355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Русов » Иллюзии. 1968—1978 » Текст книги (страница 18)
Иллюзии. 1968—1978
  • Текст добавлен: 12 апреля 2017, 03:30

Текст книги "Иллюзии. 1968—1978"


Автор книги: Александр Русов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)

Таким образом, по одну сторону барьера находился уверенный в своих результатах, готовый к бою Базанов, по другую – суетящийся, непривычно волнующийся премьер. Уже бывший. Теперь это ясно каждому. Его аргументы мелочны, поведение – недостойно. Вышел выступать с карточками, на которых собранное им досье: номера писем с отрицательными отзывами от заводов, фамилии каких-то людей, числа, цифры. Канцелярские аргументы. Явный промах с его стороны. Премьер постарел. Он ничего не понимал в том, о чем докладывал Базанов. Вышел с дубиной, и все увидели: трусит.

Как преградить Базанову путь? Признать совет некомпетентным? Или голосовать против, ничего не понимая в «термодинамической химии»? Это ведь не окончательная и даже не предварительная защита – только  р е к о м е н д а ц и я  к защите. Базанов пойдет до конца, это факт. Если не найдет правду здесь, отправится искать ее в другом месте. Такой рвущийся с привязи могучий бык ни перед чем не остановится. Сила на его стороне. В каждом его слове сила. А если он свою правду найдет? Какие выводы будут сделаны вышестоящими инстанциями о деятельности ученого совета, не оценившего, не поддержавшего, не разобравшегося?

И еще: ожидание перемен. Ожидание перемен – вот главное. Все ждали их, кожей чувствовали, и только не знали пока, откуда они придут. Особое состояние настороженности и осторожности, как перед грозой.

Большинство проголосовало «за». Пока «за», а там видно будет. Если работа не тянет на докторскую, найдется и шпага, и умеющий ею владеть.

Пока же поговаривали, что Грингер собирается подать заявление об уходе. И столько всего с каждым из сидящих в зале могло случиться, прежде чем результаты нынешнего голосования обернутся чем-то реальным.

Так оно и решалось: базановская судьба – в связи с общей обстановкой и ожиданием перемен, а будущее института – в связи с тем, что Базанова все-таки выпустили, допустили к защите.

Голосование было открытым, что, пожалуй, и повлекло за собой уход на пенсию двух начальников лабораторий – Вектурова и Калабина, голосовавших «за». Максим Брониславович еще не терял надежды  н а в е с т и  п о р я д о к. Эти двое всегда отличались послушанием, вот и навлекли на себя гнев. До Романовского не доходили руки. Впрочем, Романовский – особый случай. Он всегда баламутил воду. Такой уж у человека характер, жизненное амплуа. Френовскому было не до него. Производя чистку рядов, Максим Брониславович словно бы невольно обезоруживал сам себя, точно не понимая, что творит, как если бы вдруг лишился рассудка.

Нет, тут было нечто совсем другое. Пожалуй, Френовского уже не столько интересовала судьба бывших сотрудников и соратников, сколько то неведомое будущее, в тайном формировании которого он принимал теперь деятельное, лихорадочное участие. В нем не оставалось места предателям. Подобно белке, делающей запасы на зиму, он не разгрызал найденные орехи, а спешил прятать их в незаметном месте. Настоящий боец и политик, Френовский жил для того, чтобы победить, даже если победа давалась ценой жизни. Максим Брониславович уходил, оставляя после себя минированную территорию. Он готов был скорее простить врагов, чем предавших его друзей.

После апробации базановской диссертации на ученом совете Френовский забрал из его группы последнего человека, которого смог забрать, и Базанов остался вдвоем с Рыбочкиным. Но это не все. Максим Брониславович сверх всякой меры загрузил их работой, доказательство ненужности которой потребовало бы, однако, едва ли не больше сил, чем ее выполнение. Они трудились теперь как штрафники: один копал яму, другой ее закапывал. Нужно было молчать, терпеть, ждать. Время работало на них.

– Вы уж извините, Виктор Алексеевич, что так получилось. В лаборатории создалось критическое положение. Несколько тем на грани срыва. Людей не хватает. Работать некому.

Как он держался! Как он великолепно держался до самого конца.

Никакого критического положения в лаборатории не было, и девицы в других группах изнывали от безделья, но у Базанова и Рыбочкина не должно было оставаться ни минуты для диссертационных дел. Максим Брониславович неплохо представлял себе, сколько сил требует подготовка к защите. Каждый день интересовался, как движется порученная им работа.

– Слишком медленно, Виктор Алексеевич.

– Нас только двое.

– Это немало.

– Постараемся уложиться в срок. Хотел предупредить вас: мне завтра с утра нужно уйти.

– Помилуйте, Виктор Алексеевич, о чем вы? Мы с темами горим, а вы куда-то собрались.

– Я не куда-то – по диссертационным делам.

– Ну вот, – разводил руками Максим Брониславович. – Я вам о деле, а вы…

– Я тоже о деле.

– Но есть главные, плановые дела, а есть… как вам сказать?.. Более второстепенные, что ли. Никуда диссертация не денется. Кончите, что нужно, тогда – пожалуйста.

– Я договорился встретиться с оппонентом.

– Когда? – интересовался Максим Брониславович.

– В десять утра.

– Приходите на работу, там посмотрим.

Утром Максима Брониславовича не оказывалось на месте, и никто не знал, где он. Базанов шел к Январеву, объяснял ситуацию.

– Не могу я тебя отпустить, – разводил Январев руками. – Максим Брониславович никого не велел отпускать без его разрешения. Он мне говорил, что ты ему будешь нужен сегодня.

– Но его пока нет.

– Скоро будет.

– Я часа через три вернусь. Даже через два.

– Спрашивай разрешение у него.

– Но ты начальник отдела, Френовский у тебя в подчинении.

– Ты мне, пожалуйста, не указывай, – холодно отвечал Январев и величественно застывал в своем кресле.

Максима он боялся пуще огня, Базанову, вероятно, завидовал. Так что и здесь все складывалось для Френовского самым благоприятным образом.

Максим Брониславович к чему-то готовился, пытался выиграть время. Или рассчитывал на то, что Виктор рано или поздно не выдержит, сорвется? Уйдет без спросу, нагрубит, не выполнит порученное задание. Виктора не выпускали из института под любым предлогом.

Лариса взяла очередной отпуск, Елена Викторовна поселилась на время у них, и, пока Базанов прилежно выполнял работу штрафника, две женщины, незаметно для противника, переходили линию фронта и пускали под откос вражеские эшелоны.

Кроме всего прочего Ларисе пришлось обойти два десятка членов ученого совета, передать им авторефераты вместе с извещениями о дне защиты, объяснить, что защищается, собственно, не она, что соискатель, к сожалению, заболел и потому не смог прийти сам. Она гоняла по всей Москве, посещала десятки учреждений, тогда как ее благоверный копал яму, а верный помощник Рыбочкин эту яму закапывал.

Потом защита, плакат на доске объявлений. Крупным шрифтом: «Поздравляем В. А. Базанова с успешной защитой докторской диссертации». Серое лицо Френовского. Оживление «железной пятерки», вернее, «железной четверки», поскольку Январев к тому времени еще не успел сориентироваться и пока играл в паре с М. Б. Френовским.

Конец июня, жара. Последний визит Базанова к Френовскому:

– Максим Брониславович, я должен уехать. Мне надо подготовить документы для отправки в ВАК.

– А мне необходимо с вами поговорить сегодня. Чуть позже.

– Когда?

Ласковая, недоумевающая улыбка:

– Как только освобожусь.

– ВАК распускается на летние каникулы.

– Неотложное дело, Виктор Алексеевич.

– Тогда давайте сейчас.

– Не могу.

– Я скоро вернусь.

– Потом я буду занят.

– Ну а когда же все-таки?

– Позвоню, как только освобожусь.

Базанов слишком хорошо знал, что означает эта сакраментальная фраза в устах Френовского.

– Я поехал, Максим Брониславович, – сказал он.

– Я вас не отпускаю.

– В таком случае жалуйтесь на меня начальству.

Сорвался. При постороннем! Свидетельский стул в кабинете начальника и на этот раз не пустовал.

Дальнейшие события разворачивались стремительно. Френовский отправился к Январеву выразить свое возмущение поведением Базанова, который нарушил трудовую дисциплину, ушел без разрешения, вернее, вопреки его, Максима Брониславовича, требованию остаться для обсуждения и составления плана на будущий год. Это не первый случай. В последнее время Базанов совсем не работает, занимается исключительно  л и ч н ы м и  делами. Пора наконец прекратить это безобразие.

Свидетель подтвердил: да, ушел, да, без разрешения. Максим Брониславович предусмотрительно взял его с собой.

– Идемте к директору, – предлагает Френовский.

Январеву бы сообразить, что к директору ходить не следует. Ему бы остановить, успокоить обезумевшего старца. Но нет, не сообразил. Они вместе с Френовским пошли.

– Это какой Базанов? – спросил новый директор. Он еще не всех в институте знал. – Который докторскую защитил?

– Ведет себя возмутительно. Нужно принять меры. Объявить выговор, – говорит Френовский. – Строгий. Для укрепления трудовой дисциплины в лаборатории и в отделе.

– Выговор? – спрашивает директор.

– Да, – согласно кивает Январев.

И Френовский кивает.

– Нет, – говорит директор. – Я ему не выговор – лабораторию дам.

И покатилась бочка с горы. Январев едва успел отскочить в сторону. А Френовский не успел. Инфаркт. Потом еще один – обширный. Развалилась лаборатория, расползлась по швам. Часть сотрудников передали Базанову – тех, которых он согласился взять. Остальных рассеяли по институту, как пепел по ветру.

Был Френовский, была лаборатория Френовского, был всесильный дракон, которого боялись все. И вот – ни того, ни другого, ни третьего. Пусто.

После двух инфарктов глаза у Максима Брониславовича словно бы увеличились. Они сделались за стеклами очков такими по-детски большими, круглыми, печальными, будто он впервые увидел мир или хотел разглядеть его лучше, точно начал понимать такое, что не понимал до сих пор.

Январев отскочил в сторону, изобразил удивление, недоумение, раскаянье:

– Витя, я многого не знал, я ошибался в Френовском.

Бочка на огромной скорости пронеслась перед самым его носом. Не знал, ошибался. Базанову все равно. Атрофия всех чувств.

«Железная четверка» становится «железной пятеркой».

Январеву некого больше бояться. Дракон побежден. Да здравствует свобода!

Теперь они все заодно – Базанов, «железная пятерка», директор, научная общественность. Новая эра консолидации сил. Своего рода Возрождение.

– Я заблуждался относительно Френовского, но и ты виноват, что до такой степени обострил свои отношения с заведующим лабораторией, – упрекнет однажды Базанова Январев. – Вспомни, как резко ты разговаривал с ним.

– Хорошо еще, что вообще мог тогда разговаривать, – пошутит Базанов.

XIX

Институт, как и природа, переживал счастливые дни – бурные, переломные, какие все реже почему-то выдаются в средней нашей полосе весной, на переходе от зимы к лету.

Базанов успешно защитил диссертацию. Холодный, колючий ветер раздул облака, затих, небо прояснилось, выглянуло солнце. Полезли из начавшей оттаивать земли подснежники. Люди сняли головные уборы, расстегнули пальто. Празднично, там и тут, мелькали разноцветные шары, бумажные цветы, китайские фонарики Толпы демонстрантов запрудили центральные улицы Ракеты, поднимаемые ввысь восторженным «ура» мальчишек. Опадающие лепестки диковинных цветов на черном бархате неба. Совсем как в детстве – чистые, простые радости.

Всеобщая доброжелательность, благостная расслабленность – всем хорошо. И Базанову, и Рыбочкину, который без затруднений защитит теперь свою кандидатскую. Хорошо Романовскому, дожившему до торжества справедливости. Хорошо Валееву и Меткину. Шлагбаум поднят – они первыми проедут по гладкому, без единой выбоины шоссе на своих только что купленных автомобилях. Институтский народ ходит с веселыми лицами: вместе с весной пришло тепло, надежда на перемены к лучшему.

Наступило то промежуточное, равновесное состояние, когда новое уже народилось, а старое  е щ е  не ушло. Новое почувствовало себя победителем, старое смирилось со своей печальной участью. Наступило затишье в преддверии долгожданного, прочного мира.

Уходящее пока продолжало держать на себе основной груз жизни, но теперь уже незаметно, ненавязчиво, как бы с тыльной, невидимой стороны, ибо фасад здания, его парадный вход с атлантами, и черный ход, подле которого издавна резвились кухаркины дети, как бы поменялись местами. Атланты, причисленные новым поколением к архитектурным излишествам, сохраняемые, впрочем, в неприкосновенности из соображений практической пользы, продолжали удерживать на своих могучих плечах украшенные затейливой лепниной и росписями этажи, соединенные помпезными беломраморными лестницами, а хозяевами дома постепенно становились те, кто в былые времена и думать не смел о приближении к парадному подъезду.

Сочетание оставшейся от прошлого красоты, прочности, респектабельности и великолепия с  т о р ж е с т в о м  с п р а в е д л и в о с т и  давало ни с чем не сравнимое, легкое чувство радости. Уверенный в безусловной своей правоте победитель вызывал всеобщее ликование, ибо разве не победа нового над старым есть тот двигатель, который приводит в движение машину всеобщего блага?

И правда, радовались. Правда, надеялись. Хорошие, многообещающие стояли дни. Утром, подходя к институту, я всякий раз невольно задирал голову, и огромное здание, две его стены, сходящиеся в искаженный перспективой угол, напоминали высоко задранный нос океанского корабля.

Но скоро все изменилось. Окончательному приходу «новой эры» предшествовало смутное время, когда институтский люд перестал нормально воспринимать окружающее. Все словно ослепли и оглохли до такой степени, что могли теперь различать лишь гром пушек и вспышки молний. Люди, казалось, разучились воспринимать оттенки, интонации, мгновенно реагировали только на белое и черное, на звук опасности и на огонь вражды.

Каждый поступок, выступление, высказывание, каждая авторская заявка, статья, даже случайно оброненное слово стали восприниматься под одним-единственным углом зрения: з а  или  п р о т и в.  З а  нас или  п р о т и в  нас. Тем, кто  з а, прощались любые просчеты и недостатки, тем же, кто  п р о т и в, не приходилось рассчитывать на снисхождение. Это сумасшествие длилось больше года. Тебя останавливали в коридоре, задавали какой-нибудь пустяковый вопрос, и не было уверенности, что твой ответ не повлечет за собой далеко идущие и совершенно непредсказуемые последствия. Одним из них явилось мое неожиданное назначение на должность руководителя сектора. Думаю, что научные заслуги тут ни при чем. Просто у меня не оказалось врагов, тогда как почти у всех они были. Люди наживали их, борясь за посты, оказываясь по ту или иную сторону баррикады. Мне дали сектор, другого старшего научного сотрудника, Сашу Авгонова, назначили начальником лаборатории, бывший ОП раскололи, растащили по другим отделам, а наш тихий начальник И. Ю. Булле оказался не у дел.

Читальный зал по праву считался самым уединенным, тихим, покойным местом в институте, однако с некоторых пор и он превратился в адово пекло. Точно некий вирус, преодолев последний санитарный кордон, добрался сюда, чтобы показать свою неограниченную власть над людьми.

Если погожими летними днями читатели прятались от яркого солнца в постоянно перемещающейся тени, отбрасываемой простенками, то зимой здесь невозможно было пробыть и часа – такой стоял холод. Люди сидели в пальто, в телогрейках, точно нахохлившиеся воробьи, кто-то не выдерживал, поднимался из-за стола и, потирая руки, отправлялся в лабораторию, чтобы погреться у горячего термостата, где сушилась химическая посуда, «старились» или запекались опытные образцы.

На столике у дежурной, сидящей в шубе, шапке и теплых сапогах, лежал журнал регистрации читателей, а рядом у стены находилась полка с делениями, где читатели оставляли свои папки, портфели и сумки.

– Вы бы, дорогой товарищ, написали начальству, – кокетливо улыбаясь и поднимая выщипанные до тонких ниточек брови, обращалась к уходящему дежурившая обычно по утрам бывшая жена бывшего начальника одной из лабораторий.

На старости лет он бросил ее, женился на молодой, а Луноликая (так ее, кажется, звали все) вынуждена была поступить на работу. Вскоре бывший муж заболел, его подруга нашла себе другого спутника жизни, и Луноликая все свободное время проводила у постели больного, которого сама и похоронила. Все это – сначала развод, потом смерть – она тяжело пережила и, видно, немного «свихнулась», ибо вновь почувствовала себя молодой и красивой, румянила щеки, красила губы, заигрывала с мужчинами. Впрочем, лет десять назад, когда ей было меньше шестидесяти, это не выглядело так ужасно.

Во второй половине дня Луноликую сменяла худенькая, невзрачная девушка с большими, добрыми глазами и внимательным взглядом, в котором постоянно таилась тревога. Она пришла в институт несколько лет назад, и со временем за ней закрепилась кличка Тихая.

Пожалуй, никто из нас – даже те, кто проработал много лет, – не знал ни их настоящих имен, ни фамилий. Луноликая была говорунья и сплетница. Стоило задержаться у столика, как она заговаривала с вами о погоде, о том, как плохо топят, как пропали из зала две книги, как несправедливо обошлось с ней начальство, лишив премии, ну, и так далее.

Она с трудом переносила одиночество и молчание в течение рабочего дня, читала энциклопедии, знала всех читателей в лицо, была искренне рада всякому, кто соглашался посвятить разговору с ней несколько минут, если же чувствовала холодок собеседника, начинала разговор «по делу», чаще всего о тех книгах, которые когда-то пропали. Читатель не мог увильнуть, дабы тень преступления не пала на него. Луноликая всякий раз утверждала, что книги пропали именно тогда, когда товарищ, с которым она в данный момент беседовала, находился в зале.

Луноликая начинала шепотом, потом забывалась, переходила на полный голос, в котором все более уверенно звучали высокие, ликующие ноты, точно звук собственной речи доставлял ей неслыханное наслаждение. Из-за столов оборачивались, шикали, Луноликая обрывала себя, бросала в зал несколько успокоительных реплик, обещание навести порядок и обеспечить тишину, словно источником беспорядка была не она, а кто-то другой, посторонний. После этого вновь переходила на громкий шепот. Ее голосовые связки испытывали непосильное напряжение, жилы на шее вздувались, она яростно жестикулировала, убеждая собеседника, что нечестные люди, которые похитили книги, подвели ее, а она любит всех читателей, никого не хочет обидеть и надеется, что исчезновение книг связано не со злым умыслом, но с недоразумением, которое непременно выяснится и разрешится самым благополучным образом. Как известно, сознательность людей день ото дня растет, и не может такого быть, чтобы кто-нибудь захотел подорвать ее, Луноликой, бесконечную веру в людей и добро.

Исчерпанность темы пропавших книг или заявление читателя о том, что однажды она уже подробно выясняла с ним обстоятельства данного дела, заставляли Луноликую искать новых поводов для разговора. Целыми днями она листала энциклопедию, рассматривала картинки, а когда читатель оказывался рядом с ее столом, вдруг разворачивала энциклопедический том в сторону посетителя.

– Посмотрите, какой человек…

Это мог быть портрет полководца, вождя, ученого или государя императора.

– Какой человек! – повторяла она, вздыхая. – Теперь таких нет.

Она переводила влюбленный взгляд на лицо собеседника, словно сверяя или оценивая то впечатление, какое произвел на читателя полюбившийся ей образ замечательного человека («друга, мужа, отца»). Эти разговоры с читателями и вера в их честность как бы утоляли отчасти ее неизрасходованную страсть и жажду любви. Ее тонко выщипанные, почти бесцветные брови придавали лицу непроходящее восторженно-печальное выражение.

Задерживая читателей, спешивших к своим термостатам, Луноликая убеждала их «написать прошение» руководству института о принятии мер по поддержанию нормальной температуры в читальном зале. Наконец такое «прошение» было написано и подписано читателями – едва ли не всеми, кто хотя бы однажды побывал здесь зимой. Я тоже поставил подпись.

В три часа дня Луноликая передавала дежурство Тихой. Их отношения начались страстной любовью с объятиями и поцелуями, достигли кульминации в пору пропажи двух книг и внезапно переменились, обретя отчужденный, вежливо-холодный характер. О чувствах Тихой судить трудно, поскольку она всегда молчала – и тогда, когда Луноликая признавалась «деточке» в любви, и когда называла «подлой», «двуличной», «ябедой», обвиняя в пособничестве похитителям. Пожалуй, истинной причиной конца любви явилось стремление Луноликой обрести постоянную собеседницу и неспособность Тихой ею стать.

Еще лет пять назад это была нежная, заботливая, очень внимательная девушка, готовая выполнить любую читательскую просьбу. Она вскакивала из-за стола, мелкой, семенящей походкой спешила к полкам, разыскивала нужный журнал или справочник, без единого слова передавала читателю и так же молча, неслышно возвращалась на место. Отзывчивость и миловидность вполне покрывали ее недостатки, включая запах пота, который тогда воспринимался как запах молодого тела, едва справляющегося с бурным обменом веществ. Однажды, когда я спросил ее, на какой полке могу подобрать литературу для очередного занятия в кружке современной международной политики, она устремилась в глубь зала, словно давно ждала моего прихода и в точности знала, что именно мне нужно. Поискав и ничего не найдя, она кинулась к другим полкам.

– Не беспокойтесь, я сам поищу.

– У вас, наверно, нет времени?! – испуганно воскликнула она. – Оставьте телефон, я подберу, что нужно, и позвоню.

Был конец рабочего дня, я и правда куда-то спешил. На следующее утро она позвонила – редкая в наши дни обязательность. Подбор материалов оказался удачным, хотя и не входил в ее обязанности. Вместе с Луноликой они должны были следить лишь за тем, чтобы из читального зала ничего не выносили. Не такая трудная работа.

Впрочем, иногда они разрешали брать в лабораторию новые журналы и книги на день-два. Под честное слово. По доброте душевной. У каждой были свои любимцы. Мне разрешала и та, и эта.

Летом поставили дополнительные батареи, осенью включили отопление. В читальном зале стало как в том уютном южном городке, где мы с Рыбочкиным подыхали от жары. Работать зимой опять невозможно, но уже по прямо противоположной причине.

Луноликая являлась теперь на работу в платьях с большим вырезом и не прибегала к помощи румян: ее лицо пылало. Она обмахивалась старинным веером, пахнущим нафталином, разговаривала гораздо меньше, чем прежде, а Тихая вовсе перестала разговаривать и даже здороваться. Сидела, опустив глаза, и ее губы едва заметно шевелились.

Люди все больше нуждались в тишине и покое, особенно в связи с переломными событиями институтской жизни. Я это хорошо чувствовал по себе. Забегали на минуту посмотреть новые поступления или проводили часы, время от времени выходя в коридор остыть и прийти в себя. Даже вечером при искусственном освещении читальный зал оставался как бы частью умиротворенной природы: садом, парком, лужайкой. Сюда не доходил грохот непрекращающейся войны.

Луноликая улыбалась мне, начинала быстрее махать веером, а Тихая просто не замечала. Она сидела, сгорбившись, вжавшись, погрузившись в себя, и бормотала что-то под нос. От нее сильно пахло потом. Я записывал свою фамилию в журнал и отходил.

Теперь Тихая всегда что-то шептала: сидела ли за столом, шла ли по коридору или бродила по читальному залу без цели. Вначале не было слышно звука ее голоса, потом монотонное бормотанье стало проникать в зал. Кто-то настороженно оглядывался, кто-то уходил, в раздражении хлопая книгой. А она сидела за столом, рисовала на библиографических карточках цветы, улыбалась, посмеивалась, разговаривала разными голосами, потом принималась ходить от стола к окну и обратно по-прежнему бесшумным шагом.

К вечеру духота становилась невыносимой. Тихая начинала громче смеяться, всхлипывать, вскрикивать, и часам к семи читателей в зале не оставалось. Но она все равно дожидалась положенных десяти часов, словно не замечая, что это уже никому не нужно.

Особенно страшно было летом. Мне все казалось, что она сейчас выбросится в открытое окно, и я стал чаще ходить в научно-техническую библиотеку на Кузнецком мосту.

Вообще с некоторых пор при всякой удобной возможности я старался улизнуть из института, уезжал в другие организации, и если освобождался раньше, то не возвращался на работу, как прежде, а болтался по городу или отправлялся в музей, где мы часто бывали когда-то с Ларисой и Павликом. Там я нередко оставался до закрытия, ждал, когда с улиц схлынет толпа, чтобы в центральных магазинах купить продукты, и часам к одиннадцати возвращался домой.

Иногда мне приятнее было на первом этаже музея, где до перемены экспозиции выставлялось новое и новейшее искусство. В другие дни я поднимался в залы слепков, где никогда не встретишь большого количества посетителей. Бродил часами, рассматривал скульптуры, делал для себя маленькие и большие открытия, сидел на деревянных скамеечках, обтянутых мягким кожзаменителем, или, заложив руки за спину и думая о своем, расхаживал по широким лестницам, чувствуя себя по-настоящему свободно, вольно и естественно, словно в удобном халате и домашних тапочках. Меня привлекал безграничный простор, ровно разлитый свет, чистота, пахнущий высыхающим льняным маслом воздух, возможность побыть среди истинной красоты.

Стоило нам оказаться в музее втроем, как Павлик принимался тянуть Ларису и меня наверх, на второй этаж. Пока поднимались по лестнице, он крепко держал одного из нас за руку, словно боялся, что потеряется или что мы передумаем и не пойдем  т у д а. Уже в первом греческом зале Павлик облегченно вздыхал и отпускал руку. Слава богу, мы не заблудились, благополучно добрались, куда он хотел. Бегло и как-то очень уж по-хозяйски маленький Базанов оглядывал слепки, задерживал скептический взгляд на центральной черной фигуре Копьеносца, задирал голову, будто разыскивая среди фронтонных скульптур олимпийского храма путеводную звезду, которая указала бы путь к неразличимому в глубине входу в следующий зал.

Какое-то время он колебался между желанием уйти и остаться. Его внимание привлекали колесницы, запряженные тройками лошадей, фигуры лучников и сцены битвы между греками и кентаврами на свадьбе царя Перифоя.

Маленький, с плотно сжатыми кулачками, Павлик опасливо озирался на копытоногих людей, борющихся под потолком. Ноги кентавров обвивались вокруг женских ног, копыта касались складок одежды, руки тянулись к женской груди, они вожделели, остальное их не интересовало – даже то, что мечи и топорики воинов уже опускались на их опьяненные головы.

Убедившись, что находится в безопасности, что люди-кони не угрожают его жизни, Павлик решительно подходил к стене, шел вдоль нее под кентаврами и вооруженными воинами, переходил в зал Микеланджело, стремительно пробегал, несколько медлил в итальянском зале среди гробниц, надгробий и «Райских дверей», поджидая нас с Ларисой, а потом, более уже нигде не задерживаясь, устремлялся в последний зал слепков с горельефов Пергамского алтаря Зевса, где длилась никогда не прекращающаяся война богов и гигантов.

Возможно, когда-то мы все это изучали в школе, но теперь я напрочь забыл, почему боги поссорились с гигантами и чем кончилась та война. Павлика же главным образом волновало распределение сил: кто из борющихся был  н а ш  и кто  н е  н а ш. Поскольку тематика фриза касалась исключительно мужского занятия – войны (хотя в ней принимали участие и женщины), Лариса уступила роль гида мне. Заглядывая в таблички, я пытался объяснить Павлику то, что мог понять сам. Опрометчиво полагая, что это последнее наше посещение Пергамского алтаря, я никак не готовился к случайному очередному визиту в музей. Павлик быстро уставал и начинал канючить. Однако в следующий раз все повторялось снова: младший Базанов проявлял удивительное постоянство и донимал меня расспросами, уличая в том, что раньше я отвечал иначе.

Различие между гигантами и богами Павлик усвоил сразу: одни были голыми мужчинами, другие – преимущественно одетыми в легкие одежды женщинами. И хотя бо́льшую симпатию вызывали гиганты, терпящие поражение, на вопрос Павлика, кто есть кто, н а ш и м и  я все-таки назвал богов (вернее, богинь). Гиганты, видимо, заслуживали кары, раз эти мудрые, исполненные сознания своей правоты женщины так легко, шутя, повергали их в прах.

Страдальческое лицо Алкионея с трещинами в углах губ поначалу вызвало у маленького Базанова смешанное чувство страха и жалости, но потом что-то очень рассмешило его в этой фигуре. Он давился от смеха, прикрывал рот рукой, кокетливо поглядывал на меня. Оказывается, безликая Афина (лицо не сохранилось), вцепившаяся в волосы Алкионея, напомнила ему рассвирепевшую учительницу или девчонку, которой бумажная пулька угодила в лоб.

Лариса сидела на скамеечке в центре зала, мы с Павликом медленно шли вдоль стен, и картины битвы всякий раз оживали. Бич Гекаты свистел над головой Клития, прекрасная Артемида с воистину божественным бесстрашием устремлялась навстречу юному, безжалостному Отосу. Неистовствовал безглавый Зевс, у его ног умирал молодой гигант, пораженный Перуном. Напружиненные ягодицы и спина Порфириона красноречивее слов говорили о том, что мир придет только с победой или гибелью гигантов, – пусть боги не рассчитывают на их смирение, как и они, гиганты, не станут рассчитывать на снисхождение всесильных богов. Ника устремлялась к Афине на крыльях победы, следом за Адрастеей скакала на льве ее alter ego, богиня Кибела, с предвозвестием возрождения жизни, а богиня ночи Никс целила то ли шар, то ли чашу в голову упавшего на колено гиганта, которого, собственно, на фризе почти не было – только нога, кусок руки и осколок шлема.

Потом мы шли по бульварам в сторону Пушкинской площади. Я провожал их и сам отправлялся домой.

– Сегодня мы идем в цирк, – сказала однажды Лариса. – Хочешь, пойдем с нами. У нас три билета.

– А Витя?

– Витя занят.

Вспомнил, что в институте распространяли билеты. Будет весь наш сплоченный коллектив. Поблагодарил, отказался.

В другой раз они собрались в театр.

– Идем на детский спектакль с Ирочкой Январевой и ее мамой.

Голос игривый, веселый. Мама Ирочки произвела на Ларису самое благоприятное впечатление.

Мамы познакомились в цирке, дети подружились, а у пап по-прежнему были сложные отношения, переросшие во вражду, сменившиеся впоследствии вынужденным миром и закончившиеся новой вспышкой неприязни, невольным свидетелем которой мне довелось стать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю