Текст книги "Иллюзии. 1968—1978"
Автор книги: Александр Русов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)
– Твой отец… удивительно сухой человек. Этим все объясняется. Гости ему мешали. Поехать в театр – пустое времяпрепровождение. Для него не существовало праздников. Все сад, сад, копать землю, убирать урожай. Яблоки гнили в подполье. Мы не успевали даже раздавать их знакомым. Патологическая привязанность к земле погубила в нем…
– Кстати, это южноамериканское дерево как называется?
– Оно давно погибло.
– Помнишь, какие нежные были на нем цветы?
– Конечно, – говорит мама. – Нас две женщины, ты приезжаешь редко. Кому ухаживать?
– Я наконец твердо решил привести в порядок хозяйство.
– Не беспокойся, сынок. Нам Захар помогает.
– Знаешь, я, пожалуй, пойду, – поспешно говорю я, вновь испытывая какое-то непонятное раздражение.
– Если хочешь посмотреть новую панораму, загляни на работу.
– Зайду непременно.
Но мама уже не слышит ответа. Открытая калитка, а в ней – никого.
4
И ощущение каникулярных дней на мгновение возвращается ко мне опять, едва переступаю я границу нашего сада. Все почти так, как двадцать лет назад. Не хватает мелочи. Может, зеленого лыжного костюма с вытянувшейся после стирки резинкой? Я хочу доподлинно вспомнить, каким было Лукино тогда и как я воспринимал его, но там, где ищу, пусто. Что-то произошло с памятью. Со зрением тоже. Так, если долгое время работать с микроскопом, смотреть в его окуляр, то и после работы глаз по инерции продолжает искать, отмечать и находить мельчайшее, а крупное остается не в фокусе – размытый фон.
То, что случилось со мной, может случиться с каждым. Вы влюбляетесь или, не дай бог, попадаете под трамвай. Вы, вполне нормальный и не слишком уже молодой человек, знающий правила уличного движения, умеющий контролировать свои поступки, флиртовать, пить вино и неизменно знать меру во всем. Или однажды вы с удивлением обнаруживаете, что способны летать по воздуху: странное, восхитительное ощущение.
Почему-то вспоминаете запах мела, свежевытертой школьной доски и фиолетовых чернил, хотя дело происходит не в школе, не в Лукине, не в Москве даже – во Львове, который в июне 1967 года вернул вам детство и юность с их удивительными ощущениями. Все это вы хорошо помните: и мешанину чувств, и сумбур событий тех дней. Помните, что отрешенное, как бы обращенное к вечности лицо девушки из далеких времен, когда понятие о женской красоте было иным, вы нашли прекрасным в силу причин, не вполне понятных доценту кафедры органической химии Андрею Березкину. Что все сказанное друг другу было лишь паролем, с помощью которого вы опознали друг в друге тайных посланцев одной страны. Что, сама того не ведая, она была частью вашей биографии, ибо ваш литературный наставник Н. С. Гривнин оказался для нее не только автором некогда популярной книги, но и своим по сердцу. Что неосуществленные желания, надежды могли осуществиться, нерешенные когда-то вопросы – быть решены благодаря чуду, которое произошло…
Мне часто потом снился этот город, куда я приехал с иными надеждами, чем те, которые он оправдал.
Доклад имел успех. О нем говорили. Автора хвалили, предлагали сотрудничество. Меня узнали, как если бы безуспешно разыскивали все эти десять лет, а теперь я сам явился – пропавший без вести герой. Сказка становилась явью, верность вознаграждалась, порок наказывался.
Если принять во внимание, что все эти годы силою обстоятельств я вынужден был жить, свернувшись в клубок, как еж, то станет ясной расслабляющая сила похвал и отчаянье, которое испытывает несчастное животное, ощутившее в минуту блаженной раскованности прикосновение острых когтей к незащищенному животу.
Нужно еще учесть, что ко времени поездки во Львов я уже лишился двух сотрудников, которых профессор Б. И. Южный перевел на другую тематику. Затем последовало предложение отправить меня на год стажироваться во Францию. Доброе отношение скрывало хорошо продуманное и постепенно осуществляемое намерение закрыть тему. После того как я отказался, одному из оставшихся сотрудников дважды настоятельно рекомендовалась новая должность, предусматривавшая прибавку к зарплате за отреченье, и новая тема. К счастью, меня не предали.
Да, в те теплые, летние дни во Львове мне хотелось полного, необыкновенного, сказочного счастья. Словно мучимый многодневным голодом, я не мог остановиться, пока, ужаснувшись, не понял, чем грозит избыточное насыщение.
В Москве меня ждал неприятный разговор с профессором. Мы сидели в его кабинете, здесь же находился заведующий кафедрой Волнушев – то ли случайно оказавшийся, то ли специально приглашенный Южным.
– Как съездили?
Я не предвидел подвоха и уже находился в странном, отрешенном состоянии, словно меня подготовили к операции, дали наркоз, и теперь, что бы ни делали, я не почувствую боли.
– Тут без вас письмецо пришло, – миролюбиво заметил Южный, многозначительно поглядывая на Волнушева.
Письмо из института фармакологии, куда мы передали образцы нового препарата, кончалось словами: «Дальнейшие испытания не представляются целесообразными». Не исключено, что такое категоричное заключение было написано по подсказке Б. И. Южного – человека в некотором роде всесильного.
– Что будем делать, Андрей Александрович?
Я пожал плечами. Волнушев выжидающе теребил подлокотники кресла. Южный, конечно, соответствующим образом уже подготовил, настроил его. Поэтому, в общем-то, было бесполезно что-либо объяснять им.
– Видите ли, мы не настолько богаты, чтобы в течение многих лет вести тему, истратить уйму средств, а в результате получить крохотную опытную установку и вот такое письмо, из которого следует, что ваша последняя разработка не выдержала лабораторных испытаний. Все животные погибли, не так ли, Борис Иванович?
Южный удовлетворенно кивнул, хотя его лицо хранило скорбное выражение.
– Таким образом, возникает законное сомнение в целесообразности продолжения работ, несмотря на определенную оригинальность тематики.
– Значит, по-вашему, приоритет института, страны не стоят затраченных средств?
– Вы, видимо, не вполне осознаете ту ответственность, которую стремительное развитие жизни, стремительное развитие… накладывает…
Нужно было бы промолчать, но я дал понять, что чувствую ответственность не только перед Борисом Ивановичем. И даже не прежде всего перед ним.
– Риск всегда есть, – сказал я. – Тем более когда никто больше не исследует и даже не предлагает этот класс соединений для фармакологических целей. Можно ведь и не рисковать. Чтобы все заведомо и сразу получалось, достаточно воспроизводить чужие патенты, чем, кстати, большинство и занимается.
Лицо Южного налилось склеротической краской, и я подумал: «Господи, пусть делают со мной что хотят».
Казалось, я не мог более сопротивляться. Готов был поступиться интересами сотрудников, пожертвовать всем, что мы получили, наработали, – сжечь мосты, бежать, лишь бы не вступать в бой, на который уже не хватало сил.
Хотел ли Волнушев примирить нас или только доиграть взятую на себя роль?
– Перед вами живой пример, – сказал он. – Борису Ивановичу, как никому, удается совмещать смелый научный поиск с практическими результатами. Может быть, сама постановка вопроса недостаточно проработана?
– Я уже несколько раз говорил Андрею Александровичу…
Общие, ничего не значащие слова людей, не желающих вникнуть в суть дела, ученых, разговаривающих языком канцеляристов, пытающихся вместо того, чтобы выяснить истину, оправдать заранее продуманные ходы.
Эта беседа в кабинете Южного была недвусмысленным предупреждением, но решения о закрытии темы они не вынесли, словно опасаясь чего-то или кого-то, возможно, проректора по научной работе, который проявлял интерес к теме. Или они ждали момента, когда я сам объявлю о капитуляции?
Мне было все равно. Боль пришла лишь когда наркоз понемногу начал отходить.
5
Слева от дороги тянутся огороды, сады. Скоро снимать яблоки. Ветки обвисли, кое-где их подперли рогатинами. За заборами идут большие работы, пересаживают клубнику, что-то копают, сгребают опавшие листья и тут же, на дорожках, жгут их.
По другую сторону шоссе тянется железная ограда лукинского Дома творчества. Через писательскую территорию путь к магазину короче, и я вхожу в распахнутые настежь ворота. От сосны к сосне протянута проволока, и на ней укреплен желтый круг с красной поперечной полосой: въезд запрещен. Посторонним въезд запрещен. Вход тоже. Разумеется – посторонним, ибо слева, сразу за знаком – крытая стоянка автомашин. Еще совсем недавно на этом месте была поляна с нежной, светло-зеленой травой. «Пожалуйста, не сливайте воду под навесом», – написано теперь на стене.
Я пошел по дороге, над которой висел «кирпич», по направлению к писательскому дому с белыми колоннами, каменной беседкой у входа и аккуратными цветочными клумбами. Маленький парк подковой охватывал желтое здание. При виде этой архаической архитектуры чувство беспричинного страха вдруг овладело мной. Будто долгие годы, загнанное внутрь, подавленное, забытое, оно росло и развивалось незаметно, а теперь проявилось, вышло наружу. Это был уже снова не я, а некий восьмилетний мальчик, ведущий тягостные переговоры с родителями, исполняя роль беспомощного орудия – подпорки, слишком слабой для того, чтобы удержать разваливающееся строение. Какое-то время, однако, ему все же удавалось служить единственным средством необратимо нарушенной связи между опухшей от слез матерью и отчужденно-мрачным отцом.
Писательский парк пустынен. Только у входа в дом хлопочет тощий, высокий человек, прилаживая к двери новую табличку «Вытирайте ноги». Человек действует крошечной отверткой, пытаясь ввинтить в твердое дерево шуруп, нервничает, и я, кажется, даже вспоминаю его лицо в связи с мягкими ковровыми дорожками на лестницах и в коридорах дома, со всей таинственной атмосферой, писателем Андреем Голубковым и книгой Гайдара, а также с многочисленными невзгодами, постигшими впоследствии наш дом.
И снова я маленький, деревянный Буратино, уже научившийся говорить, но не умеющий уловить таинственной связи между гайдаровской голубой чашкой, дядей Андреем Голубковым, этим домом с колоннами и уходом отца. Мама лежит в слезах, я повторяю отцу жалостливые заклинания и боюсь упустить хотя бы слово – тогда чуда не произойдет – и сгораю от стыда и горя, когда слышу в ответ скрипучее, растягивающее меня, как на дыбе: «Это решено окончательно и бесповоротно». У отца были такие же холодные, чужие, жестокие глаза, как у Голубкова в последние годы его жизни с нами. Глаза неизлечимо больного человека, полные вины, раскаяния и ненависти.
А в школе – десятиминутная беседа с классной руководительницей после звонка. Мягкий, сочувственный взгляд, который принято называть материнским, острый интерес к деталям семейного конфликта, каковой я не мог удовлетворить лишь по неведению. Женская рука на моей стриженой голове покинутого отцом ученика. Можно не готовить уроков – мне делают скидку. Я с успехом играю эту первую в жизни роль травмированного ребенка.
И еще одна забавная роль невольно вспомнилась в связи с предыдущей: роль инфанта с кинжалом на поясе, оружием, достаточно надежным даже в слабых руках. Пьеса называлась «Я уйду к папе» и ставилась на сцене домашнего театра всякий раз, когда положение требовало последнего, решительного довода с моей стороны. Грустные, печальные, тем более жалкие роли были сыграны куда менее выразительно и могли бы в лучшем случае вызвать слезы у сентиментальных зрительниц и испортить косметику на их лицах.
В моей голове все перемешалось теперь, причудливо запуталось, как леска у спиннинга. Может быть, в самом деле я заболел?
Кто-то противно и назойливо, как в бреду, поучает, шепчет на ухо, что именно такие безответственные люди, как я, пытаются прикрыть своими сомнительными чувствами моральную распущенность и беспринципность, которую, согласно вышеупомянутому…
Вместо деревьев в карпатских лесах – деревьев с гладкой корой, напоминающей шкуру слонов или тюленей, – и ручья, осторожно пробирающегося сквозь крапиву и сумрак леса, мне предлагают сухие доводы и пустые оценки того, что не имеет цены.
Откуда она – эта разрушительная сила суждений, пришедшая на смену деревьям и кустам, травам по пояс, спускающимся к обмелевшему ручью, над которым ты стоишь в коротком голубом платье, изнывая от жажды, держа на пальце, как две нанизанные на ветку рыбины, свои туфли, избитые долгой дорогой?
Ты первая произнесла, имена твоего сына и моей дочери. Теперь, когда со скамьи подсудимых ты пересела в судейское кресло, а я остался там же, где был и где еще совсем недавно была ты, мы непреодолимо разделены барьером. Те двое стоят между нами…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я вспомнил излюбленные слова профессора: «Вы исходите только из собственных интересов». Это означало опять-таки нашу безответственность и сомнительные чувства, которые в данном случае сводились к вопросу об авторстве. Требовалось включить профессора в соавторы наших статей и заявок. Чтобы у нашего детища появился новый отец (соотец), отчим, точнее опекун: тов. Б. И. Южный, который никогда не заботился о младенце, ставшем за эти годы уже подростком, палец о палец не ударил для того, чтобы помочь воспитать его. Сил, времени, желания возиться, кормить, стирать пеленки, жить экономно и самоотреченно – всего этого явно не хватало ему для отцовства. Но требования сеньором и феодалом безусловных родительских прав без обязательств было столь категоричным, что он согласился бы скорее погубить ребенка, нежели признать, что не имеет к нему отношения.
Видимо, лишь какие-то давно устаревшие понятия и полное неумение жить заставляли нас упорствовать. Ведь признавали его права другие. Что теряли они? Толику невинности, обретая тем временем истинное сокровище: благоволение начальства, что равноценно порой путевке в жизнь. Мы же тратили силы и годы, тогда как общество теряло ту часть культурного потенциала, который мы были способны ему дать. Может, высшая мудрость и общественный наш долг заключались как раз в том, чтобы уступить?
Впрочем, внешне все выглядело весьма любезно, почти идиллично. Полному благополучию мешало лишь наше ослиное упрямство.
И все-таки даже теперь мне трудно и страшно представить себе Б. И. Южного в роли отчима моего ребенка. Тут ничего не поделаешь. Уступить было никак невозможно. В конце концов, за наши уступки и измены расплачиваемся не только мы, но и дети – прежде всего они.
Так думал я, вступая во владения лукинского писательского Дома творчества, полный смутных предчувствий и определенного желания избавиться от хаоса, царившего в душе.
6
На аллее, ведущей к одному из двух в Лукине продовольственных магазинов, я встретил писателя Н. С. Гривнина.
– Какими судьбами, Андрей?
– Да вот, решил навестить своих.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Жара стояла даже в тенистых аллеях, и не верилось, что это уже начало осени. Я отпустил галстук, расстегнул верхнюю пуговицу рубашки.
– За время, что мы не виделись, вы успели, наверно, написать несколько книг.
– Всего одну, сынок. С годами книги пишутся все медленнее и труднее.
Николай Семенович поправил шляпу на голове, и я отметил про себя, что выглядит он молодцом, а медлительность, с которой он говорил и двигался, свидетельствовала скорее о мудрости, чем о старческой немощи.
– А вы, Андрей, что привезли на этот раз в Лукино? Полный чемодан рукописей?
Он взглянул наверх, где что-то коротко прошуршало. Я тоже поднял голову. Над нами резвилась маленькая рыжая белка с хищной мордочкой и грациозным пепельным пушистым хвостом. Она словно скользила по поверхности волн. Ее игра была чем-то сродни нашему разговору.
Николай Семенович спросил:
– Почему вы такой грустный? Расскажите же о ваших успехах.
Старик посмеивался, и в этом было что-то вызывающее.
– Все хорошо, – сказал я. – В год печатаю не менее пяти вещиц под разными мудреными названиями. Последняя называется «О механизме обрыва кинетической цепи на комплексных ингибиторах».
– Если я правильно понял, вы хотите убедить меня в том, что теперь вас интересует только наука. Но я прекрасно помню, как лет восемь или десять назад вы приносили неплохие рассказы, а такое не может пройти бесследно.
Николай Семенович растянул тонкие сухие губы в искушающую улыбку. Осторожно продвигаясь вперед, он отыскивал наиболее ровную часть дороги.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я слушал как бы со стороны голос десятилетней давности, но безусловного ощущения тех лет, моего 1957 года, не было – лишь случайные куски старой киноленты, вмонтированные в сегодняшний день. Мы свернули налево, в обход дома. Я пытался избавиться от неприятного чувства, которое все усиливалось, а перед глазами продолжала плыть неровная дорожка лукинского парка. Я мысленно проецировал на нее узкие коридоры учреждений, многолюдные аудитории, утлые комнатки солидных редакций, писал на ней свое имя, ученое звание, степень, но снова и снова чувствовал себя робким приготовишкой и заболевал косноязычием.
– Да, Андрей, представьте, Лев Толстой записал как-то в дневнике: «Какой ужас, два дня не писал». Ужас, Андрей. Вы себе можете представить такое? Два дня не писать – это ужас. А сколько дней пропустили вы?
– Восемь лет, – сказал я и почувствовал, что мои слова задели его. – Мне не о чем жалеть. У меня прекрасная специальность.
– Ведь я говорю о призвании! – в сердцах воскликнул Николай Семенович.
– Хорошо, если слово «специальность» вам не по душе, пусть будет – профессия. Посох, на который можно опереться.
– Конечно, литература стара как мир, – согласился Николай Семенович устало. – Что нового можно написать, например, о страстях человеческих? Обо всем прекрасно сказано уже тысячу лет назад. Ракеты, антилюбовь, выращивание эмбрионов в колбах – вот они, ваши новые головокружительные горизонты. В чем видите вы первейшую нужду и потребность нашего, или, если хотите, вашего времени: в том ли, чтобы воспитать или экипировать по последнему слову техники нового человека?
– Отчасти это одно и то же.
Видно, Николай Семенович полагал, что гимназического образования достаточно, чтобы судить о современной науке. Или я рассчитывал, что моих знаний хватит для споров о воспитании?
Следовало предвидеть, что ничего хорошего из нашего двусмысленного разговора не получится. В кажущейся незначительности происходящего я видел опасность, ибо достаточно ведь ничтожного смещения центра тяжести, чтобы вызвать обвал.
Пожалуй, любое чудо земли: любовь к женщине, денежные премии проф. Южного и возможность создать неповторимый мир в искусстве – таит в себе не меньше искушений и опасностей, чем новизна в науке. Однако не будь таких упрямцев, как мои сотрудники, готовые, словно волы, тянуть повозку по хляби не благодаря, но вопреки тому, что наука стала хлебным, выгодным делом, – не будь людей остро чувствующих, влекомых порывом души на край света, – как далеко смог бы уйти в этом случае человек от замкнутого, ограниченного мирка, стремящегося забыть, что самим своим существованием он обязан отклонению от симметрии, отречению от некогда принятых методов, форм, отношений – неизбежному конфликту развития?
– И все-таки вы грустны, Андрей. Скорее всего, вас мучают ненаписанные вещи.
Выйдя на площадку перед домом, мы направились по тому же маршруту.
Николай Семенович спросил:
– Не хватает времени?
– Нет, – возразил я. – Просто не нахожу теперь в этом смысла. Экспериментировать в лаборатории не менее увлекательно, чем писать рассказы.
– Кто бы мог подумать, что к тридцати годам вы станете законченным технократом?
– Должно быть, наследственное, – сказал я.
– Да, конечно. Ваш отец действительно человек сугубо практического склада. – Николай Семенович подумал и неожиданно добавил: – А Голубков – полная ему противоположность. Знаете, Андрей, в ту пору, когда я их знал, в них обоих была самобытность, что-то глубоко индивидуальное, не повторяющееся в других. Несмотря на сухость и безоговорочную приверженность к технике, ваш отец мне по-настоящему нравился. Я поражался и завидовал его неистощимой энергии. Ведь какой сад он вырастил! Вечерами, после работы в Москве, копал, сажал, полол, поливал…
– Да ведь не только этот.
– У него новый сад?
– Вы не поверили бы своим глазам. Весь дом увит виноградом. Осенью со стен свешиваются тугие черные кисти. Я уж не говорю про арбузы, дыни.
– Где ж такой рай? – спросил Николай Семенович. – На Кавказе? В Крыму?
– В районе Нового Иерусалима.
– Вот вам и готовый сюжет!
О чем бы мы ни заговорили, Николай Семенович все сводил к одному.
– Вы давно не были у наших?
– Целую вечность. Сказать правду, мне неловко появляться в вашем доме после истории с Голубковым. Ведь это я двадцать лет назад познакомил его с вашей матушкой. Теперь доля вины лежит и на мне.
– Мама к вам чудесно относится, – сказал я. – Пожалуйста, приходите сегодня.
– К сожалению, не могу. Ко мне должны приехать из города.
– Ну завтра. Хорошо?
Когда мы вновь оказались перед фасадом писательского дома, я спохватился: нужно ведь было успеть в магазин до обеденного перерыва.
Покидая пределы лукинского парка, я заставлял себя не вспоминать мои многолетней давности визиты к Николаю Семеновичу, папки с рукописями, его надежду, мое отчаянье, бесконечные разговоры, замечания, исправления и, наконец, одобрительный отзыв одного из местных писателей о моем рассказе.
«А что, – спрашивал я неизвестно кого, – в самом деле дельфинов может тянуть обратно, на землю?» Задав этот вопрос, я впервые за восемь лет задал второй, не менее странный: что могло бы снова побудить меня к писательству? Поразмыслив, с уверенностью ответил: ничто, но продолжал думать над ним, так как он подкупал своим отвлеченным характером.
Словом, это был один из вопросов, способных возвратить детство и заставить испытать неподдельный восторг. Но теперь-то я прекрасно знал истинную цену такого рода вопросам и ответам.
И все-таки. В добротно отреставрированной картине воспоминаний оставался неясный маленький кусочек: поведение студента химфака Московского университета А. Березкина в период с 1957 по 1959 год и то, к чему бы оно, наверно, привело, если бы не девушка по имени Катя. Березкин познакомился с ней в тот тяжелый для него момент жизни, когда был занят решением проблем, которые носили скорее отвлеченный характер и никак не могли быть причислены к текущим. Студент искал друга, но, не найдя его, по предложению Н. С. Гривнина попробовал воспроизвести на бумаге диалог с воображаемым собеседником, которым каждый раз оказывался, естественно, он сам. В этом мысленном разговоре он говорил о себе в третьем лице и называл своего собеседника Андреем Березкиным. Еще более опрометчивой была попытка вынести первый литературный опыт на суд редакции художественного журнала. Судья-редактор дал понять, что постоянная оглядка на себя является прежде всего признаком бедности впечатлений и не свидетельствует о широте мышления начинающего автора. Таким образом, круг замкнулся, и разомкнуть его помогла девушка Катя. В ту пору самые отчаянные, рискованные мысли блуждали в его голове, поскольку неудачники склонны к преувеличениям. Он нашел в ее лице вполне реального собеседника, получил серьезную профессию, защитил диссертацию и приобрел подержанный автомобиль.
Но случилось так, что однажды он уехал от той, которая стала его женой, и теперь шел по хрустящей под ногами дорожке к продовольственному магазину, чтобы купить бутылку водки и отметить с родственниками день своего тридцатилетия.
7
Надо отдать профессору должное: он не раз предлагал мировую.
– Если не хотите думать о себе, Андрей Александрович, подумайте о сотрудниках. Им должно быть обидно не получать премий, когда остальные получают. Не занимайтесь донкихотством, спуститесь на землю.
Со временем у нас – я имею в виду нашу группу – выработалось противоядие к искушающим речам профессора. Все знали: обитатели триста сорок третьей комнаты отличаются не только иным стилем жизни (нас называли полуночниками), но и как бы иными представлениями о ценностях и наградах.
После того как Б. И. Южный под благовидным предлогом забрал у меня двух сотрудников, оставшиеся вырыли ров вокруг крепости, и отныне голыми руками нас было не взять. Будто отрешенные от практических забот сегодняшнего дня, мы жили, пожалуй, где-то в грядущем пятнадцатилетии, в 1982 году, тогда как шеф надежно окопался в своем 1952-м. Шестидесятилетний профессор удачно перестроился или совпал со временем, являя собой модный ныне образ руководителя, действующего не с помощью громкоговорителя, но управляющего машиной исключительно экономическими рычагами. И мы, осколки романтической поры, видимо, сильно раздражали его. Наесться, напиться, насытить ближних, купить все, что только можно купить, потребить больше других – и на том закончить свою жизнь? Это было не для нас.
Уже задним числом я пытаюсь понять: что заставляло нас так отчаянно сопротивляться все эти годы под открыто развернутым знаменем, откуда брались силы?
Как ни назвать наше противоборство: борьбой нового со старым, романтики научного поиска с приземленностью умеренного процветания (искусственно затянутого отцветания Б. И. Южного и тутти кванти) – все окажется не вполне точным. Одна Катя, пожалуй, более или менее ясно представляла себе положение вещей, ибо каждый вечер измученный дневной борьбой Лаокоон перелистывал перед ней страницы этого утомительного романа.
О господи, мы жаждали новизны, свежести, открытий! Среди более чем тридцати вполне правоверных учеников и последователей Южного мы, кстати сказать, самая молодая группа лаборатории, ощущали долг перед человечеством, желание, жжение, потребность быть иными. Неверно утверждать, что из этой потребности родилась наша тема. Скорее наоборот. Мы ощущали себя солью земли, забывая о том, что самой землей был как раз Б. И. Южный и его праведные сотрудники.
Еще до поездки во Львов я замечал, как в последнее время что-то происходит с нашим поколением. Будто жили мы каждый сам по себе, растворенные в большом деловом мире, – и вдруг кто-то невидимый протрубил сбор тридцатилетним, мы побежали и стали строиться по росту. Должностной мир менялся на глазах: старики уступали место молодым. К нам приглядывались, нас выдвигали, на нас надеялись. И мы торопились – каждый по-своему.
Тем временем, как иные наши друзья бойко взбирались на близлежащие холмы и холмики и укреплялись там, мы лезли на гору по вертикальной стене. Жизнь гудела где-то внизу, под нами, Южный неистовствовал, уговаривал, угрожал, соблазнял, а мы словно оглохли от высоты.
8
Т е л е г р а м м а
Лукино 27183 31 1540
Москва Г-146 Фрунзенская
набережная 40/2 кв. 56
Березкиной
Я у мамы буду Москве через три недели
=Андрей=
9
На львовской конференции я прочитал сорокаминутный доклад, хотя программой в соответствии с нашей старой, прошлогодней заявкой предусматривалось десятиминутное сообщение. Зимой окончился некий затяжной индукционный период в работе – время накопления экспериментальных данных. Как на проявляемой фотографии, начала проступать цельная картина, фрагменты которой писались в течение десяти лет. Словно до сих пор мы владели множеством драгоценных и даже по-своему красивых черепков, а однажды смогли вдруг собрать из них, восстановить разбитый сосуд, не только прекрасный по форме, но и неожиданный по своему назначению. Это произошло в те несколько месяцев, когда отпечатанная программа конференции уже лежала на одном из рабочих столов в нашей триста сорок третьей комнате.
Пора было вступать в большое дело. Пробил наш час. Мы заново подготовили демонстрационный материал – двадцать слайдов, и, приехав во Львов, я думал лишь о том, удастся ли заполучить необходимое для доклада время. Дать его, кажется, мог только один человек, к которому я и решил обратиться.
– Знаете, – сказал он, – всем молодым докладчикам почему-то не хватает времени. В этом сказывается отсутствие дисциплины мышления.
– Вместо частного сообщения мне необходимо сделать общий доклад.
– Во-первых, нужно было думать об этом раньше, а во-вторых, – сказал председатель, – во-вторых, молодой человек, не стоит занимать внимание квалифицированной аудитории в течение часа, когда достаточно десяти минут.
– За это время я берусь доказать вам обоснованность моей просьбы.
Не думаю, что в другое время я или иной на моем месте решился бы разговаривать с академиком подобным образом. Но тогда я чувствовал силу, наше право осчастливить мир и потому, возможно, излишнюю резвость. Скорее из педагогического желания проучить меня за дерзость, нежели из любопытства, председатель присел на одно из боковых сидений в конференц-зале.
– Только самое главное, – сказал он. – И пожалуйста, короче. Нарисуйте, что хотите сказать, – так будет быстрее. К счастью, имеется возможность с помощью двух-трех символов сказать то, на что другим требуются километры слов.
Я нарисовал на листе бумаги несколько схем реакций.
– Укажите условия.
Я сделал это также молча.
– Чем объясняете столь неожиданный результат?
«Нашим ослиным упрямством, – хотел я сказать, ликуя. – Верой в то, во что никто, кроме нас, не верил».
– Особой формой радикального состояния.
– Какой именно?
– Пока не знаю.
– Есть доказательства?
– Да.
– Нарисуйте. Я нарисовал.
– В самом деле. Ваши соединения токсичны?
– Мы преследуем фармакологические цели.
– Простите, вы из какой организации?
Я назвал.
– Г-м.
– Могу ли я надеяться?
– Надеяться на что?
– Что мне дадут время.
– Разумеется. Нужно только посмотреть программу и решить, когда это лучше сделать.
Свой доклад я прочитал на второй день и потом почти не появлялся на заседаниях, потому что все оставшиеся дни мы проводили вдвоем с Ингой. Происходящее в конференц-зале постепенно теряло смысл, я точно проваливался куда-то.
10
Погода во Львове стояла странная. С утра несколько раз принимался идти дождь, потом светило солнце, улицы подсыхали, и снова дождило.
В левой руке я держал ключ с подвешенной к нему деревянной грушей и поднимался по пологой гостиничной лестнице. На площадке второго этажа меня остановили: