Текст книги "Иллюзии. 1968—1978"
Автор книги: Александр Русов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)
– Вам нужен сотрудник?
– Нужен.
– Тогда берите.
Так распорядилась специалистом Верижниковым судьба. Так распорядилась она Базановым.
В комнату постучали, и молодой человек, робко переступив порог, тихо сказал:
– Здрассте.
Базанову пришлись по душе его скромность, вдумчивость, осторожность в суждениях, способность смотреть на вещи по-своему. Виктор сторонился ординарно мыслящих людей, быстро уставал от них, пресыщался, в этом они с Ларисой оказались схожи. Только не знаю, в каких уж там фантомов превращались его скучные собеседники, через какой воображаемый перевернутый бинокль он на них смотрел.
Очень скоро Базанов убедился, что как экспериментатор Верижников обладает рядом драгоценных качеств: аккуратностью, тщательностью подготовки и проведения опытов, критическим отношением к полученным результатам. Он верил, что именно такого склада люди способны обнаружить тропинки, в конце которых как раз и находятся волшебные клады. К тому же Верижников не считался со временем, задерживался допоздна, много читал, то есть вполне отвечал основным требованиям базановской системы. Он не был женат, на женщин реагировал сдержанно и даже, пожалуй, избегал их.
Вот и прекрасно, – решил Базанов. – Лучшего желать не приходится. Правда, новый сотрудник не сработался с Рыбочкиным, но это дело житейское, уладится как-нибудь. С божьей помощью, как любил выражаться Рыбочкин.
Верижникову поручалась опытная проверка и широкое исследование эффекта, предсказанного Базановым на основе более ранних расчетов и экспериментов.
Это был достаточно ограниченный в то время круг химических реакций, чутко реагирующих на релаксационные характеристики среды. Базановская гипотеза предсказывала возможность подбора таких крайних условий, при которых тот или иной процесс мог подавляться или, наоборот, ускоряться одними и теми же веществами, взятыми в одинаковой концентрации. То есть, по Базанову, ничего не стоило превратить плюс в минус, лед – в пламя.
Верижников имел склонность, опять-таки поощряемую поначалу Базановым, многократно проверять собственные результаты. За год было сделано несколько впечатляющих опытов, целиком подтвердивших гипотезу. Каждый опыт воспроизводился, и у Базанова не возникало сомнений в том, что пора двигаться дальше. А у Верижникова сомнения оставались.
Их поджимали сроки, дергал Френовский. Они снова и снова обсуждали полученные результаты, приходили к согласию, к тому, что пора ставить новые опыты, а через неделю вновь выяснялось, что двигаться дальше нет никакой возможности. Верижников опять сомневался. И вновь упорствовал. Еще раз совещались, достигали договоренности, но все повторялось сначала. Колеса крутились на одном месте, машина буксовала, время шло. Терпение Базанова и его доброе отношение к новому сотруднику иссякали.
– Что вас теперь останавливает?
Верижников молчал.
– Я вас спрашиваю.
– Многое.
– Что именно?
– Все неясно.
– То есть как? – взрывался Базанов.
Верижников молчал.
– Вы ведь сами убедились. Десятки опытов. Воспроизводимость хорошая.
Верижников молчал.
– Так есть, по-вашему, эффект или нет?
– Кто его знает…
– Несите рабочий журнал и графики.
Приносил.
– Здесь, – тыкал Базанов пальцем, – есть эффект?
– Вроде бы.
– А здесь?
Молчал.
– Есть, – отвечал за него Базанов. – И здесь. И здесь.
Верижников молчал.
– Тогда в чем сомневаетесь?
Верижников молчал, краснел, пыжился.
– В чем?! – срывался Базанов.
– Во всем, – тихо отвечал Верижников.
– Не устраивает тема?
Верижников молчал.
– В чем дело?
Верижников молчал.
– Завтра же начинайте новый эксперимент. Записывайте условия!
Записывал.
– Вопросы есть?
Молчал.
– В ваших интересах скорее продвинуть дело.
– Какие у меня интересы? Все занимаются одним и тем же.
– Кто это все?
– Рыбочкин.
Вот оно что! Базанов объяснял, доказывал: совсем другим занимается Рыбочкин.
– Поняли?
Опускал голову.
Базанов снова объяснял, терпеливо, вразумительно:
– Вы путаете разные вещи. Действительно, и Рыбочкин, и я, все мы занимаемся в некотором роде одним и тем же. Одна группа, одна проблема. Но ведь какая! Конца-края ей нет. Материала не на один десяток диссертаций.
Верижников врезал замок в ящик своего стола. Приходил – открывал, уходил – запирал. Обедать – ящик на ключ, в уборную – тоже. Прятал записи от постороннего глаза. Сначала только записи. Потом образцы. Потом химическую посуду, приборы и реактивы, чтобы никто, кроме него, не мог с ними работать. Завел отдельное хозяйство, чего никогда раньше в группе не было.
На очередной вопрос Базанова – «Как дела?» – ответил: «Спасибо», чем окончательно вывел шефа из равновесия.
– Я спрашиваю: как дела? – взревел Базанов.
– Ничего.
– Принесите рабочий журнал.
Приносил.
– Что сделали за последние две недели?
Аккуратные записи: «Мыл посуду», «Работал на овощебазе». Дальше несколько непонятных значков. Шифр. Снова шифр. Не только постороннему – Базанову не разобрать.
– Расскажите.
– Там написано.
– Не понимаю.
– Мыл посуду.
– Вижу. Что еще?
– Лаборантки нет, приходится самому.
– У Рыбочкина тоже нет лаборантки.
– Так то у Рыбочкина.
– Чем он хуже вас?
– Он знает, зачем работает.
– А вы?
Молчание.
Это была восточная музыка без конца. Та, которая когда-то так нравилась Базанову.
– Чем еще занимались, кроме мытья посуды?
– На овощной базе работал.
– Вы что, издеваетесь?
– Нет, – тихо говорил Верижников, – отвечаю на ваш вопрос.
Вот уж кто был полной противоположностью Рыбочкину! Тот крупно работал, норовисто, с размахом, а этот – ножичком ковырял, и все в одном месте. Трудился, старался, десятки экспериментов, но без толку – в пустоту, в бездну, в песок. Его направленные, казалось бы, в одну точку усилия рассасывались куда-то, растекались, как капля по промокашке. Увязал в деталях, аккуратно расщеплял каждую своим маленьким ножичком. Одна деталь превращалась в десять других. Каждую из новых вновь расщеплял. И так без конца. Стержня в нем не было. Цели не чувствовал.
Свое хозяйство, недоверие к Рыбочкину, ювелирная работа, запирание ящика – все это ежедневно подливало масла в огонь, которым горел Базанов и, разумеется, Рыбочкин. Времени в обрез, нужно тянуть из последних сил, а тут этот тип, озабоченный тем, как разделить шкуру неубитого медведя. Мелкие стычки с Рыбочкиным, споры с руководителем о том, кому тащить газовый баллон – ему или Рыбочкину.
– Пусть женщины принесут.
Они более свободны.
– Вам не стыдно, Верижников? Женщины понесут шестидесятикилограммовый баллон?
– Они здоровее меня. Сколько я трачу сил на работу – и сколько они. Если я заболею, обо мне заботиться некому.
Раскраснеется. Глаза злые. Ох, как люто ненавидел он женщин!
– Хорошо, я сам принесу. Игорь, пошли.
– Несите.
Это был вызов.
Как-то Верижников сказал:
– Максим Брониславович считает вашу тему бесперспективной.
«Максим Брониславович», «в а ш у тему». Это было уже что-то новое.
Несколько раз Базанов заставал Верижникова в кабинете Френовского. Они наедине беседовали о чем-то. При его появлении замолкали. Раньше не придавал значения, а вот теперь вспомнил.
Видимо, Френовский чем-то зацепил Верижникова, запугал, задобрил, что-то пообещал. Это он умел, как никто другой.
Потом наступило время, когда Френовский начал отбирать у Базанова сотрудников, растаскивать группу. Верижников продолжал работать. Его он не трогал.
Фронт имел свою передовую линию и свои тылы. В стратегическом замысле Френовского Верижникову отводилась роль пятой колонны. Во всяком случае, Игорь Рыбочкин рассказывал мне именно так. Вряд ли он ошибался. Многое, что не должно было выйти за пределы группы, становилось известно Френовскому. Верижников вел себя вызывающе, но порядка не нарушал. Выполнял все, что требовал от него Базанов. До буквы. До точки. При этом работа не двигалась с места. Такой, видимо, была установка Френовского.
До сих пор не могу до конца понять Верижникова, истинных, практических, так сказать, причин его лютой ненависти. Зависть? Болезнь? Биологическая несовместимость? Многие считали виноватым Базанова с его эксцентричным характером. Люди у него не приживались. Люди от него уходили. Тихого, безобидного Верижникова он подавлял. С Френовским, пожилым, уважаемым человеком, руководителем лаборатории, предоставившим ему все условия для работы, – воевал. Только Рыбочкин не умещался в эту схему. И поэтому кое-кого он тоже стал раздражать.
Слухи о дурных человеческих качествах Базанова распространялись, страсти накалялись. Шла война. Снаружи – Френовский, внутри – Верижников. Ни лишнего, неосторожного слова. Постоянно нацеленный в спину нож. Представляю себе их с Игорем тогдашнее состояние. Ни слабости, ни усталости обнаружить. Не дай-то бог.
Верижников саботировал по всем правилам. Видно, Френовский ловко его окрутил. Товарищ работал на совесть, во имя б у д у щ е г о.
О каком будущем могла идти речь? Трудился, засиживался по вечерам, шифровал в своем рабочем журнале и по-прежнему чувствовал себя несчастным, всеми обиженным. Однако за Френовского держался крепко.
Что мог пообещать ему Максим Брониславович? Какие золотые горы? Умный ведь был человек. Предусмотрительный. Не стал бы он делать серьезную ставку на Верижникова. Он видел дальше, чем другие. Гораздо дальше. Чем он потрафил Верижникову? Что сказал?
«Работай, – наверно, сказал. – Копи материал. Все пригодится. Настанет час. Вот прогоним твоего обидчика, который все, что ты сделал, хочет Рыбочкину отдать, а тебя сделаем руководителем группы».
Или Верижников изначально был подсадной уткой? Теперь, конечно, не докопаешься. К тому же я не припомню, война уже началась или только готовилась, когда Верижников пришел в базановскую группу. Вряд ли Френовский с д е л а л его таким. Скорее, в о с п о л ь з о в а л с я им, таким.
Думаю, неверие было основной составляющей личности этого человека. Ни в себя не верил Верижников, ни в Базанова, ни даже, наверное, в Максима Брониславовича Френовского. Просто Максим Брониславович предлагал ему нечто р е а л ь н о е, а когда нет веры, что остается? Реальная конъюнктура. Реальные обещания. Реальная зарплата. Реальный страх перед жизнью.
Что стало бы с Верижниковым, если бы победил Френовский, а не Базанов? Нет сомнений, что Френовский брезгливо бы отбросил его от себя. Верижников годился только на одноразовое использование. Надолго Максиму Брониславовичу требовались такие, как Базанов: люди веры, люди успеха.
Но победил не Френовский – Базанов, которому и в голову не пришло сводить счеты с Верижниковым. Благородство? Не знаю. Неужели Виктор сумел забыть наглую, надутую физиономию Верижникова, откровенно ждущего гибели тех, с кем рядом он жил и работал? Не хотел вспоминать прошлое? Скорее всего. Война кончилась, ночное затемнение отменено, войска оттянуты от линии фронта.
– Как дела? – привычно спрашивает Верижникова новый заведующий лабораторией.
Тот поспешно бежит за рабочим журналом, раскрывает, показывает. До чего жалкий, заискивающий вид! Куда девались былая дерзость, сатанинское упрямство, затаенное торжество, предвкушение возмездия? Я хорошо помню Верижникова этой поры, человека без веры. Ее по-прежнему нет у него. Теперь – тем более. Не осталось ни капли. Были сильный покровитель Максим Брониславович и маленькая надежда на изменения к лучшему. Но вот и надеяться больше не на кого, не на что. Ради чего старался? Где справедливость? Раньше, по крайней мере, в собственные способности экспериментатора верил, а теперь испарилась последняя вера в себя. В свою предусмотрительность, дальновидность. Потеря веры, как и ее обретение, – цепной процесс. Самоускоряющийся. Остатки верижниковской личности деструктировали на глазах. На дне сосуда кипели, не выкипая, полное бессилие и неверие.
Погибал Верижников, шел ко дну у всех на виду. Если раньше на вопрос Базанова, хочет ли он работать в группе, Верижников отвечал, что работать будет, даже если этого не хочет он, Виктор Алексеевич Базанов, то теперь – смиренно и безропотно:
– Как знаете, Виктор Алексеевич. Вам виднее.
Базанову действительно было виднее, и для Верижникова все кончилось, пожалуй, наилучшим для него образом. Точно так же, как и началось. При организации в институте очередного подразделения его новому руководителю был задан вопрос:
– Вам нужны сотрудники?
– Очень нужны.
– Так и быть, переведем к вам одного, поможем.
В жизни Верижникова за все эти годы ничего не переменилось. Он по-прежнему рядовой инженер, только теперь работает в другой группе. Несколько постарел, обрюзг, а в остальном – никаких изменений.
X
Лариса ревновала мужа к Капустину. Ей не нравилась их дружба, не нравился сам Капустин, которого она считала циником и развратником. С некоторых пор Базанов стал ходить в скульптурную мастерскую тайком от жены, и эта вынужденная таинственность еще больше придавала подобным визитам предосудительный оттенок.
Лариса явно преувеличивала и склонность Ивана к разгульной жизни, и пагубное, как ей казалось, влияние на Виктора. Насколько серьезные были у нее основания для беспокойства? Пили они при встречах преимущественно чай, и я почти уверен, что ни с одной из своих любовниц Базанов не познакомился в капустинской мастерской. Ларису, видимо, пугала уже та непреодолимая сила, которая влекла Базанова на Рождественский бульвар. Он уверял, что любит ее, но предпочитал проводить немногие свободные часы не с ней, а со скульптором. Лариса искала р е а л ь н ы е причины для т а к о г о поведения Виктора и не находила их. Чем более решительно протестовал он против возводимой на друга напраслины, тем больше росли ее подозрения. Все неприятности шли от него, Капустина, из его мастерской, этого «грязного притона».
Повод для столь решительного определения был самый ничтожный. Зайдя как-то утром случайно или по какому-то пустяковому делу к Капустину, она застала его «с какой-то полураздетой девкой». Базанов попытался было смягчить раздражение жены, но это «выгораживание» лишь окончательно погубило Капустина в ее глазах.
Поскольку до второй моей женитьбы я был завсегдатаем капустинской мастерской, то берусь утверждать с полной определенностью: если и было в их встречах и спорах нечто п а г у б н о е, то совсем в ином смысле, чем тот, который вкладывала в это слово Лариса.
Прошлой весной, в тот переломный во многих отношениях, полный событиями и переменами год гибели Виктора, мне улыбнулось счастье. Я встретил женщину, которая перевернула мою жизнь, вдохнула смысл в одинокое мое существование. Не прошло и четырех месяцев, как мы стали мужем и женой. Никогда не думал, что в нашем возрасте человека можно узнать быстрее, чем в ранней молодости. Пожалуй, лишь жизненный опыт и то, что приходит, видимо, лишь с годами и что в данном случае я бы назвал осознанным доверием, сделали мое счастье фантастическим и реальным одновременно. Только теперь я понял, что единственным источником той убежденности, с которой Виктор отстаивал право на собственный путь, были вера и любовь. Но если Базанова нес на своих крыльях его большой талант ученого, то меня поднимает ввысь другой, может, более скромный, неожиданно открывшийся талант, который я бы определил как способность любить. Скоро я стану отцом, и это вселяет новые надежды, увеличивает мое и без того безмерное счастье. Зная, сколько опасностей его подстерегает, я из суеверия ни с кем не делюсь своей радостью. Перед глазами неотступно стоит печальный пример, заставляющий быть осторожным, немногословным и даже, пожалуй, скрытным.
Теперь мы редко видимся с Капустиным, однако то время, о котором идет речь, было годами неприкаянного одиночества, и я чуть ли не каждую неделю приходил в мастерскую, иногда заставая там Виктора. Их многое объединяло, они питали и обогащали друг друга творчески, но зачастую из-за пустяков вспыхивающие споры носили столь жаркий, ожесточенный характер, что поневоле казалось: две эти сильные, свободолюбивые личности принадлежат все-таки к разным кланам, между которыми нет и не может быть полного мира.
Однажды, видимо уже в пору торжества базановских научных идей, у них зашел разговор о будущем. Я молчал. Меня не спрашивали. Это был обмен мнениями двух титанов.
– Ты погляди, – говорил Капустин, – деревня гибнет, национальный характер гибнет. Безличие прет. Что осталось? Новые обычаи хотите в одночасье завести? Разве так можно? Что это, огурцы, которые в парниках выращивают? Такое сотни лет готовится, во многих поколениях вызревает. Обрубить-то нехитрое дело, а ты поди создай.
Эти слова были обращены не только к Базанову и даже, может, не столько к нему, сколько ко всей враждебной капустинскому гуманизму научно-технической олигархии, к которой принадлежал его друг.
– Оно вон шло откуда, – Капустин загребал рукой, точно собирался зацепить стоящую на полке вазочку в форме обнаженного женского торса. Рука тянулась и не дотягивалась до вазочки.
– Все это мы слышали, – отмахивался Базанов, – патриархальная деревня, бревна, лапти, кислые щи. А сам в Москве живешь.
– С удовольствием бы не жил.
– Ну и уезжай в свою деревню.
– Вот вы уже как! – нервно теребил бородку Капустин. Опять-таки было не вполне ясно, кого он имел в виду, употребляя местоимение «вы».
– Ты ведь сам говоришь: с удовольствием.
– Поди поживи в деревне.
– Не хочу я там жить. Не люблю деревню.
– Вот и стыдно. Все мы из деревни вышли.
– Я, – гудел Базанов, – не из деревни.
– У тебя душа не болит. Сыто живешь. Ни у кого из вас душа не болит. Наплевать вам на народ. Что с ним будет, что станет.
– Народ? – налегал животом на неподатливый стол Базанов. – Ты кого имеешь в виду?
– Сам-то хоть раз в деревне бывал? – ожесточался Капустин.
– Бывал, – отвечал Базанов, черпая решительность в тех далеких днях, когда его мальчиком вместе с братом Володей вывозили на лето за город.
– Что знаешь ты о деревне?
– Знаю. Видел. Прекрасные люди, замечательная природа.
– Все ерничаешь, – покрывался красными пятнами Капустин. – На твоем месте я бы задумался.
– О чем? Ты смотри… Ты смотри, – хватал ртом воздух Базанов, не в силах выразить свое возмущение капустинской интонацией.
– О том, как над природой издеваетесь, леса выводите, озера травите, рыбу губите в реках. О том бы народе подумал, который вас на своем горбу вытянул и, между прочим, до сих пор кормит. Хлеб-то вы делать еще не научились.
– Учимся.
– О душе бы народной подумал.
– Разумеется, – рассмеялся Базанов, – о душе народной одни вы печетесь. Душа – это ваш департамент. – И вновь словечко «вы» обретало какой-то странный, неясный, отвлеченный характер. – Вы ведь и думали, и болели о ней всегда, о душе. Не так ли? Берегли, холили, взращивали, лелеяли. Почему же теперь и чем именно она вам не подходит? А? Вы, сеятели разумного, доброго, вечного, лепили свои скульптуры, писали картины, сочиняли книги, статьи, выступали с трибун, учили, воспитывали, защищали душу народную от разных бед, лженаук, лжеучений, ужасов. От генетики, кибернетики. Разоблачали по мере сил, клеймили позором. Вспомни-ка, Ваня. Или тогда еще слишком маленький был?
– Все в одну кучу валишь. При чем тут это?
Капустин досадливо морщился.
– При том, Ваня, что и скульптуры твои, и моя кибернетика, наши умные и глупые статьи, вырубленные леса, гибель озер и душ человеческих, химические ожоги почвы и не знаю уж какие там ожоги души все это одно.
– Вот уж извини. Гляди-ко, – в возбуждении Капустин поднимался из-за стола. Базанов – следом. – Как ловко все объяснил. Вы виноваты. И мы виноваты. Нет ни правых у него ни неправых. Ты дерьмо с медом не смешивай. Русский мужик ничего такого не делал. Он хлеб сеял.
– Русский мужик, – смеялся Базанов. – Русский мужик! Ты лучше прикинь, сколько людей теперь в городах живет. Сколько на науку и технику работает. Сколько в деревне техники? Ты посчитай. Русский мужик! Ты что же, и себя к русским мужикам причисляешь?
– А ты как думал?
– Остальных маэстро тоже?
– Ты не сбивай. Знаю, что говорю. Я из мужиков вышел.
– К кому причислишь меня?
– Тебя я к русским мужикам не причисляю, – мрачно заметил Капустин. – Ты вон одними иностранными словами сыплешь. Какой ты мужик? Хотя конечно, – потупившись, тихо добавил он, – и ты можешь проснуться для настоящей жизни. Ты ведь спишь сейчас. Национальный характер в тебе спит.
– Ну, уморил! – веселился Базанов. – Я сплю – ты бодрствуешь.
– Так ведь без земли, без корней никакая культура немыслима. Растет-то оттуда.
– Наука, значит, не культура?
– Другое.
– Отчего же?
– Конечно, тоже к культуре отношение имеет, – подумав, уступил Капустин.
– Ну вот. Я, например, исходил из работ английских исследователей. А побег, как видишь, вырос здесь, в России. И ссылаются теперь на наши работы, об англичанах не вспоминают.
– В искусстве такое невозможно.
– Почему?
– Невозможно – и все. Тут уж дай мне судить.
– А твой «Икар»?
– Прекратим разговор, – лицо Капустина налилось кровью. – Все равно не договоримся.
Так всякий раз они обрывали спор и вновь возвращались к нему после нескольких чашек чая – на улице, в комнатке наверху или в самой мастерской среди сырой глины, скульптур и необработанных кусков камня.
– Ты пойми: язык, культура – это память нации, ее разум. Без них вся жизнь наперекосяк. Сейчас-то черт знает что делается. А завтра? Скажи, что завтра будет.
– И во всем, значит, виноваты ученые, треклятые технари, – подзадоривал его Базанов. – Построили самолеты, связали разные страны, создали города, в которых поселились люди разных национальностей. А тут еще научно-исследовательские институты и статьи на «языках», ни одной нации в целом вообще не доступных.
Базанов наступал. Капустин не принимал его доводов. Возразить по существу он не мог, и потому в нем появлялось нечто от загнанного зверька, который, прекратив бегство, сам начинает нападать в расчете запугать противника.
– Ничего не может быть хуже усредненного, исковерканного, общегородского языка. Сплошные штампы.
– Иностранное слово! – подлавливал его Базанов.
– Ладно. Ты, конечно, человек ученый. Рассуждаешь ловко, мне за тобой не угнаться. Я вот в чем вижу опасность: люди привыкают к н и к а к о м у я з ы к у, к н и к а к о м у искусству. Сами становятся н и к а к и м и.
– Это ясно. Это ясно, – соглашался Базанов. – Но не кажется ли тебе, что неприятие общекультурных ценностей приводит к другой опасности, к насилию над личностью? Откуда такая нетерпимость? Только потому не хочешь согласиться, что заведомо решил не соглашаться. Я многое готов принять. Да, но только как часть общей проблемы. Мои возражения тоже следует понимать как одну из возможных точек зрения. О чем речь? О двух сторонах одной медали. Национальная стихия? Хорошо. Сколько их? Что ни народ, то своя стихия. Каждая хочет сохранить себя. Инстинкт. Ясно. А тут такой сильный магнит включен. Их тянет друг к другу. И отталкивает. И никто не должен победить… Понять друг друга нужно. Что же, по-твоему, разагитируй ты меня в пух и прах, и я «проснусь» для н а с т о я щ е й жизни? Да я просто не смогу работать в лаборатории. Только и всего.
Устав ходить друг за другом по тесному чердачку, они спускались в мастерскую. Я шел следом, чувствуя себя в незавидной роли сопровождающего лица.
– Вот гляди, – метался Капустин от работы к работе. – Говорят: современно, смело, – а ведь не понимают, откуда это идет. Откуда все. Откуда? – орал Капустин, ввинчивая ладонь в воздух и опуская ее, будто лопатой землю копал – все глубже и глубже.
За этим жестом последовал щелчок моего фотоаппарата.
В каком-то смысле позиция Вани Капустина мне близка. Видимо, действительно следует добраться до самой сути, чтобы понять, что мы такое есть и что за прошлое, которому суждено предопределить будущее, заложено в нас. Не поняв этого, нельзя найти своего места в жизни. Можно вскапывать там, где копают все, но на тех общих грядках, в лучшем случае, взойдут лишь скороспелые однолетки. Нужно отыскать единственную точку, где глубоко под землей временем и природой запрятано зерно, в котором заключены все наши возможности. Тут и случайность много значит, и особый талант – что-то родственное таланту водоискателя, чувствующего воду на глубине. Здесь копать, – говорит он себе и действительно находит воду.
Здесь копать, – сказал себе однажды Базанов и стал физикохимиком. Здесь копать, – сказал он себе и раскопал нечто удивительное.
Почему мы с Рыбочкиным оказались глухи к той восточной музыке, которая так тронула базановский слух? Потому что у нас более узкий диапазон возможностей? Потому что Базанов раскопал в себе то, что не удалось раскопать нам?
А родные, знакомые мотивы? Почему они волнуют всех? Потому что легко затрагивают в нас нечто поверхностное, легко возбудимое?
Сегодня я снова думаю об этом, отбирая самые выразительные фотографии. С ними просто: никаких иностранных слов, чужеродных форм, языковых барьеров. Но мне бы хотелось, чтобы те, кто придут на выставку, посвященную памяти Виктора Базанова, все-таки ощутили к о р н е в о й смысл моих поисков.
XI
Светом и тенью, контрастом, мерой увеличения, соседством тех или иных изображений можно довольно точно передать мысль, ощущение. И тот, кто зряч, увидит. Корни не так просто скрыть. Разве нужно доказывать, что ты – это ты и принадлежишь этой земле, а не какой-то другой?
Я просматриваю негативы, перебираю пленки, надрезаю перфорацию у кадров, которыми займусь в ближайший выходной. Ищу единственный угол зрения, при котором падающий свет, преломившись, высветит темное, углубит светлое, в результате чего возникнет живое, объемное изображение. Пойманный, угаданный угол, эта тонкая игра со светом, заставляет изображение мерцать, переливаться, – и вот уже деревья шумят на ветру, люди улыбаются, фигурки движутся. Это настоящий магический кинематограф.
На фотографиях жизнь замирает, останавливается, засушивается на века, как цветок в книге или мушка в янтарной смоле. Негатив же, рассматриваемый как позитив, таит в себе множество неожиданностей. Кажется, что еще не все выявлено, завершено, что деревьям – шуметь, жизни – длиться, что впереди неограниченный запас не предусмотренного природой, похищенного у Хроноса, запутавшегося в тончайшей сетке фотоэмульсии времени, равного бесконечности.
Улыбается Базанов. Улыбается Френовский. Лаской, молодостью и красотой светятся огромные глаза Ларисы. Наивно-недоумевающее лицо Верижникова. Он еще поймет, найдет, поверит. У него все впереди. Как у Игоря Рыбочкина. Или у Павлика. Как у капустинских скульптур, не попавших в музеи. Впереди у всего и у всех – бесконечность.
Но дрогнула вдруг рука, сбился угол, умерло, померкло изображение. То, что еще мгновение назад было жизнью, улыбкой, движеньем, превратилось в мертвенные гримасы – равнодушные, печальные, злые. Все так стремительно переменилось. Светлое стало темным, четкое – размытым. И вот, словно рентгенолог, просматривающий многие метры флюорографических снимков чьих-то грудных клеток, ты задерживаешь взгляд на тех из них, где видны явные признаки неизлечимой болезни, и как профессионал почти непроизвольно отмечаешь про себя: этому осталось не больше двух лет, этому – год, а этому – всего ничего.
На одной из переснятых фотографий – базановские родители, на другой – портрет его бабушки по материнской линии. Его я не буду давать на выставку. Переснял только для себя. Невозможно было не переснять. Тонкое, породистое лицо, обладающее непонятной гипнотической силой, – нечто родственное портретам леонардовских женщин. Возможно, к непосредственному восприятию примешивается то немногое, что я знаю о ней, преимущественно от Ларисы. Фотография сделана в 1914 году в Москве. Чем-то женщина на фотографии напоминает Ларису: гордая, прямая осанка в сочетании с природным изяществом. Здесь ей не более двадцати. Я почти никогда не ошибаюсь в возрасте, нужно только внимательно присмотреться. Чаще всего выдают глаза, их выражение.
Эта базановская бабушка – из аристократок. Получила воспитание в каком-то закрытом пансионе, вышла замуж (Лариса, помнится, говорила: за статского советника). Потом революция, все вверх дном, кто-то бежит из России, кто-то остается. Они с мужем и двумя детьми остались. Бедствовали. Она сама мыла полы, стирала – вообще переносила лишения с редкостной в ее положении легкостью. Большинство ее подруг и знакомых из буржуазных семей страдали, нищенствовали, злобствовали, погибали. Их убивала потеря былых привилегий – незачем стало жить.
Она не грустила о прошлом, словно тот устроенный быт, которого она была теперь лишена, мало что для нее значил. Муж, служивший мелким государственным чиновником, вскоре заболел и умер.
Она опять вышла замуж – на этот раз за пролетария. Новый муж занимал высокий пост. Базановская мать по документам считалась его дочерью, но на самом деле (об этом Базанов знал) родилась от случайной связи с обрусевшим французом. Но и этот брак оказался недолгим, непрочным. Неуемный темперамент в сочетании с неиссякающим любопытством и бесстрашием сводил ее со многими людьми. Увлекалась, влюблялась. Дети росли без присмотра.
Она в совершенстве знала несколько языков, печатала на машинке по-русски, французски, немецки, искренне считала справедливой революцию, лишившую привилегий тех, кто жил за чужой счет.
Началась Отечественная война – новые несчастья, неустроенность, изнурительный труд. Что-то сломалось в ней, не выдержало. Она покончила жизнь самоубийством, оставив трех, к тому времени уже взрослых детей.
Старшая дочь Лена, став драматической актрисой, вышла замуж за инженера, родители которого считали их неподходящей парой. Еще жива была мать, но она ничего не знала, поскольку отправилась в очередное свадебное путешествие да так и застряла в чужом городе.
Через год у Лены родился мальчик, которого назвали Витей. Таково было ее желание – назвать сына в честь окруженного романтической дымкой детской памяти тайного ее отца Викто́ра.
Сей «победитель» долгое время ничем не проявлял себя. Второй муж матери относился к Леночке как к родной дочери, но, очевидно, не только это было главной причиной нежелания любвеобильной, своенравной матушки поддерживать отношения с Викто́ром и позволять ему видеться с ребенком. Она охладела, разочаровалась в нем.
Все-таки однажды, в конце двадцатых годов, встреча отца и дочери состоялась. Лена не знала, что это ее родной отец, все открылось лишь незадолго до войны, когда она сама ждала ребенка, Виктора II. Они с матерью расставались, как оказалось, на этот раз навсегда. То ли предчувствуя, что ей немного осталось жить, то ли повинуясь иному движению души, мать поведала дочери тайну ее рождения.