому же я побаивался длинного tête-à-tête с моим невским Клод Лорреном.

– Поедемте, – сказал он и налил себе еще рюмку коньяку.

Это было в начале 1849 года, в минуту ложного выздоровленья между двух болезней, когда еще хотелось, или казалось, что хотелось, иногда дурачества и веселья.

…Побродивши по оперной зале, мы остановились перед особенно красивой кадрилью напудренных дебардеров с намазанными мелом Пьерро. Все четыре девушки, очень молодые, лет восемнадцати-девятнадцати, были милы и грациозны, плясали и тешились от всей души, незаметно переходя от кадриля в канкан. Не успели мы довольно налюбоваться, как вдруг кадриль расстроился «по обстоятельствам, не зависевшим от танцевавших», как выражались у нас журналисты в счастливые времена цензуры. Одна из танцовщиц, и, увы, самая красивая, так ловко или так неловко опустила плечо, что рубашка спустилась, открывая половину груди и часть спины, немного больше того, как делают англичанки, особенно пожилые, которым нечем взять, кроме плечей, на самых чопорных раутах и в самых видных ложах Ковен-гардена (вследствие чего во втором ярусе решительно нет возможности с достодолжным целомудрием слушать «Casta diva»[566]566
  «Непорочную богиню» (итал.). – Ред.


[Закрыть]
или «Sub salice»[567]567
  «Под ивою» (итал.). – Ред.


[Закрыть]
).

Едва я успел сказать простуженному художнику: «Давайте-ка сюда Бонарроти, Тициана, берите вашу кисть, а то она поправится», как огромная черная рука, не Бонарроти и не Тициана, a gardien de Paris[568]568
  полицейского (франц.). – Ред.


[Закрыть]
схватила ее за ворот, рванула вон из кадриля и потащила с собой. Девушка упиралась, не шла, как делают дети, когда их собираются мыть в холодной воде, но человеческая справедливость и порядок взяли верх и были удовлетворены. Другие танцовщицы и их Пьерро переглянулись, нашли свежего дебардера и снова начали поднимать ноги выше головы и отпрядывать друг от друга для того, чтоб еще яростнее наступать, не обратив почти никакого внимания на похищение Прозерпины.

– Пойдемте посмотреть, что полицейский сделает с ней, – сказал я моему товарищу. – Я заметил дверь, в которую он ее повел.

Мы спустились по боковой лестнице вниз. Кто видел и помнит бронзовую собаку, внимательно и с некоторым волнением смотрящую на черепаху, тот легко представит себе сцену, которую мы нашли. Несчастная девушка в своем легком костюме сидела на каменной ступеньке и на сквозном ветру, заливаясь слезами; перед ней – сухопарый, высокий муниципал, с хищным и серьезно глупым видом, с запятой из волос на подбородке, с полуседыми усами и во всей форме. Он с достоинством стоял сложив руки и пристально смотрел, чем кончится этот плач, приговаривая:

– Allons, allons![569]569
  Идем, идем! (франц.). – Ред.


[Закрыть]

Для довершения удара девушка сквозь слезы и хныканье говорила:

– …Et… et on dit… on dit que… que… nous sommes en République… et… on ne peut danser comme l’on veut!..[570]570
  …И… еще говорят… еще говорят… что… у нас республика… а… нельзя танцевать, как хочется!.. (франц.). – Ред.


[Закрыть]

Все это было так смешно и так в самом деле жалко, что я решился идти на выручку военнопленной и на спасение в ее глазах чести республиканской формы правления.

– Mon brave[571]571
  Почтеннейший (франц.). – Ред.


[Закрыть]
, – сказал я с рассчитанной учтивостью и вкрадчивостью полицейскому, – что вы сделаете с mademoiselle?

– Посажу au violon до завтрашнего дня, – отвечал он сурово.

Стенания увеличиваются.

– Научится, как рубашку скидывать, – прибавил блюститель порядка и общественной нравственности.

– Это было несчастье, brigadier[572]572
  бригадир (франц.). – Ред.


[Закрыть]
, вы бы ее простили.

– Нельзя. La consigne[573]573
  Инструкция (франц.). – Ред.


[Закрыть]
.

– Дело праздничное…

– Да вам что за забота? Etes-vous son réciproque?[574]574
  Вы ее друг? (франц.). – Ред.


[Закрыть]

– Первый раз от роду вижу, parole d’honneur![575]575
  честное слово. (франц.). – Ред.


[Закрыть]
Имени не знаю, спросите ее сами. Мы иностранцы, и нас удивило, что в Париже так строго поступают с слабой девушкой, avec un être frêle[576]576
  с хрупким созданием (франц.). – Ред.


[Закрыть]
. У нас думают, что здесь полиция такая добрая… И зачем позволяют вообще канканировать, а если позволяют, г. бригадир, тут иной раз поневоле или нога поднимется слишком высоко, или ворот опустится слишком низко.

– Это-то, пожалуй, и так, – заметил пораженный моим красноречием муниципал, а, главное, задетый моим замечанием, что иностранцы имеют такое лестное мнение о парижской полиции.

– К тому же, – сказал я, – посмотрите, что вы делаете. Вы ее простудите, – как же из душной залы полуголое дитя посадить на сквозной ветер?

– Она сама не идет. Ну, да вот что: если вы дадите мне честное слово, что она в залу сегодня не взойдет, я ее отпущу.

– Браво! Впрочем, я меньше и не ожидал от г. бригадира – я вас благодарю от всей души.

Пришлось пуститься в переговоры с освобожденной жертвой.

– Извините, что, не имея удовольствия быть с вами знакомым лично, вступился за вас.

Она протянула мне горячую, мокрую ручонку и смотрела на меня еще больше мокрыми и горячими глазами.

– Вы слышали, в чем дело? Я не могу за вас поручиться, если вы мне не дадите слова, или, лучше, если вы не уедете сейчас. В сущности, жертва не велика; я полагаю, теперь часа три с половиной.

– Я готова, я пойду за мантильей.

– Нет, – сказал неумолимый блюститель порядка, – отсюда ни шагу!

– Где ваша мантилья и шляпка?

– В ложе такой-то №, в таком-то ряду.

Артист бросился было, но остановился с вопросом: «Да как же мне отдадут?»

– Скажите только, что было, и то, что вы от Леонтины Маленькой… Вот и бал! – прибавила она с тем видом, с которым на кладбище говорят: «Спи спокойно».

– Хотите, чтоб я привел фиакр?

– Я не одна.

– С кем же?

– С одним другом.

Артист возвратился окончательно распростуженный с шляпой, мантильей и каким-то молодым лавочником или commis-voyageur[577]577
  приказчиком (франц.). – Ред.


[Закрыть]
.

– Очень обязан, – сказал он мне, потрогивая шляпу, потом ей: – Всегда наделаешь историй! – Он почти так же грубо схватил ее под руку, как полицейский за ворот, и исчез в больших сенях Оперы… «Бедная… достанется ей… И что за вкус… она… и он!»

Даже досадно стало. Я предложил художнику выпить, он не отказался.

Прошел месяц. Мы сговорились человек пять: венский агитатор Таузенау, генерал Г<ауг>, Мюллер-С<трюбинг> и еще один господин, ехать в другой раз на бал. Ни Г<ауг>, ни Мюллер ни разу не были. Мы стояли в кучке. Вдруг какая-то маска продирается, продирается и – прямо ко мне, чуть не бросается на шею и говорит:

– Я вас не успела тогда поблагодарить…

– Ah, mademoiselle Léontine… очень, очень рад, что вас встретил; я так и вижу перед собой ваше заплаканное личико, ваши надутые губки; вы были ужасно милы; это не значит, что вы теперь не милы.

Плутовка, улыбаясь, смотрела на меня, зная, что это правда.

– Неужели вы не простудились тогда?

– Нимало.

– В воспоминанье вашего плена вы должны бы были, если бы вы были очень, очень любезны…

– Ну что же? Soyez bref[578]578
  Будьте кратки (франц.). – Ред.


[Закрыть]
.

– Должны бы отужинать с нами.

– С удовольствием, ma parole[579]579
  честное слово (франц.). – Ред.


[Закрыть]
, но только не теперь.

– Где же я вас сыщу?

– Не беспокойтесь, я вас сама сыщу, ровно в четыре. Да вот что, я здесь не одна…

– Опять с вашим другом? – И мурашки пробежали у меня по спине.

Она расхохоталась.

– Он не очень опасен, – и она подвела ко мне девочку лет семнадцати, светлобелокурую, с голубыми глазами.

– Вот мой друг.

Я пригласил и ее.

В четыре Леонтина подбежала ко мне, подала руку, и мы отправились в Café Riche. Как ни близко это от Оперы, но по дороге Г<ауг> успел влюбиться в «Мадонну» Андреа Del Sarto, т. е. в блондинку. И за первым блюдом, после длинных и курьезных фраз о тинтореттовской прелести ее волос и глаз, Г<ауг>, только что мы уселись за стол, начал проповедь о том, как с лицом Мадонны и выражением чистого ангела не эстетично танцевать канкан.

– Armes, holdes Kind![580]580
  Бедное, милое дитя! (нем.). – Ред.


[Закрыть]
 – добавил он, обращаясь ко всем.

– Зачем ваш друг, – сказала мне Леонтина на ухо, – говорит такой скучный fatras[581]581
  вздор (франц.). – Ред.


[Закрыть]
? Да и зачем вообще он ездит на оперные балы – ему бы ходить в Мадлену.

– Он немец, у них уж такая болезнь, – шепнул я ей.

– Mais c’est qu’il est ennyeux votre ami avec son mal de sermonts. Mon petit saint, finiras-tu donc bientôt?[582]582
  Однако он скучен, ваш друг, со своими проповедями. Скоро ли ты кончишь, святоша? (франц.). – Ред.


[Закрыть]

И в ожидании конца проповеди усталая Леонтина бросилась на кушетку. Против нее было большое зеркало, она беспрестанно смотрелась и не выдержала; она указала мне пальцем на себя в зеркале и сказала:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю