Текст книги "Иллюзии. 1968—1978"
Автор книги: Александр Русов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 26 страниц)
Послышались сдержанные смешки. Кто-то сказал:
– Не надо бы ему…
– Молодежь легко приспосабливается к высокому давлению, а для стариков повышенное давление опасно.
Был ли то камень в базановский огород? Романовский еще когда говорил:
– Или брать все в свои руки, или уходить. Другого пути нет. Да будь я, Виктор Алексеевич, на вашем месте, в ваших летах…
А у Виктора все тогда было. С ним советовались, считались. Его боялись. Думали, станет мстить, вспоминать прошлое. Он вел себя, как и прежде, но многие не доверяли этому внешнему, видимому постоянству. Разве бывает так, чтобы человеку представилась возможность получить реальную власть, а он отказался и даже не делал попыток воспользоваться ею? Люди с опаской поглядывали в его сторону. Он ничего не требовал, – значит, хитрил, выжидал удобный момент. Значит, не такой был простак этот Базанов, каким хотел казаться. Он оставался по-прежнему неясен – это-то и пугало.
Став ответственным исполнителем ответственной темы, Базанов получил реальную власть над каждым из членов «железной пятерки» – соисполнителями по этой теме. Он мог открывать и закрывать этапы, карать и миловать, подкармливать или морить голодом тот или иной отдел. Он вел себя вежливо, лояльно, никого не ущемлял, ни на кого не жаловался, покрывал чужие неудачи – вообще проявлял чрезвычайный либерализм. Все ждали, когда молодой хозяин покажет истинное свое лицо. Ведь зачем-то выбился человек наверх, пробился сквозь почти непреодолимый заслон.
Но когда все «испытательные» сроки прошли и стало очевидно, что другим Базанов не будет, что-то сломалось в общественном сознании, и почтительное отношение к Базанову резко переменилось. Словно вздох разочарования вырвался из общей груди. Люди думали: грозный рыцарь пришел к ним с мечом – заискивали перед ним, заласкивали, надеялись, что окружит себя любимцами, возвысит над теми, кого пожелает поставить на колени.
Базанов не выламывал рук, не учинял разносов, не требовал безусловного повиновения, не заводил фаворитов, и людям, привыкшим к гораздо более крутому, строгому, официальному обращению, его мягкость представлялась мягкотелостью, вежливость – слабостью, желание оградить от неприятностей – беспринципностью. Все это приводило к некоторому одряблению натруженных мышц, привыкших оказывать постоянное сопротивление, разжижению мозгов, не занятых постоянным продумыванием игровых комбинаций. Жизнь становилась вялой, скучной, еда – несоленой, питье – невкусным. Нужно было направить освободившиеся силы и способности на что-то еще, но ни к чему другому они приспособлены не были. Следовало переучиваться, менять отношение к жизни, вырабатывать новую систему ценностей – а это был труд не одного года и, может, не одного поколения.
Не ладилось на заводе. Не ладилось у Гарышева. Приходилось переносить этап. Гарышев признавал: да, недоучли, недоработали, но в этом не только наша вина. Куда смотрел ответственный исполнитель? Почему не давил? Мы ведем не одну эту тему. У нас много тем. Гарышев получил щелчок по носу, Базанову как ответственному исполнителю поставили на вид. Потом Крепышев вдруг отказался отвечать за невыполнение своего этапа, сославшись на то, что им не была завизирована одна из плановых карточек. И хотя все, включая Крепышева, знали, что та часть работы была с ним согласована, формально Крепышев оказался прав. Свою лепту внес и Лева Меткин.
Били по слабым местам. По самым чувствительным. Машина разваливалась, становилась неуправляемой.
– Наши соисполнители – другие отделы, – оправдывался Базанов. – Не могу я им приказывать.
– Не приказывать, а своевременно реагировать, – поправлял его кто-то из верховного руководства.
– Что же, писать докладные записки? Жаловаться? Ведь Крепышев обещал выполнить этап в срок.
– Где его подпись?
– Он заверял, что не подведет.
– Это где-нибудь зафиксировано?
– Я поверил честному слову.
– Вы должны были, Виктор Алексеевич, более ответственно подойти к этому вопросу, – выговаривали ему. – Быть осмотрительнее, что ли. Иначе вас в два счета под монастырь подведут.
Быть осмотрительнее не получалось. Теперь на него давили со всех сторон Гарышев, Крепышев, Меткин, Валеев. В школьные наши годы это называлось «давить масло» или «устроить темную», «облом».
– Все исполнители равноответственны, – пробовал отбиваться Базанов. – При чем тут я, если они не выполняют?
– Вы – ответственный исполнитель и отвечаете за тему.
– Если они ни за что не отвечают, зачем существует институт? Зачем тогда другие отделы?
– Они тоже отвечают, но голову снимут с вас.
Ему подсказывали, как нужно себя вести: жестко, твердо, неумолимо. Он оставался глух к добрым советам. Впрочем, иногда его пронимало. Шел к Валееву, исполненный самых решительных намерений, стучал кулаком по столу, требовал. Размахивал своим деревянным интеллигентским мечом, всякий раз ударяя по железу. Меч отскакивал, не причиняя вреда.
Он даже не умел как следует отшлепать по мягкому месту. Любой школьник сделал бы это гораздо лучше. Базановская неуклюжесть в таких делах не поддается описанию.
Базанов попал в ловушку, капкан. Становилось все более очевидно, что он не годится на роль лидера. Зачем институту доктор, не способный взять власть в свои руки или, по крайней мере, приносить реальный, ощутимый доход? Пожалуй, сила его и мощь несколько преувеличены. Он оказался слабым, совсем не тем, за кого его принимали.
Тогда-то и пришла мысль задвинуть Базанова «в угол», создать лабораторию поисковых исследований. Тему, с которой он не справлялся, передали Гарышеву, и дело быстро пошло на лад. Во всяком случае, с формальной стороны – никаких придирок. Институт теперь получал большие премии за досрочное выполнение планов, особо отличившиеся выдвигались на доску Почета, хотя реально, фактически ровным счетом ничего не изменилось: не ускорилось, не улучшилось, не наладилось.
Если не хватало заводского оборудования, оформлялись соответствующие акты, снимающие ответственность с института, закрывался один этап, открывался другой, и виновными оказывались д р у г и е. Проблемы решались посредством писем, отсрочек, вовремя оформленных корректировок, а когда складывалось особо трудное положение, отбирали у других, подчас еще более нуждающихся, путем «умелого» подписания разных бумаг у разных начальников разных ведомств.
Когда Базанову дали лабораторию, многие решили, что он получает с в о й к у с о к основного участника раздела мира, которым еще недавно владели спроваженные на пенсию старики. Почти все мы, новые, принадлежали поколению, надежно хранящему в памяти муляжные, иллюзорные прелести витрин военного и послевоенного детства: лоснящиеся лаком окороки из папье-маше, засыпанные мукой бутылки для молока, яблоки и помидоры из воска. Базанов не заглядывал в витрины, видно, уже тогда, подавно не смотрел на них теперь, тогда как институтское большинство, порой даже неосознанно, по-прежнему исходило из понятия своего куска.
Базанов д о л ж е н б ы л получить свою долю, потому что каждый из «железной пятерки» ее получил. Тут действовал неумолимый закон, соблюдалась определенная этика. По отношению к Виктору представители «железной пятерки» являли собой не столько злое, сколько мелкотравчатое начало. Эти ребята навсегда остались изголодавшимися пацанами, хотя я не уверен, что жизнь Гарышева в казахских степях и Левы Меткина в Саратове была более голодной, чем жизнь Виктора в Москве. Просто они были как бы иной породы – устроены иначе. И вот, предпочитая реальные ценности нереальным, то есть таким, какие нельзя пощупать руками, они постепенно свели свою служебную деятельность к мистике сводок, рапортов, цифр. Может, и сами не заметили, как отошли от р е а л ь н ы х д е л, требующих с годами все больших усилий?
Но уже появлялись и такие, кому «мешали работать» научные отделы, возглавляемые представителями «железной пятерки». Новый заведующий отделом технико-экономических исследований Басевич шутил:
– Без вас жилось бы куда легче.
Мы сидели на очередном заседании ученого совета и скучали, пока счетная комиссия подсчитывала голоса.
– На нашей шее сидите, – сказал Крепышев. – Лева, объясни.
– Прекрасно без вас обойдемся. По крайней мере, никаких неприятностей с планом.
– Нечего возразить! – рассмеялся Меткин.
– Пора превращать институт в контору? – спросил Валеев.
– А что плохого?
– Только травите нас своей химией, – включился в разговор Копылов (лаборатория перспективного планирования).
Эта коллективная шутка казалась довольно зловещей.
Во второй половине шестидесятых, вскоре после защиты Крепышевым диссертации, мы отправились в ресторан накануне какого-то праздника. Виктор реагировал на Крепышева, как охотничья собака на дичь. Считал посредственностью, случайным человеком в науке – и этого для него было достаточно, чтобы невзлюбить человека. Что он к нему прицепился? Не любил Базанов так же, как и любил – без меры, без удержу, без веских на то оснований. И тогда, в ресторане, он то и дело поддевал Крепышева, вел себя глупо и вызывающе. Все в Крепышеве его раздражало: голос, манера говорить, одеваться, шутить, и даже то, что он не отвечал на базановские нападки, и что деревня, где родился Крепышев, называлась Размахаевкой, и что Крепышев, став кандидатом наук, ходил по институту сияющий, точно ясное солнышко. В Базанове было этакое высокомерие. Сам он, если верить его рассказам, забыл о защите своей кандидатской на следующий день. Такое, мол, мелкое, незначительное событие. А вот название Размахаевка запомнил. Видно, понравилось оно ему. Чуть что: «размахаевщина», «размахаевские успехи».
– У размахаевцев такие результаты получат самую высокую оценку.
Или:
– Главное для них – быть не хуже других размахаевцев.
И следом категорическое:
– Такие работы никому не нужны. Можно подумать, что не существует тысячелетней истории культуры, что она ничему их не научила. Первый ученый Размахаевки – это еще не критерий научного уровня.
Подобные речи Базанов обычно держал перед Рыбочкиным, потом перед Ваней Брутяном и Юрой Кормилицыным. Когда к нему на отзыв попадала слабая диссертация, он орал, с возмущением пересказывал содержание работы, достойной сожжения, сам себя взвинчивал, возбуждал, распалял, а в результате нередко писал положительное заключение, вздыхая, сожалея, выпуская остатки неотработанного пара:
– При чем тут они? Их руководителей – вот кого надо сечь.
Боялся наказать невиновного.
После разгрома Френовского институт представлял собой нечто вроде пустого пространства на месте сгоревшего леса. Из обожженной земли полезла тщедушная, чахлая растительность. Даже чудом уцелевшего в огне одиноко стоявшего на отшибе реликтового дерева – Вити Базанова – и того не осталось. Буря свалила, вырвала с корнем.
Пусто, гулко, просторно.
Это ведь только в самом общем, непостижимо общем смысле направо и налево говорится о «высоком уровне науки». Уровень науки вообще (никакой усредняющий показатель, впрочем, здесь невозможен) определяется уровнем общей культуры общества, его микроклиматом, живыми людьми, сохранившимися традициями. И как тут быть, если рядом с уровнем гор соседствуют провалы впадин, рядом с XX веком – век каменный? Каждый сполна платит за свое прошлое, и наш институт – не исключение.
XXVII
Незадолго до открытия выставки мне пришла мысль показать вместе с фотографиями несколько скульптурных портретов Виктора. Я полагал, что черно-белые фотографии выиграют от соседства со скульптурой, как и скульптура выигрывает от соприкосновения с живым. Недаром так хорошо смотрятся каменные фигуры в парке, в саду или на лужайке перед домом.
С Капустиным мы договорились по телефону. Его основное условие: за каждую мраморную, бронзовую, глиняную голову я отвечаю собственной головой. Учитывая художественную ценность и изрядный вес груза, в скульптурную мастерскую отправились вчетвером (одно такси, каждому по голове). Кроме меня, поехали Рыбочкин, Брутян и Крепышев как представитель новой администрации, ответственный за выставки и конференции.
С утра небо хмурилось, мрачнело, а днем разразилась гроза. Точно само небо предостерегало или бурно приветствовало нас. Молнии непрестанно били в расселины между домами – этими нагромождениями городской каменоломни, удары грома загоняли сверкающие лезвия в землю, будто боги, впав в детство, играли «в ножички», зачем-то выбрав для этого участок нашей мало приспособленной для подобных игр густонаселенной местности.
– Целый год прошел, надо же, – сказал Крепышев.
Разговора не получалось.
– Кто бы мог предположить? Такой молодой…
Я подумал: неужели и вправду для тебя это оказалось неожиданностью?
– Хороший был мужик. Все его любили. За исключением некоторых. Большинство, в общем-то, всегда на стороне справедливости.
– Еще бы!
Крепышев настороженно глянул в мою сторону. Я вспомнил базановское: «от него пахнет мылом и ординарностью». Мы сидели рядом на заднем сиденье. Ничем таким от него не «пахло». Скорее, конем-тяжеловозом.
До конца пути никто не проронил больше ни слова.
– Погодка-то, а? – хмыкнул Иван, впуская нас.
Крепышев вошел первым, за ним – Рыбочкин и Брутян. Я замыкал шествие.
Хозяин повел нас на чердачок и усадил за стол. Что-то вроде пресс-конференции. Я представил членов делегации. Помолчали. Капустин обвел гостей долгим, бесцеремонным, изучающим взглядом. Спросил, обращаясь ко мне:
– Чаю?
– Не беспокойтесь, – Крепышев откашлялся. – Мы ненадолго.
Среди сослуживцев я один чувствовал себя здесь как дома.
– Может, покажешь работы?
– Да, пожалуйста, – горячо поддержал меня Ванечка.
Крепышев переглянулся с Рыбочкиным и молчаливо осудил Брутяна, осмелившегося высказать пожелание, не согласованное с руководством. Он выпростал из рукава запястье с часами, как бы давая понять, что рабочее время не слишком удобно тратить на всякие пустяки, но тотчас смягчился, рассудив, видимо, что поскольку скульптор идет навстречу пожеланию нашей организации, то и нам, конечно, следует уважить его, пойти навстречу. К тому же дождь. Объективный, так сказать, фактор. Заметив этот жест Крепышева, Капустин мог подумать, что гости боятся злоупотребить вниманием маэстро.
Только Ванечка Брутян искренне обрадовался моей просьбе. Рыбочкина и Крепышева, по-моему, томило предчувствие впустую потраченного времени. Вот если бы мы пошли в ресторан и просидели там часа три в винно-табачном угаре – тогда другое дело. А тут – по делу приехали, к какому-то скульптору. Малоизвестному. Вон сколько их развелось – художников, скульпторов, поэтов. Не перечесть.
Да кто они такие, эти нынешние служители муз? Обыкновенные люди, а если разобраться, то в некотором отношении даже ниже нас, героев научно-технической революции, которых они должны развлекать, забавлять, ублажать, обслуживать. Конечно, культурно обслужить – большое искусство, но ведь мы платим за это, дорогие товарищи. За культурное, качественное обслуживание мы платим кровными своими, честным трудом заработанными деньгами.
Я, конечно, преувеличиваю, отчасти высказывая капустинские обиды, отчасти – базановские. Споры – спорами, но в этом они сходились. Общие обиды объединяли их. Точнее, нас.
Когда-то невменяемые поклонницы знаменитых певцов платили швейцару за то, чтобы постоять в галошах кумира. Высококультурная европейская разъяренная толпа почитателей уже готова растерзать на нем одежду и его самого, дабы заполучить пуговицу на память. Несметная толпа людей, ни разу до того не побывавших в музее, изнывает от желания поглядеть на Мону Лизу. Почему именно на нее? Почему этих новоявленных почитателей искусства не интересуют выставленные по соседству копии микеланджеловских скульптур или барельефы Пергамского алтаря? Они настолько искушены, что их эстетическое чувство могут утолить только подлинники? Но отчего тогда они не впадают в экстаз при виде капустинских скульптур? Толпа взыскует святых мощей, опустевшие реликварии требуют заполнения. Соединение вседоступности, равнодушия, неутолимой жажды потребления и самоутверждения с не ведающей стыда самоуверенностью дает удивительный в медицинском отношении результат: отслаивается сетчатка глаза, человек перестает видеть. Культура отрывается от естественных корней, от естественных человеческих желаний и устремлений. Знание теряет самое себя, превращается в свою противоположность. Все перемешивается, переворачивается, беспорядочно движется, как в космическом безвоздушном пространстве.
Примерно так пояснял Базанов свою мысль о том, что всем нам не хватает культуры.
– Вокруг только и говорят о том, что повысился средний культурный уровень. Конечно, культура стала доступнее, этого нельзя отрицать, но что-то случилось с нашим отношением к ней. Оно слишком обыденно, что ли, слишком редко вызывает глубоко личные переживания. Ты не согласен, Алик? Я не могу как следует объяснить, но только знаю: всем нам катастрофически не хватает культуры. Мы задыхаемся от ее недостатка. Время, в которое мы вступили, требует гораздо большей культуры, чем та, которой обладаем. Старые запасы неисчерпаемы – привыкли мы говорить, – а новых с избытком хватит и на следующие поколения. Это чушь, Алик! Мы разучились радоваться труду. Отвыкаем от натуральной пищи, одежды, от натуральных мыслей. Ваня Капустин во всем винит цивилизацию, развитие науки и техники. А на самом деле причины вот где, – бил себя в грудь Базанов. – Мы настолько развращены привычкой пользоваться непомерными масштабами, что уже не ощущаем их реальность. Пристрастились к играм, утратили способность производить первичный продукт, и просто диву даешься, как еще живы. Назад пути нет. Вопрос в том, скоро ли и насколько решительно мы сможем продвинуться вперед.
Нередко затянувшиеся монологи о «термодинамической химии» выливались у Виктора в подобные рассуждения, за которыми, как правило, следовало возвращение к сугубо специальным физико-химическим проблемам.
– Культура – не свод знаний, правил, законов. Культура – это динамика постижения, способность формировать мысль, – говорил Базанов. – И пора, наконец, восстановить уважительное отношение к разуму.
– А чувства? – спрашивал я. – Как быть с ними?
– Разум и чувство – в некотором роде совершенно одно и то же, – невозмутимо отвечал он.
Спорить было бесполезно, тем более, что подобного рода замечания, требующие обстоятельных аргументов, произносились им между прочим, в качестве перекидного мостика, по которому он легко перебегал от предмета к предмету.
Почему подобные разговоры Базанов вел именно со мной? Я выслушивал его молча, без возражений, тогда как страдальческое выражение на лице Рыбочкина вряд ли располагало к откровенности.
…Рыбочкин первым поднялся из-за стола, как только понял, что наше с Брутяном предложение осмотреть мастерскую принято.
– Ну что, – сказал Капустин, – пошли.
Мы спустились по деревянным ступеням. Глаза Ванечки Брутяна сияли. Он пребывал в ожидании неизвестного, неведомого – то есть в том возбужденно-приподнятом состоянии, которое уже испытал однажды, начав свое увлекательное путешествие по необозримым просторам открытого им мира.
– Вы бы нам объяснили, – нарушил молчание Крепышев.
Ванечка Брутян отстал, а мы вчетвером, включая Капустина, двигались в авангарде и уже достигли середины мастерской. Крепышев нетерпеливо крутил головой, пытаясь уловить тенденцию, главную линию. Так он осматривал какой-нибудь цех предприятия в составе очередной авторитетной комиссии. Было в его наигранно заинтересованном взгляде что-то начальственное, снисходительное и одновременно – совершенно беспомощное.
– Что объяснять-то? – не понял Капустин.
– Ваше творчество. Что вы хотели сказать?
– Сказать? – поморщился Капустин. – Я только лепить хочу.
Можно себе представить и нужно было видеть, как скис он от этого вопроса. Ничего, пусть обе высокие стороны немного привыкнут друг к другу, – решил я и не стал вмешиваться в разговор.
– Ну как же, – не унимался Крепышев. – Чувствуется, что вы пессимистически смотрите на мир.
– Чего? – прикинулся дурачком Капустин, раздраженно комкая в кулаке бороденку.
– Не верите в человека. В силу его и возможности.
– Как это?
– Люди у вас какие-то тощие, изможденные.
– Довели, значит.
– Кого?
– Людей.
– Кто довел?
– Вы. Вы и довели со своей химией, – зло отвечал Капустин.
Сейчас он нас прогонит, подумал я и поспешил сосредоточить общее внимание на новом базановском портрете. Капустин делал его по памяти, только недавно закончил.
Портрет представлял собой маску. Когда обходишь ее вокруг, то анфас хитроватого сластолюбивого старца сменяется профилем страстотерпца. Еще поворот – и перед зрителем возникает лицо всемогущего владыки. А под другим углом зрения вы уже видите лик юного атлета. Это было что-то новое в сравнении со свободной, небрежно-резковатой манерой, свойственной последним капустинским вещам.
– Ну как? – спросил я у Рыбочкина, подведя его к тому месту, откуда базановский портрет более всего имел сходство с оригиналом.
Он ответил неопределенно.
Капустин о чем-то беседовал с Брутяном. Глаза у Ванечки продолжали блестеть, как у влюбленной девушки.
– Ты что имеешь в виду? – спросил я.
– Не похож, – тихо подошел и вмешался Крепышев.
– Как раз похож, – возразил Рыбочкин. – Только не это главное.
Новая должность шла Рыбочкину на пользу. В интонации его голоса я улавливал базановские нотки. Отдельные слова, их сочетания были тоже базановские. Раскованность, способность быть откровенным и многое другое, чему Рыбочкин так отчаянно сопротивлялся, постепенно проникали в него помимо желания, воли, и теперь некогда враждебное ему, чужеродное начало стало почти естественным. Этим влиянием можно объяснить мирную нынешнюю жизнь Вани Брутяна. Обстановка в лаборатории и ее независимое положение в институте давали основание надеяться, что путь этого молодого таланта будет не столь тернистым, как у его бывшего шефа и у шефа нынешнего.
– Мы бы, Иван, – подошел я к Капустину, – хотели взять четыре портрета. «Голову Базанова», «Портрет печального человека», этот, последний, если ты, конечно, не возражаешь, и какой-нибудь еще.
Капустин поискал глазами:
– Вот.
Увы, это был далеко не «Белый Базанов». Капустин вырезал его из камня электрической фрезой.
Как представитель администрации, Крепышев настойчиво подводил нас к мысли о замене «Портрета печального человека» чем-нибудь более жизнеутверждающим. Я попросил его не вмешиваться, предупредив, что можно испортить все дело. Крепышев смирился и даже выслушал, не перебивая, пространные, восторженные рассуждения Ванечки Брутяна по поводу только что увиденных работ. Выпив на голодный желудок водки, этот представитель «железной пятерки» совершенно размяк, ибо был сделан не из железа, а из того же податливого, не слишком прочного вещества, что и все мы. Лишь в определенной ситуации, при взаимодействии с определенного сорта людьми Крепышев превращался в некое подобие танка, сминающего все на своем пути. Такое перевоплощение было сродни «эффекту Базанова». Попадая в узкий интервал термодинамических значений, ничем не примечательная система вдруг проявляла свойства сильного ускорителя или, наоборот, замедлителя реакции, тогда как любое отклонение возвращало ей все признаки заурядности.
Кажется, в тот день нашего посещения скульптурной мастерской Рыбочкин сказал фразу, заставившую меня содрогнуться именно потому, что она была произнесена им, Игорем Рыбочкиным.
– Правда, – сказал Игорь, – всегда на стороне силы.
– Почему же тогда, – поинтересовался я, – ты не переметнулся в свое время к Максиму Брониславовичу?
– Сила была не на его стороне.
– А теперь, – спросил я, – почему ты не с н и м и? Ведь о н и победили.
– Победили? Они пришли на готовое.
– Кого в таком случае ты считаешь сильным? Себя самого? Базанова?
– Его.
– Даже теперь?
Рыбочкин кивнул.
– Даже теперь? – переспросил я, пораженный.
– Пока другой силы что-то не видно, – философически заметил Рыбочкин.
Мы привезли базановские «головы» в институт и заперли их в кабинете Рыбочкина. Предстояло заказать в столярной мастерской соответствующее количество постаментов, обтянуть их холстом, как это обычно делают на выставках, и пригласить Капустина. Договорились, что устанавливать, укреплять «головы», а также определять их местоположение в зале будет сам скульптор.
Целую неделю Ванечка Брутян рассказывал всем и каждому о Капустине. Глядя на его энтузиазм и желание увлечь за собой людей, вовсе не склонных к увлечениям такого рода, я понял вдруг, какой он, в сущности, еще юный.
Разумеется, наибольшее впечатление рассказ произвел на Юру Кормилицына. Позвонив однажды скульптору, Ванечка Брутян получил милостивое разрешение маэстро еще раз посетить его мастерскую «вместе с одним человеком, который очень хотел бы познакомиться с вашим творчеством».
Теперь Юра Кормилицын и его шеф ходили по институту как одержимые – проповедники и проводники нового искусства, которое стало объектом их поклонения. В неумеренности их восторгов я улавливал отголоски дней собственной молодости, когда на выставке молодых художников фотографировал капустинского «Икара», знакомил скульптора с будущим профессором, проводил дни и ночи в его мастерской. Два молодых парнасца, Кормилицын и Брутян, шли, казалось, тем же путем, каким некогда шел Базанов, прикасались к тому, что было его жизнью, любовью, бедой.
XXVIII
Долго не мог понять, почему Игорь все эти годы так ненавидел Гарышева. То, что они оказались конкурентами, лишь отчасти проясняло неясное. Конкуренцию Рыбочкину составлял не только Гарышев, но и Лева Меткин, и Крепышев. Идея целиком передать технологическую часть работы в лабораторию Гарышева принадлежала Базанову. Из всей «железной пятерки» Базанов предпочел его как самого тихого, скромного и интеллигентного представителя новой когорты, локтями пробивавшей себе путь к месту под солнцем.
На глазах тех, кто, по крайней мере, лет на пять был старше Кормилицына и Брутяна, происходил яркий во внешних своих проявлениях процесс, который я бы сравнил с затягиванием и распылением струи пульверизатором. Создаваемое разряжение заставляло жидкость подниматься по трубке, разбиваться на мельчайшие капли и образовывать нечто вроде искрящегося ореола.
Постепенно приобретало как бы двойной смысл, оттенок сомнительной добродетели и слово «культура». «Истинно» культурными считались уже не те, кто извинялся, случайно толкнув прохожего, кто что-то читал, знал, умел, но обладатели невидимых алмазов, рассыпанных в глухих недрах невозделанных душ. Культурный ценз был вытеснен и отменен всеобщим правом, а правда, как не без основания заметил Рыбочкин, все чаще оказывалась на стороне силы. Слово «культура» вместе с оговоркой «так называемая» стало употребляться для обозначения чего-то фальшивого, обременительного, тормозящего естественный ход вещей, тогда как создаваемый новой струей вакуум поднимал наверх незрелые, несформировавшиеся, еще находящиеся во власти рефлексов, но вместе с тем полные желания «дерзать» души.
Многие прыгнули тогда выше своих возможностей. Так сложились обстоятельства. Даже не мечтая ни о чем подобном, оказавшись наверху, они мертвой хваткой вцепились в доставшиеся им кресла. Это многое объясняет.
Пожалуй, именно то, что было симпатично в Гарышеве Базанову, оказалось особенно ненавистно Рыбочкину. Мягкие манеры и тихость конкурента он воспринимал как маску, а из всех видов масок эта была ему наиболее отвратительна. Как и Гарышев, интеллигент в первом поколении Игорь Рыбочкин собирал свой «багаж» по крупицам, ощупью, наугад, тайком от всех, с неимоверными трудностями и сомнениями, тогда как гладкость и тихость Гарышева, прикрывающая его «железную сущность», грозили обратить в прах затраченные усилия, а его самого, Рыбочкина, подвести к грани крушения, катастрофы. Если именно эта мягкость и эта вежливость – цель, то зачем мучительные преодоления и поиски? Так что высказывание Рыбочкина о взаимосвязи правды и силы я готов воспринимать как рецидив былого упрека Базанову, польстившемуся на внешнее и обманчивое.
Если Базанов выбрал в качестве преемника не откровенно «железного» Меткина, не примитивного Крепышева, но мягкого, вежливого Гарышева, то не означало ли это, что и в самом Базанове, за которым все эти годы он, Рыбочкин, шел в огонь и в воду, было много внешнего, напускного – той же интеллигентской дешевки, которая заставляла содрогаться и негодовать честное сердце воина? Не оказался ли голым король? Не получил ли простодушный солдат в награду за безупречную службу черта в придачу к серебряной табакерке? Вот чего, наверно, опасался и недопонимал Рыбочкин, обдумывая свою предыдущую жизнь.
Минутная усталость и равнодушие Базанова обернулись для Игоря сосредоточеньем множества вопросов, ядром, сутью всего, что произошло, происходило и должно было произойти с ним. Рыбочкин не желал протянуть руку дружбы Гарышеву, купившему индульгенцию на украденные деньги – те самые, которые были накоплены Рыбочкиным в течение многих лет честного труда.
Даже поместив себя мысленно на место Игоря, я не мог бы испытать к Гарышеву тех сильных чувств, которые постоянно испытывал он. Впрочем, что касается неумеренных, непомерных, но тщательно скрываемых эмоций, то Игорь с Гарышевым были чем-то схожи. Как, впрочем, и с Френовским. Вообще стоило им сделать несколько шагов друг другу навстречу – и через год-другой они забрали бы всю власть. Только этого почему-то не произошло. Френовский и Базанов, ступив на путь вражды, пошли до конца. Никакие соображения выгоды, практической пользы не брались в расчет. Что касается чудаковатой пары Базанов – Рыбочкин, то она, мне сдается, прошла курс дополнительного обучения за круглым столом, под звон лат и риторических рассуждений о долге.
Да, Базанов получил лабораторию. И Рыбочкин в конце концов тоже. Но если соизмерить затраченные ими усилия с усилиями тех, кто в результате стал хозяином целого института, то окажется, что в чисто практическом отношении коэффициент полезного действия этих «наездников в латах» ничтожен. С таким коэффициентом рабы строили свои пирамиды.
«Железная пятерка» тоже, конечно, недаром ела свой кусок пирога, но потратила при этом не слишком много сил. Господи, как несложно стало обеспечить себе безбедное существование! Более чем сносное. Более чем умеренное. Административные игры, обвешивание граждан, чаевые в ресторанах, благодарственные, поощрительные, премиальные. Зачем что-то придумывать, с кем-то спорить, ссориться, воевать?
Во времена Максима Брониславовича кандидат наук был заметной фигурой. А теперь? Мной нередко овладевает искушение спросить у молодых людей, впервые попадающих в научную лабораторию: чего вы хотите от жизни? Если денег, то ищите другое место. Если славы – уходите в спорт. Почему вас так много? Неужели вас всех тянет к исследовательской работе? Кому нужна наука, если она не нужна вам? Лишь бессмысленная зачастую в практическом, житейском отношении тяга к определенному образу жизни, тихому, уединенному, сосредоточенному, может служить вам сегодня достаточным оправданием. Уже не говорю о том, удастся ли вам сделать в науке что-либо существенное. Не верьте журналистам: за последние пятьсот лет характер работы ученого почти не переменился. Ученых по-прежнему мало, но только теперь они чаще теряются в непомерно разросшейся толпе околонаучной публики. Пусть не вводят вас в заблуждение и сладостное искушение чьи-то звания и высокие должности. С равным успехом многие из этих людей могли бы заведовать продуктовым складом, птицефермой или крупным универмагом. Наука никогда не была их единственным призванием. Очутившись в научной среде, вы, к сожалению, очень скоро это узнаете, хотя лучше бы вам этого вовсе не знать. Более того. Если вы и в самом деле окажетесь настоящими учеными, то есть людьми, способными увидеть в обыкновенном необыкновенное, то обнаружите, что талант резко уживается с административным преуспеянием, что для достижения административных постов нужны вовсе не научные – другие способности, среди которых не последнее место занимают способности делать карьеру, причем выигрывают и побеждают лишь те, кто такими способностями обладает.