Текст книги "Иллюзии. 1968—1978"
Автор книги: Александр Русов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
Столовая шумела, наполнялась принаряженными людьми. После ужина многие отправлялись в клуб, на прогулку или в Чайный домик, где продавали всякие вкусные вещи.
Клавдия Николаевна сдержанно ответила на мое приветствие, продолжая шептаться с какой-то ехидной старушкой, которая тотчас удалилась, едва Ольга приблизилась к нашему столу.
Я невольно вздрогнул, увидев, как она подходила к застекленной двери, открывала ее и потом шла между столиками, издали улыбаясь мне. На ней было светлое платье, простое и элегантное, а волосы, стянутые на затылке черной ленточкой, рассыпались рыжим хвостом. Теперь она напоминала скромную девушку-пансионерку из прошлого века.
Ужин прошел в напряженном молчании, которое не удалось разрядить даже Серафиму Гавриловичу. Чувствовалось, что Клавдия Николаевна не в себе, и причина этого как-то связана с новой нашей соседкой по столу. Мне казалось, она видела нас с Ольгой прогуливающимися по парку после обеда. Теперь она с неприязнью поглядывала в нашу сторону и вся дрожала, точно лошадь, учуявшая запах волка.
Когда мы остались за столом одни, я спросил у Ольги, не собирается ли она идти в кино. Нет, она не собиралась.
– Может, погуляем?
Мы пересекли столовую, сопровождаемые то ли завистливыми, то ли любопытствующими взглядами санаторской публики. Раньше я что-то не замечал столь повышенного внимания к моей персоне.
– На вас все смотрят, – сказал я.
– На нас, – поправила она насмешливо.
Выйдя на площадку перед столовой, мы какое-то время колебались, куда идти: по маршруту № 2 или в сторону лечебного корпуса, соединенного переходом с нашим жильем.
– Давайте уйдем подальше, – предложил я. – Иначе не миновать встречи с Бунцевым.
– Мы его больше не встретим.
– Вы уверены?
– Да.
Меня поразило это ее «да», сказанное без тени сомнения.
– Вы плохо знаете Бунцева.
Я оглянулся, надеясь увидеть его где-нибудь поблизости, но на площадке уже никого не было. Как быстро все разошлись! Еще мгновенье назад мы находились в плотном окружении, под неусыпными взглядами, и вот – никого.
– Разве кино уже началось? – спросил я, взглянув на часы, и не заметил, не запомнил, даже не обратил внимания на положение стрелок.
Мы вошли в парк, непривычно пустынный в этот вечерний час.
– Знаете, Оля, – сказал я, – мы все давно не верим в чудеса, но сегодня, по-моему, происходит что-то чудесное.
Неопределенно улыбнувшись, она продолжала идти рядом, рассеянно глядя перед собой, и чуть заметный румянец покрыл ее щеки. Ее рука коснулась моего плеча. На месте обручального находилось теперь кольцо с красным камнем, удерживаемым четырьмя золотыми львиными лапами. Мне показалось, что это то же кольцо. Возможно, днем оно перевернулось на пальце. Камень то вспыхивал, разгорался ярким внутренним светом, то угасал, словно перегорев, и тогда ничем не отличался от других, обычных камней.
Быстро стемнело. Мы оказались в той части парка, где я никогда не бывал. Узкие дорожки то и дело поворачивали в сторону, петляли, пересекались с другими.
Я взял ее за руки, потом обнял, привлек к себе.
– Не надо, – сказала она, отстраняясь.
И вдруг – совсем весело, почти озорно:
– Нет, профессор, я не лягу с вами в постель.
Меня словно холодной водой окатили. Она смотрела прямо в глаза, не мигая.
– Мало вам одного инфаркта? Хотите опять устремиться в опасное будущее? Не искушайте судьбу. Научитесь брать у нее только то, что она дает.
– Мне ничего не нужно.
– К сожалению, это не так. Ваши желания непомерны. Они заставили вас страдать. И вот результат: вы попали в больницу, потом в санаторий.
– Один мой знакомый признался, что всю жизнь занимался своим делом лишь потому, что ничего другого не умел.
Мы стояли под раскидистым деревом. В темноте ее светлое платье казалось совсем белым, а кольцо на руке – вновь гладким, сплошным.
– Несчастный Иванов! Но пусть, – добавила Ольга, словно решившись на что-то. – Пусть его пример послужит вам уроком и предостережением.
Я ничему больше не удивлялся. Ни тому, что она угадала и назвала фамилию моего соседа, ни этому неправдоподобному свечению ее лица в темноте.
– Уроки не идут мне впрок.
– Что ж вы хотите?
– Остаться самим собой.
– А еще? Договаривайте.
Я снова попытался ее обнять.
– Только не сегодня.
– Сейчас.
– Нет! – вскрикнула она. – Нет, непослушный профессор. Завтрашний вечер ничем не хуже сегодняшнего.
– Значит, завтра?
Она медлила с ответом. Я ждал.
– Да.
Лицо ее стало печальным и даже испуганным.
– Хорошо, в это же время у вас.
– У меня нельзя. Я не один.
– До завтра, – едва слышно произнесла она, и мне снова стало не по себе.
Она исчезла за ближайшим поворотом дороги.
Было не слишком поздно. Возле подъезда толпился народ. В вестибюле образовалась очередь у междугородного телефона-автомата. По цветному телевизору показывали какой-то фильм. Среди зрителей я заметил Бунцева. В креслах рядом с лестницей сидели Клавдия Николаевна и та самая старушка, которая подходила сегодня к нашему столу. Они были увлечены беседой. Проходя мимо, я уловил обрывок разговора:
– …когда в двадцать четвертом году его привезли в Москву…
Конец фразы утонул в телевизионном гуле.
Я поднялся на третий этаж. Дверь оказалась заперта. По-видимому, Иванов еще не вернулся. Дежурная отдала мне ключ со смущенной, виноватой какой-то улыбкой.
Я перелистал книги, лежавшие на тумбочке соседа, взял монографию Дюльмажа и лег поверх одеяла. В пятой главе излагались странные результаты, их нельзя было объяснить известными кинетическими схемами.
Начальные скорости сохранялись постоянными при увеличении макроскопической вязкости системы в сотни раз. К сожалению, я был лишен здесь возможности посмотреть оригинальную работу Брукса, на которую ссылался Дюльмаж.
На клочке бумаги написал: «Скорость обрыва лимитируется не сегментальной, а трансляционной подвижностью. Проверить! Причиной может явиться «эффект сетки» или «эффект отлова» молекул, обладающих наибольшей энергией».
Вложив записку в книгу на странице, где обсуждалась работа Брукса, я почувствовал слабый внутренний ток, будто во мне забил животворный родник и целебная влага побежала по жилам. Даже не верилось. Точно так было перед тем, как мы обнаружили эффект, решительно продвинувший вперед всю проблему. Из суеверия не стал больше думать об этом.
Разделся, умылся, погасил свет и лег, не запирая дверь. Когда Иванов придет, ему не понадобится меня будить. Загулял писатель.
Я заснул как убитый. Не слышал, как пришел Иванов и как он ушел прежде, чем я успел проснуться. Его постель оказалась аккуратно застелена. Утренний моцион, – решил я. – Прогулка перед завтраком, который нужно еще заработать. Здесь многие придерживались этого правила.
«Завтра» наступило. Я чувствовал сердце, но не как обычно. Оно радостно стучало, и кровь стучала в висках. Вдруг показалось, что я окончательно выздоровел. Ведь многие болезни со временем проходят сами собой. Может, и время моей миновало? Разве не известны чудесные случаи исцелений?
Вспомнил: меня ждет доктор Земскова. Здоровому человеку незачем идти к доктору, но если у него все обстоит хорошо, можно сказать, замечательно, он становится настолько щедрым, доброжелательным, великодушным, что готов пойти к доктору только потому, что доктор его ждет.
Худенькая, маленькая, профессионально приветливая блондинка встретила меня в своем кабинете.
– Как себя чувствуете, Виктор Алексеевич?
– Спасибо, прекрасно, – ответил я, в который раз удивляясь ее способности запоминать наши имена.
Она улыбнулась ободряюще-строго, но в ее улыбке я уловил настороженность.
– Разденьтесь, я вас послушаю.
– Надеюсь, сегодня вы разрешите мне даже поплавать в море или хотя бы разок окунуться, – болтал я, стягивая рубашку.
– Посмотрим, как будете себя вести, – пошутила она в ответ. – Ближе, пожалуйста. Не дышите.
Я затаил дыхание.
– Дышите нормально.
Открытое окно кабинета, находящегося рядом с переходом из лечебного корпуса в жилой, выходило на клумбу с розами, которые едва не дотягивались до подоконника на своих голых, колючих стеблях. Молоденькая сестра в хрустящем от крахмала, чистоты и свежести белом халате сладко зевала. Я видел в стекле отражение ее хорошенького порочного личика и не сомневался, что она неплохо проводит время. Ей хотелось на море, в парк или в постель, но ее рабочий день только начался.
– Болей в области сердца или спины не было? – Доктор Земскова усталым движением освободила уши от трубки.
– Вчера, – сказал я, – перед самым обедом. Как обычно, ничего особенного.
– Люсенька, кардиограмму, срочно, – обратилась она к сестре.
– Зачем? – запротестовал я. – Если надеетесь найти что-нибудь неладное у человека с таким самочувствием, тогда всякая нормальная жизнь – это сплошной инфаркт.
– Нужно проверить, – ответила доктор Земскова. – А вот бодрое настроение, – это замечательно.
– Доверяете какой-то машине больше, чем человеку. Я же говорю: чувствую себя хорошо.
– Узнай, Люсенька, они начали работать?
Доктор Земскова была неумолима.
– Работают, – вернулась Люся.
– С кардиограммой ко мне, – распорядилась доктор Земскова. Мы с Люсей отправились в конец коридора.
Пока снимали кардиограмму, Люся оставалась со мной.
– Подождите, – промурлыкала она, унося узкую полоску миллиметровки.
Я сидел на краешке больничного топчана и чувствовал, как испаряются остатки влаги в тех местах, куда прикладывали электроды. Люся долго не возвращалась.
Наконец дверь распахнулась. Люся, Земскова и еще какой-то врач решительно направились ко мне. Два загорелых парня в белых халатах и шапочках остались у входа со сложенными на груди руками.
– Виктор Алексеевич, – торжественно обратилась ко мне доктор Земскова, – придется вас на какое-то время задержать.
– Плохая кардиограмма?
Она прикрыла глаза и несколько раз кивнула, то ли сочувствуя, то ли подчеркивая торжественный характер момента.
– Но, может, это как раз то, что нужно? Для других плохая – для меня хорошая, нормальная кардиограмма. Вы ведь не знаете, какая была десять лет назад. С чем сравниваете? Согласитесь, важно, с чем сравнивать.
– Виктор Алексеевич! – Земскова сложила руки в крепком рукопожатии. – Представьте себе, я приду к вам в лабораторию и стану давать советы. Как вы к этому отнесетесь?
– А что произошло?
– Ничего страшного. Полежите недельку, там видно будет.
И она снова профессионально улыбнулась.
– Ложитесь на каталку, вас отвезут.
– Я сам дойду.
– Ложитесь.
Ее ласковая интонация окончательно убила меня. Я ощутил какую-то безнадежность и полную беззащитность.
– То, что немного плохо себя вчера чувствовал, ничего не значит. Из меня уходила болезнь, – малодушно пролепетал я.
– Долго еще вас уговаривать?
– Хорошо. Только я хотел бы предупредить соседа по комнате. Чтобы не волновался.
Мне необходимо было увидеть Олю.
Все трое многозначительно переглянулись. Молодцы-санитары стояли с непроницаемыми лицами центурионов.
– Предупредят без вас.
– Мне нужно ему что-то сказать.
– Мы передадим.
– У меня личное дело.
Они снова переглянулись, и доктор Земскова сказала:
– Вы кого имеете в виду?
– Моего соседа по комнате. Иванова.
– Ах, этого… Так ведь он уехал.
Она лгала с лучезарной улыбкой на лице.
– Как уехал? Куда?
– Домой. У него там что-то случилось.
– Когда?
– Вчера, – сказал мужчина-врач. – Вчера вечером.
– А вещи? – спросил я.
– Что вещи?
– Мы ведь жили с ним в одной комнате. Вы этого не учли.
Я встал с топчана, отстранил бросившуюся ко мне Земскову, по-видимому решившую, что я надумал бежать, лег на каталку и закрыл глаза.
Меня повезли по длинному коридору. Только теперь я сообразил, зачем жилой корпус соединен внутренним переходом с лечебным.
– Вот и хорошо, – уплывал куда-то назад голос доктора Земсковой.
Меня поместили в отдельную палату. Пришла сестра и сделала укол. Лекарство подействовало мгновенно. Небо в окне почернело и понеслось мне навстречу. Потом сдавило грудь, я потерял сознание.
Когда проснулся, в комнате было темно. У изголовья нащупал кнопку звонка. Дверь бесшумно открылась.
– Звали? – шепотом спросила сестра.
– Скажите, давно я здесь?
– Мое дежурство только началось. Сейчас посмотрю в журнале.
Она вернулась и сообщила:
– Вы поступили вчера в девять ноль-ноль.
– А сейчас?
– Тоже девять, но только вечера.
Я попробовал подняться и не смог. Все тело одеревенело. Откинулся на подушку, чувствуя, как лоб и спина покрылись испариной.
– Вам нельзя делать резких движений, – испугалась сестра. – Если судно, то я подам.
Шло время. Я потерял счет дням. Теперь казалось, что за стенами лечебного корпуса жизни вовсе не существует.
Когда мне разрешили вернуться, дни стали совсем короткие.
За обеденным столом по-прежнему сидели Серафим Гаврилович и Клавдия Николаевна, а третье место занимала та самая ехидная старушка – новая подруга Клавдии Николаевны.
Я поздоровался. Они ответили вразнобой. Никто меня ни о чем не спрашивал, точно мы расстались вчера.
– А где наша юная соседка?
– Соседка? – удивилась Клавдия Николаевна. – Какая соседка?
Серафим Гаврилович в это время просил официантку сменить кофе с молоком на чай.
Со мной сыграли гнусную комедию, но разве я не добровольно лег на каталку и позволил сделать укол? Впрочем, что я мог? Их было пятеро, не считая той, которая снимала кардиограмму. Прорваться? Выпрыгнуть в окно? Не соглашаться до последнего? Ведь никакого насилия не было с их стороны».
XXIII
– Павлик?
– Здравствуйте, дядя Алик.
– Как дела?
– Нормально.
– Как мама?
– Вроде ничего.
– Я хотел спросить, что ты знаешь о Кибеле?
– Вы имеете в виду фригийскую богиню?
– Вот именно. Ты у нас главный специалист по таким делам.
В трубке воцарилось молчание.
– Прочитали записки отца?
– Да.
– Он очень болел. Мы многого не знали. Наверное, зря я вам дал.
– Мне бы не хотелось, чтобы когда-нибудь ты пожалел об этом.
– Из всех друзей вы самый близкий нашей семье человек.
– Спасибо, Павлик. Твою просьбу я выполнил. Сделал выписки и теперь передам их Рыбочкину. Так расскажи о Кибеле. Или это долго?
– Нет, почему же, пожалуйста.
– Хотя бы в общих чертах.
– На одном из горельефов Пергамского алтаря она изображена верхом на льве. Помните? Иногда ее отождествляли с Адрастеей, богиней кары и возмездия. Но вообще-то Кибела – мать всего живущего на земле. Богиня, возрождающая умершую природу и дарующая плодородие. Только папа этого не знал. Скорее всего, случайно запомнил имя Кибелы. Он иногда любил вставить словечко, ему самому непонятное. Играл такими словами, как кошка с мышкой: подбросит – поймает. А сам смеется, довольный.
– Так что Кибела?
В трубке зашуршало.
– Алло!
– Да, слушаю.
– Что именно вас интересует, дядя Алик?
– Все, что знаешь.
– Ладно, постараюсь вспомнить. Значит, так. Кибела полюбила юношу. На охоте его смертельно ранил вепрь, а она умолила богов вернуть ему жизнь. Существует несколько вариантов легенды.
– Что?
– Плохо слышно?
– Аппарат барахлит. Нет, ничего.
– Вы слушаете?
– Да.
– Он изменил ей, решил жениться на простой девушке. Богиня не простила. Она явилась на свадьбу и наслала на всех безумие. Юноша тоже сошел с ума, убежал в горы, оскопил себя и умер в мучениях. После смерти возлюбленного Кибела учредила траурный праздник его памяти. Пожалуй, все.
– Значит, сначала воскресила, потом убила?
– Примерно такой же миф об Адонисе, который должен был проводить треть года у богини любви, треть – у владычицы преисподней, а остальным временем распоряжаться по своему усмотрению. Когда он погиб на охоте, из капель крови выросли розы.
– Он тоже был возлюбленным Кибелы?
– Нет.
– Кстати, записная книжка отца сохранилась?
– Да, она у меня.
– Может, взглянешь на букву «Б»? Бунцев.
– Дядя Алик, вы напрасно принимаете всерьез. Он был очень болен. Им владела навязчивая идея, вернее, фантазия…
– Дело в том, Павлик, что с неким Бунцевым мы когда-то учились вместе. Что, если это тот самый?
– Просто мистика.
– Так ты посмотришь? Бунцев.
Павлик отложил трубку, а я подумал: почему раньше мне не приходила в голову такая мысль? Мальчик по фамилии Бунцев действительно учился в нашем классе, но имени его я не помнил.
– Есть! – раздался в трубке голос Павлика. – Нашел. Бунцев Алексей Константинович. Москва. Вы запишете?
Я был обескуражен не меньше Базанова-младшего.
– Слушаю, Павлик.
Он продиктовал номер.
– Зашел бы как-нибудь к нам.
– Теперь после сессии.
– Как Ирочка?
– Мы решили пожениться, дядя Алик.
– Вот это новость! Что ж ты молчал? Поздравляю. А мама?
– Согласилась. Убедил ее, что так будет легче учиться: не надо бегать на свидания.
– Пригласишь на свадьбу?
– Обязательно. В молодежную компанию, если не возражаете.
– Не возражаю, – сказал я. – И даже польщен.
Разговор с Павликом вдруг открыл мне вполне очевидную истину о вступлении всех нас в возраст третьего поколения живущих. Еще совсем недавно Виктор, Лариса, я были очень молоды. Нас искренне удивляло, что школьная подруга вышла замуж за школьного приятеля и у них родился ребенок. Чьи-то жены изменяли с нами своим мужьям, а сами мы успели не только устроить, но и разрушить собственное семейное счастье. Можно было утешаться, однако: у нас все впереди.
Еще вчера было все впереди, а уже сегодня с кем-то прощались навсегда, кто-то запоздало становился отцом младенца, а почему-то не дедом.
Наши молодящиеся, все еще бодрые, все еще рвущиеся куда-то ровесники! Ну а наши ровесницы? Они и в самом деле чувствовали себя вчерашними школьницами. Многие с бездумной готовностью и столь же бездумной радостью согласились бы вернуть свои восемнадцать лет. Неприятное, горькое, злое было забыто. Экзамены, мучения, связанные с поисками своего места в необозримом пространстве жизни, обиды и несчастья, разводы, аборты, бессонные ночи, тревоги за маленьких детей и за мужей, которые к тридцати годам нередко только еще начинали свой самостоятельный путь. В их жизни наступала пора долгожданного спокойствия и благополучия, а они продолжали зачем-то мечтать о юности.
После всего, что произошло с нами, я с предельной отчетливостью ощущал, как образуется новый слой, свежее кольцо на дереве жизни. Стоило взять какой-нибудь старый номер журнала, перелистать его потускневшие от времени страницы, и тебя вдруг окутывало облако пронзительных запахов студенческой лаборатории. Налетит, охватит, пронесется мимо – и не удержать, не продлить мгновения. В памяти остается что-то неясное, смутное, как размытые сильным дождем следы или запах гари на месте былого пожарища. Та же лаборатория, те же запахи, тот же мир – и уже все иное: изображение стерто, воздух профильтрован, краски выгорели. Иные впечатления, иной строй чувств. Видимо, промелькнувшее в базановских записях имя Кибелы имело к этому какое-то отношение.
Выписки из школьных тетрадей я передал не Рыбочкину, а Ване Брутяну – ему они могли принести большую пользу. Иван остался в базановской комнате, а Игорь Рыбочкин как начальник лаборатории занимал теперь отдельный кабинет.
Вместе с Иваном работал молодой человек, чье лицо мне показалось знакомым. Кажется, я встречал его года полтора назад здесь же, когда вечером заходил поболтать с Базановым, выпить чашку чая.
На одной из научных конференций после базановского доклада с места поднялся никому не известный тощий юноша с всклокоченными волосами. Многие из сидящих в зале с настороженным любопытством повернулись в его сторону. Вопрос и тон, которым он был задан уважаемому докладчику, показались столь неожиданно дерзкими, что их можно было объяснить лишь не ведающей стыда молодостью и дурным воспитанием. Базанов ответил очень спокойно и даже обстоятельно, но председательствовавший оборвал молодого человека, лишив его возможности получить ответ на следующий вопрос. Весьма язвительно он заметил, что столь мелкие детали следует выяснять в рабочем порядке, – видимо, первое, что пришло ему в голову, – и ткнул пальцем в другую сторону, откуда тянулось несколько рук. Однако Кормилицын – именно так звали молодого человека – чересчур буквально воспринял совет и в перерыве, улучив удобный момент, когда Базанова оставил один и не успел подхватить другой вихрь знакомых, подошел с тем вопросом, на который не получил ответа.
– Товарищ Базанов, – обратился он к профессору, и это было еще одной ошибкой неискушенного молодого человека.
Не то чтобы Базанов любил чинопочитание и тот мед, который в последнее время разливался вокруг него, но некоторых вещей он просто не переносил. Не выносил, например, когда ему перечили, не узнавали в лицо, когда вместо Виктора Алексеевича называли Алексеем Викторовичем.
Ванечка Брутян подошел к шефу в тот самый момент, когда он рассеянно отвечал что-то Кормилицыну.
– Это очень интересно, – услышал Иван одобряющие слова мальчика, которые шеф, слава богу, пропустил мимо ушей.
Трудно предположить, что одобрение подобного рода могло польстить базановскому самолюбию и вдохновить его на продолжение разговора.
Шеф отвлекся, кивнул подошедшему Брутяну, а Кормилицын между тем задал такой вопрос:
– Вам нужны сотрудники?
– Что? – не понял профессор, оборачиваясь к молодому человеку, от которого его до сих пор почему-то не потрудились избавить.
– Мог бы я работать с вами над этой темой? Под вашим руководством, – уточнил Кормилицын, и, надо полагать, это было самое разумное из всего им сказанного.
– Шеф, – рассказывал Ваня Брутян, – с недоумением взглянул на него, поинтересовался, давно ли и какой институт молодой человек закончил, где работает, покачал головой и объявил, что свободных ставок у него в лаборатории нет.
«Но они когда-то появятся», – не отходил Кормилицын.
– И тогда, – продолжал Ваня шепотом, поскольку Кормилицын находился неподалеку, за нашими спинами, – Виктор Алексеевич решил пошутить. Сказал, что не принимает людей с улицы, что право работать нужно заслужить и будто бы те, кто изъявляет такое желание, проходят испытательный срок.
«Я кончаю работу в четыре», – по-деловому уведомил Кормилицын.
«Если сотрудник уходит из лаборатории раньше девяти, – сел на своего любимого конька Базанов, – из него ничего путного не выйдет».
– Я был уверен, – рассказывал Иван, – что на этот раз парень повернется и уйдет, а он стоял, как истукан, смотрел шефу в рот, и всю его спесь точно ветром сдуло.
«Вы разрешите мне пройти испытательный срок?»
«Должен предупредить, – продолжал развлекаться шеф, – что лаборантов у нас мало, уборщица одна, и та часто болеет. Научным сотрудникам приходится делать всю грязную работу – даже мыть пол».
Но и после этих слов Кормилицын не отступился.
– Шефу все это порядком надоело, и он отошел, оставив меня объясняться с Кормилицыным. Что было делать? Дал ему свой телефон, думал, не позвонит. Позвонил. Пришел. Шеф разрешил выписать временный пропуск. Так и ходил весь год. Являлся около пяти – и оставался до позднего вечера. Работал безотказно. Парень оказался просто удивительный. Ни разу не завел разговора о диссертации, о том, что пора бы и совесть знать. Уже без Виктора Алексеевича мы приняли его на работу.
– Что, и полы мыл?
– Полы не мыл, – улыбнулся Ванечка. – Вместо мытья полов все субботы и воскресенья проводил в библиотеке. Собрал прекрасную библиографию.
Я сделал Ивану знак глазами, чтобы замолчал. К столу подошел Кормилицын, назвал Ваню Иваном Мартыновичем и о чем-то спросил.
– Включайте, Юра, – распорядился Иван.
До чего непривычно было слышать: Иван Мартынович. Не знал, что у Вани такое отчество. Оно было для него тяжеловато, не шло к его интеллигентному лицу, к расчесанным на косой пробор коротко стриженным волосам, к мягким манерам умного, уверенного в себе человека. Пожалуй, он был старше Кормилицына всего года на два. Из Вани в Ивана Мартыновича он превратился прямо на моих глазах, и сделал это не кто иной, как Виктор Алексеевич Базанов.
Я подумал: как же он сразу не разглядел в Кормилицыне представителя своей школы? К нему сам явился тот, кого он ждал все эти суровые годы борьбы с Френовским, а он его не узнал. Объявил жесткие условия набора, а сам ушел, перепоручив ученика другим. Теперь они пойдут как грибы после дождя, – подумал я, – те самые долгожданные ученики, которых когда-то так ему не хватало.
Ваня сидел передо мной, просматривая выписки из базановских тетрадей, а я пытался понять, что испытывает он в эту минуту, старался мысленно перенестись на десять лет назад, вспомнить, что сам чувствовал тогда.
– Почерк понятен?
– Вполне, – ответил он, пробегая глазами страницы.
– Ну как? – спросил я. – Есть что-нибудь интересное?
Ванечка еще раз пробежал глазами выписки, аккуратно сложил страницы, скрепил их скрепкой и положил перед собой на стол.
– Мне очень жаль, – сказал он, потупив глаза. – К сожалению, ничего.
XXIV
Несколько раз я звонил по телефону, который дал Павлик. Никто не снимал трубку. То ли номер был записан неверно, то ли его успели переменить, то ли журналист-международник А. К. Бунцев находился в долгосрочной командировке. Даже обращался на телефонную станцию, но нет, номер не меняли.
Я уже потерял всякую надежду, когда вдруг однажды длинные гудки прервал женский голос:
– Алексея Константиновича? Сейчас. Леша! – прозвучало в невидимой глубине неведомой комнаты.
От волнения я запутал телефонный шнур. Неужели тот самый Бунцев?
– Слушаю, – проворковало в трубке, и я узнал, угадал, услышал далекое, знакомое эхо.
– Слушаю!
Затвор щелкнул, шторка хлопнула, закрылась, и теперь в том голосе не было уже ничего, что напоминало бы изрезанные перочинным ножиком черные крышки парт и коричневые пупырчатые спинки скамеек.
– Алексей Константинович?
– Да.
– Говорит Телешев.
Больше я ничего не успел сказать и перевел дыхание, чтобы по порядку объяснить А. К. Бунцеву причину моего звонка.
– Алик? – услышал я. – Телка?
– Да, Бубенец, это я.
– Не может быть!
– Представь себе.
– Откуда узнал телефон?
– Долго объяснять.
– Невероятно. Ты где?
– В Москве. Никуда, в отличие от тебя, надолго не уезжал.
– Живешь там же?
– Переехал в новый район.
– Как нашел меня? Кто дал телефон?
– Услышал во сне.
– Ну, Телка, ты даешь.
– Как самочувствие, Леша?
– Спасибо, неплохо. А у тебя?
– Как сердце?
– Пламенный мотор. – Он осекся. – Постой-ка, ты и это знаешь?
– Я знаю о тебе, Бубенец, больше, чем ты сам.
– Несчастный интриган. Откуда?
– Разведка доносит.
– Надо встретиться.
– Надо.
– Давай в Домжуре.
– Где?
– В Доме журналистов.
– Как угодно.
– Только еще раз созвонимся, ладно? Я недавно приехал, масса дел накопилась. Тебе можно куда-нибудь звякнуть?
Он записал телефон и обещал объявиться дня через два. Прошла неделя. Я снова набрал номер А. К. Бунцева.
– Телка, дорогой, молодец, что позвонил. Я потерял бумажку с телефоном.
– Чтобы ее найти, понадобилось бы еще лет двадцать.
– Не обижайся. Давай не откладывать. Слышишь?
Бунцев говорил это таким укоризненным, даже осуждающим тоном, будто не я позвонил ему.
– Сегодня вечером, – сказал я.
– Сегодня не могу.
Его голос вдруг сник и погас, как догоревшая спичка.
– Завтра.
– Завтра?
– Да.
Во время последовавшей затем паузы Бунцев, казалось, перебирал в памяти, как четки, час за часом свое расписание на завтра.
– Неужели и завтра занят?
– Постой, постой…
Я пытался представить себе, чем должен быть занят человек, чтобы не найти времени для встречи со своим двадцатилетней давности прошлым.
– Или не очень хочешь?
– Ты что! Очень хочу. Завтра в десять устроит?
– В десять утра?
– Вечера, конечно.
– Я ведь служу, Бунцев. Рано хожу на работу. В десять вечера для меня поздновато. В одиннадцать я спать ложусь.
– Старик, хотя бы ненадолго, – уговаривал Бунцев. – В одиннадцать у меня деловое свидание. Посидим полчасика, а то когда еще соберемся.
– Встретишь меня?
– Где?
– Не знаю. У входа. Меня ведь не пустят.
– Договорились. В десять у входа в Домжур. Лады́?
Разумеется, он опоздал. Разумеется, мы расстались за полночь, и на следующее утро я с превеликим трудом открыл глаза, но ничуть не жалею о нашей встрече.
Сорокалетний Бунцев оказался коренастым, подвижным мужчиной с крепкой головой и изрядной лысиной. Тем не менее я сразу узнал в нем Алешу Бунцева, крикуна и заводилу, как кошка вспрыгивающего во время перемены на парту со скомканной мокрой тряпкой в руке, чтобы запустить ею в кого-нибудь, по-обезьяньи размахивающего руками, хрипло, пронзительно, как попугай, кричащего: «Ла́жа, ребята. Ла́жа!» – и ни разу не попавшего на выволочку к директору школы. Бубенец, или просто Лажа, одинаково умел выкидывать подобные номера, избегать наказания, хорошо учиться и, начиная с восьмого или девятого класса, переть, как танк, в сторону Института международных отношений. Его любимыми писателями были писатели модные, но и их он, кажется, не читал, а только просматривал, знакомился настолько, чтобы при случае суметь сказать что-нибудь. Его знания, в сравнении со знаниями других медалистов нашего класса, были, пожалуй, более обширны (кинематограф, спорт, музыка, литература, живопись, политика, медицина с сексологическим уклоном и т. п.), но и более мелки, поверхностны и уж совсем не усвоены, критически не переварены им. Они были для него примерно тем же, чем для женщин косметика, – украшением на один день. Его суждения не отличались оригинальностью, и даже то необычное, непривычное, странное, что он сообщал нам, было необычным, непривычным и странным только для нас. Для тех, у кого Бубенец эти суждения заимствовал (он хорошо знал английский), они представляли собой, наверно, такое же общее место. Несмотря на бьющую через край энергию, которой хватило бы на троих, он казался человеком пресным, разговаривать с ним было скучно, хотя наши девочки сходили по нему с ума.
Впрочем, такую оценку вряд ли можно считать справедливой. Ведь это взрослый человек судит о мальчике, который был когда-то его сверстником, и потому судит пристрастно. На самом деле Лажа (чаще мы звали его так) возбуждал почтительную зависть у тех, кто выбрал для себя более скромную профессию, и я не могу понять, почему международники представлялись в те школьные годы недосягаемо значительными личностями.
В присутствии девочек он чувствовал себя свободно, рискованно шутил, рассказывал анекдоты, то есть вел себя как совершенно взрослый, тертый, тронутый ржавчиной циничного отношения к жизни человек, то есть как мы, остальные, осмеливались вести себя гораздо позже, много лет спустя.
Теперь за ресторанным столиком я слушал его рассказы о зарубежных поездках, о встречах со знаменитыми людьми, о давнем знакомстве с Сильваной Пампанини, которая подарила ему фотографию с надписью «Браво, Алеша». Эта надпись могла означать что угодно, да и рассказал Бунцев эту историю так, чтобы я думал об их с Сильваной отношениях что угодно. Он говорил безостановочно и сам объяснял этот монологический характер своего поведения профессиональной привычкой много писать и говорить («прямо в эфир») о чем угодно и сколь угодно долго, то есть совсем иначе, чем может говорить обычный человек, ибо, как утверждал Бунцев, ему приходилось бывать в таких переделках, что не дай бог никому, но он выходил из них с честью именно благодаря удивительной способности говорить обо всем и ни о чем, что в определенных обстоятельствах является, безусловно, неоценимым даром.