Текст книги "Два пера горной индейки"
Автор книги: Александр Кузнецов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 29 страниц)
А девушка опять грохочет:
– Этот не взорвет, он скоро умрет.
– Ты не знаешь, он геолог, – басит дед.
– Ге-о-о-о-ло-о-ог! – как гром по горам.
– Он умирает, – говорит девушка.
Монгол медленно поворачивается всем телом к деду и вторит:
– Он умирает.
– Хорошо, что они так скоро умирают, а мы не умираем долго.
– Не умираем долго, – повторяет за дедом уродец. Он, видимо, у них дурачок. Каменный болванчик. Голова большая, а ручки маленькие.
– Тысячу лет... Десять тысяч лет...
– Почему десять тысяч? – возмущается медленно монгол. – Я мезозойский, а дед архейский. Правда, дед?
– Пра-а-а-вда! Но вы не шумите, он может услышать, догадаться.
Они замолчали, я уполз в темноте. Это было в ночь на двадцать девятое августа. Двадцать девятого меня нашли. Один день куда-то пропал.
Нашли Тешу действительно двадцать девятого. Альпинисты совершенно случайно наткнулись на него. Он был без сознания. Во рту у Теши торчала ромашка.
– ...На этом, товарищи, все, – вернул меня в подвал Колотилкин. – Наше время истекло. Сейчас шестнадцать часов пятьдесят минут. Через десять минут у некоторых из вас занятия. О следующем заседании штаба вы будете извещены.
Что мне понравилось в Колотилкине, так это его точность.
Елизавета Дмитриевна
Я не могу понять твою гору, мой мальчик. Все думаю и думаю о ней, Гаренька, и не пойму: зачем? Что бы ни делала, на работе ли я, в трамвае или в магазине стою, все у меня на уме эта Ушба. Зачем надо на нее лезть? Стоит и пусть себе стоит. Я просила Тешу принести мне книги об альпинизме. Прочла тоненькую книжку, «Непокоренная Ушба» называется. Нет, не пойму. Много людей на нее лазили, многие погибали. Но зачем?! Пытаюсь осмыслить. И сколько раз сама я по ночам мысленно лазила на эту гору. Весь твой путь проделывала, как он в книжке описан. Ведь есть много путей на ее вершину. Есть трудный, есть еще труднее; но легкого нет. И вот я карабкаюсь. То за камни хватаюсь, то лезу по скалам, то взбираюсь по снежной горе. Только по льду у меня не выходит, лед скользкий, как по нему поднимешься? Падаю я не только на льду, падаю вместе с камнями и со снегом, каждый раз падаю. И лечу вниз на камни, на скалы. Пытаюсь представить себе твой последний миг. Хочу узнать, что ты чувствовал в это мгновение, когда должен был удариться, разбиться, умереть. Теша сказал, что ты умер сразу, в одно мгновение. Вышел он из больницы, ходит пока на костылях. На год ему дали академический отпуск. Не сердись на меня, мой мальчик, но это было заблуждением. Ты только начал жить. Сколько еще предстояло тебе вершин, сколько тупиков и синяков, опровергнутых истин и идолов! Но вот, первая ошибка стала роковой...
Разбирала я твой стол, сынок, смотрю – тетрадка, а в ней стихи. Оказывается, ты писал стихи. А я и не знала. Стала читать. И эта маленькая тетрадка, всего восемнадцать твоих стихотворений, поведала мне о тебе так много! И такого, о чем я не знала. Оказывается, например, ваше поколение помнит войну, нашу войну. Никогда не думала, что в нашей войне вас может интересовать что-нибудь еще кроме героических подвигов. А ты ходил к братским могилам на Преображенское кладбище, сидел там, думал. Хорошо написал, очень хорошо! Никто не принуждал тебя идти туда, стоять над ними, представлять себе этих людей. Не мероприятие, не праздничное возложение венков, ты сам пришел. Потребность души. А мне казалось, особенно в последнее время, что мы вам надоели со своей войной.
Когда я дошла до стихотворения «Маме», я читала его и очень сильно плакала. А твой песик встал на задние лапы, тычет меня носом и слизывает слезы с моих щек. Не было у меня сил рукой пошевелить. Хороший песик, ждет меня, один он радуется моему приходу, моему существованию. И видишь, даже утешает. А нас с ним люди бранят. Как выйдем погулять, кричат на нас: «Не ходи здесь с собакой, здесь дети гуляют!» Одна из женщин недавно порадовала меня. Иду я с Пузырем, а она мне и говорит: «Старая дура, тебе бы с внучатами гулять, а ты все с собакой ходишь!» Как плетью по сердцу полоснула. Я чуть не задохнулась. Ничего я ей не сказала, прошла мимо. Что ей скажешь? Но в душе пожелала я ей на старости лет остаться даже без собачки. Вот какая я стала злая.
Какие хорошие стихи ты написал Наташе! «Кабы не было тебя на свете», «Сегодня ты сказала мне», «Снег»... Очень красивые, возвышенные стихи. Конечно, ты кое-где придумывал трудности и добавлял несуществующие сложности, но мне они так понятны... Я их запомнила все.
Не мог я развести костер:
Всю ночь шел дождь, все было мокро.
О волосы сырую спичку тер
И под рубашкою сушил коробку.
Не мог коры сухой насечь,
Не мог найти травы сухой,
И нечем было мне разжечь
Огонь, хотя бы небольшой.
Тогда я взял в кармане на груди
Твое письмо, что все прошло со мной
Далекие нелегкие пути
Через опасности, мороз и зной.
В последний раз его перечитал,
Хотя и знал прекрасно наизусть,
И снова, как впервые, испытал
Щемящую тоску свою и грусть.
Теплом твоих хороших слов,
Несбывшейся мечтой своей
Развел костер из мокрых дров,
Согрел и накормил друзей.
А ведь она была у меня недавно, сынок. Ходит ко мне. Тут я пришла с работы, гляжу, все мои посадки около дома затоптаны. Детишки бегали по ним и примяли. Я купила на рынке рассаду, посадила, полила, хоть и тяжело мне стало воду в ведре таскать, и огородила цветы палочками. Но палочки не помогли, все затоптали. Целыми днями сидят на лавочке у подъезда бабушки, и хоть бы одна сказала: «Ребятки, нельзя там бегать, там цветы посажены». Остановилась я, смотрю на свои труды, а они мне сочувствуют, бабушки, ругают кого-то, сами не знают кого. Себя ругают. Обидно мне стало и жаль цветов. Тут не только цветы, и людей пожалеть можно. Но я стала злая, повернулась и пошла, не слушая, вышла с Пузырем, хожу и думаю: «Пусть все бурьяном зарастет! Мне ничего не надо!» А потом все же взяла ведро с водой, ножик и пошла. Хоть что-нибудь спасти. Живые ведь они. Сижу, копаюсь, и вдруг со мной кто-то присел рядом и помогает мне. Гляжу – Наташа! «Ах ты милая моя! Ну, пойдем, пойдем скорее домой!» – «Вы не огорчайтесь, Елизавета Дмитриевна, – говорит, – я вам анютиных глазок привезу, они все лето цветут. У нас на даче много их. Я в следующий раз обязательно привезу». – «Спасибо, девочка. Давай с тобой чай пить».
Долго мы с ней сидели. Я, конечно, про тебя рассказываю, а она слушает. Ей интересно, хочет все знать. Какой ты маленький был да что любил. Так хорошо мы с ней посидели! Ведь почему-то никто не хочет слушать, когда я про тебя рассказываю. Про своих детей говорят, я слушаю, но только я начну о тебе, люди сразу пытаются перевести разговор на другую тему. Они думают, чудаки, что мне о тебе больно вспоминать. Как будто мне нужно вспоминать о тебе, как будто я все время о тебе не помню. Они хотят, чтоб я тебя забыла, думают, так мне будет лучше. А Наташа умная девочка, она знает, что, кроме тебя, у меня никого нет. Ни о чем другом она со мной и не говорит. Вместе с ней мы читали твои стихи. Оказывается, она их знает, показывал ты ей. А мне нет.
Алексей Алексеевич
На стадион мы шли с доцентом. Я люблю с ним ходить, нет-нет да расскажет что-нибудь, он много знает. С детства его научили английскому и французскому языкам, и он читает литературу, которая для нас недоступна. Счастливый человек, можно только позавидовать. Сколько я ни учил английский в школе и институте, так его и не знаю.
Говорили о какой-то ерунде, только он вдруг спросил:
– Сколько тебе лет, Леша?
– Тридцать три, – говорю, – а что?
– Тридцать три... Это «акме», время свершений. В этом возрасте Христос взошел на Голгофу. Не пора ли тебе подумать о своей жизни всерьез и сделать что-нибудь? Например, провести научное исследование и защитить кандидатскую диссертацию. Ты парень работящий, целеустремленный, почему бы тебе не заняться серьезным делом? Возьми тему по физиологии альпинизма. Посмотри литературу, что сделано в этой области, и давай вместе подумаем над выбором темы. Я могу быть твоим руководителем.
– Спасибо, Николай Львович, – говорю я, – только не знаю, как и подступиться. Думал я об этом, давно подумываю.
А он говорит:
– Не боги горшки обжигают, научишься, была бы только охота. Тебе нужно защищаться. Какая-то цель. Есть и другая сторона дела – деньги. Я получаю ровно в два раза больше тебя, а делаем мы одну и ту же работу.
Он говорил, а я думал: «Да, теперь я займусь диссертацией. Раньше, с этими альпинистскими сборами, у меня не было времени для науки. Теперь буду жить для себя. Хватит. Плюну на все, засяду за книги».
– А ты не собираешься писать докторскую? – спросил я.
– Не собираюсь.
– Почему?
– Докторская не наука, а дипломатия, – сказал доцент, – мне это сейчас не поднять, поэтому я занят пока другим.
– Чем, если не секрет?
Доцент улыбнулся:
– Ищу философский камень.
– Нет, серьезно.
– Я серьезно. Я ищу, если хочешь, ту философскую платформу, на которой моя жизнь имела бы смысл и оправдание. Чтобы я мог жить прилично и в то же время не принимать участия во всем этом... Я человек раздвоенный. Незваный гость.
– Ну, ну, расскажи. Интересно.
– Сложно, Леша, – ответил доцент, – так на ходу не объяснишь. Да тебе и ни к чему забивать этим голову. Твои задачи ясны и просты.
– Когда найдешь камень, скажи. Глядишь, и нам пригодится.
– О нет, я не пророк, – засмеялся доцент, – для каждого этот камень будет своим. Я просто даю тебе совет, который ты можешь и не послушать.
– Почему же? Я думал о диссертации, Николай Львович, и даже для этого кое-что сделано.
– Вот и хорошо. Я тебе с удовольствием помогу. Мне хорошо известна эта кухня.
– Только ведь я, Николай Львович, сказал сегодня Бураханову, что он бюрократ и вредитель.
– Как?! – изумился доцент. – Прямо так и сказал?
– Так и сказал. Чего мне бояться? «Вы бюрократ, – говорю, – и только мешаете работать». – И я рассказал о сегодняшнем приеме у проректора.
Рассказ мой еще пуще развеселил Флоринского.
– Да, – сказал он смеясь, – тогда твое дело швах. Не быть тебе кандидатом наук.
– Это мы еще посмотрим... Что, я неправду сказал?
– Сказал ты, безусловно, правду, но чего добился? Не-е-ет, – покачал головой доцент, – здесь ты маху дал. Тут ничего не изменишь, пора бы тебе это понять.
На трибунах пустого стадиона сидели группками люди с опухшими физиономиями. У многих из них под глазами красовались желтые и сиреневые синяки. Они являются сюда точно к половине одиннадцатого, как на работу, потом исчезают и через некоторое время появляются здесь уже несколько более оживленные.
– Во друзья, – сказал я. – Сидят как буддийские монахи, не шевельнутся.
– О нет, юноша, – возразил доцент, – они совсем не похожи на буддистов. Ты знаешь, что по этому поводу говорил Сидарта Готама?
Я ответил, что не знаю, да и кто этот Готама, мне тоже неизвестно.
– Сидарта Готама – это и есть Будда, или Совершеннейший. Пятая заповедь его учения гласит: «Не пей хмельного. Самое драгоценное в человеке – разум. Его всячески надо беречь, сохранять в чистоте. Хмельные напитки затемняют разум, делают человека безумным. А когда разум затемнен, человек лишается возможности отличить истину от ложного, сбивается с истинного пути и готов совершить всякую ошибку и всякое преступление».
Возле раздевалки сидели перед футбольным полем Овчаров и Козельский. Оба в пиджаках, при галстуках и в начищенных ботинках. У Овчарова в маленьких, налитых кровью глазах – злость, а красное лицо Козельского не выражает ничего, кроме равнодушия коровы. Этакий флегматичный здоровенный детина. Они никогда не переодеваются для занятий в тренировочный костюм. Козельский иногда напялит на голову спортивную шапочку и считает, что он в форме. Разминки они не проводят и присутствующих на занятиях студентов не отмечают. У них в журналах все присутствуют.
Овчаров отколол номер на первом занятии с первокурсниками гидрологического отделения, за который он ответственный. Собрал он студентов в спортивном зале, рассадил их на гимнастические скамейки, сам сел перед ними за стол и заявил:
– Для начала запомните раз и навсегда: самый главный предмет у вас в институте будет физическое воспитание.
А когда слегка напуганный студент робко спросил у него, почему именно физическое воспитание, Овчаров взревел:
– Как почему?! Как почему?! Да вы посмотрите на своих преподавателей по другим предметам, это же все рахиты!!!
Вот из-за таких «педагогов» нас и называют презрительно «физкультурниками». Дыхнет такой тип на студента перегаром, и тот уже и с тобой не здоровается, проходит мимо и не замечает, теперь для него все преподаватели физического воспитания – люди, к которым можно относиться без всякого уважения: «физкультурники». Только доцент не обижается, когда его называют «физкультурником». Колокольцев, например, при всей своей осторожности, никогда не смолчит, сразу лезет в бутылку и обязательно поправит человека, объяснит ему, что это он физкультурник, а мы преподаватели физического воспитания.
Студенты переоделись, мы вышли и построили каждый своих. У доцента были почти все, у нас с Шелестовым чуть поменьше. К Козельскому пришли всего три студента, он отправил их играть в футбол к студентам Овчарова. А тот тоже своих не строил и не отмечал, бросил мяч, и ребята пошли играть в футбол.
Шелестов замечательно провел разминку, прямо как артист. Он никогда не повторяется, упражнения у него всегда новые, эмоциональные и игровые. Когда его студенты заканчивают разминку, лица у них разгоряченные и довольные, как и у самого Шелестова. Неужели он готовится к каждому занятию? Когда он только успевает?
Мои альпинисты бегали на время 5000 метров, девушки – 2000. Готовимся к кроссу альпинистов «Буревестника», зарабатываем путевки в альпинистский лагерь. Ориентировщики Кима Васильевича отрабатывали выносливость, с каждой тренировкой увеличивая дистанцию. Лучшие его ребята пробегают уже по десять километров. Доцент давал своим горнолыжникам четко разработанную систему специальных упражнений. Делал он это здорово, для человека, не имеющего физкультурного образования, просто отлично. Знает дело и любит. Признает он только австрийскую школу. Горные лыжи ныне модны, студенты валом валят к нему.
В раздевалку мы вернулись слегка уставшими. Я ничего пока не сказал своим. Перестанут ведь ходить. Какой альпинизм без гор? Им он не только интересен, но и нужен. В высокогорье геологи хорошо зарабатывают. У старых геологов, правда, бывает некоторое недоверие к альпинизму, мы, мол, и без всякой техники залезали куда надо. У молодежи уже другое отношение к альпинистской технике.
– Вот случись сейчас что-нибудь серьезное на футбольном поле, ведь им не отбрехаться, дуракам, – ворчал Ким, стягивая с себя тренировочную куртку: Овчаров и Козельский ушли, не дождавшись конца игры. – Я, пожалуй, посижу, пока не кончат.
– Посиди, посиди, – покачал я головой. – Не пойму я тебя, Ким, юродивый ты, что ли? Нахалы, понимаешь ты или нет?! Хамы! И с ними надо поступать по-хамски. Сколько они у тебя по рублику забрали? А ты все даешь. Такая доброта хуже воровства. Сколько можно терпеть этих бездельников?! Мы работаем, а они сидят себе, поплевывают! А теперь совсем ушли!
– Да, надо поговорить с ними, – согласился со мной Ким, – нехорошо.
– Поговори, поговори... Еще раз поговори и еще, – заводился я, – а они пошлют тебя куда подальше. Для Колокольцева это лучшие люди, у них журналы в порядке. Год рождения у каждого проставлен и даже домашний адрес.
– Причем, – добавил доцент, – все они ровесники и все живут в общежитии.
Не могу я спокойно относиться к несправедливости. Овчаров и Козельский не только ездят на нас, они развращают нам студентов. Студент видит, что его товарищ не ходит на занятия у другого преподавателям сам перестает ходить.
– Надо бы Колокольцева пригласить на стадион, – сказал я, закончив переодеваться. – Пусть посмотрит, что тут происходит.
– Он был недавно, – ответил мне Шелестов. – Козельский сказал, что отпустил своих пораньше, что у них производственное совещание, а Володька сидит себе, что ему... Вот кончат игру, проведет разбор, мол, все идет нормально.
Он зашнуровал ботинки и поднялся:
– Удивительно, как отдельные слова меняют свое значение. Я о слове «бездельник». Сейчас оно звучит как очень мягкое, этакое журящее словечко, и только. А я недавно читал повесть Марлинского «Амалатбек», и там слово «бездельник» звучит как самое страшное оскорбление. Там наши солдаты кричат своим врагам: «Бездельники, в куски изрубили наших раненых!» Или так: «Это все бандиты, бездельники, головорезы!» Сто лет тому назад бездельник приравнивался к головорезу, к убийце. Бездельник был последним человеком, изгоем.
Тут меня уже зло взяло.
– А ты везешь их на своем горбу, – повернулся я к Киму. – Гастролеры! Пришли, журнальчики заполнили, бумажки написали и в пивную.
– С ними ничего не поделаешь, Сеич, такие люди, – сказал Ким примирительно. – Выгони их, они другое место найдут. Искать недолго.
– Ну что же, каждому свое, – вмешался доцент, – я философствую, Ким Васильевич, как ты говоришь, – везет, а ты у нас борец. Тебе и карты в руки.
– А что ты думаешь? Возьму и скажу на следующем заседании кафедры, встану и все скажу. Кто работает, а кто ездит на чужом горбу. И про очковтирательство скажу. Возьму Витькин журнал, где будет отмечено, что сегодня у него все присутствовали на занятиях, и покажу его. Возьму Володькины журналы и проверю года рождения и адреса. Надо ткнуть носом нашего старого труса, пусть нюхает, какую показуху развел на кафедре.
– Его тоже можно понять, Сеич, – сказал Ким, – год до пенсии. – Он чесал свою плешь, а доцент смотрел на меня, как мне показалось, с удовольствием. Но в его доброжелательной улыбке чуть-чуть читалась ирония.
– Не поймет, – проговорил Шелестов, имея в виду нашего шефа, – не поймет и обозлится. Решит, что ты под него копаешь. Тогда греха не оберешься. Что ты, его не знаешь? И потом, хорошо ли на товарищей доносить? Надо с ними сначала поговорить.
– Да что с ними разговаривать?! Не говорили разве?! Я считаю, Ким, что мы не должны молчать, – доказывал я. – Нельзя с этим мириться, пойми, Ким. Если вы меня не поддержите, вы будете последними подлецами.
– Прости меня, Леша, – сказал доцент, – но я представил себе конечный итог твоего мятежа. Сейчас у нас на кафедре тихо. Противно, но тихо. После ж твоего выступления, по сути дела, ничего не изменится, но жить станет невозможно. Образуются лагери, начнутся подсматривания, подсиживания... Как хорошо, что сейчас у нас этого нет. Перебиваемся на одном подхалимстве. Ты можешь выпустить джинна из бутылки. Ведь если быть тенденциозным, то можно и у тебя что-нибудь найти. У тебя даже легче, ибо ты больше делаешь. А изменить при Колокольцеве ничего не удастся. Пора тебе быть умнее. Ты говоришь о частностях, о двух бездельниках. Но даже если убрать эту частность, общий порядок не изменится.
Шелестов помялся, покряхтел, запихал в свою спортивную сумку завернутые в бумагу кеды и вышел.
– И этого не переделаешь, – сказал доцент. – И не надо. Все бы были такими, как он. Идем?
Мы прошли мимо Кима Васильевича, сидящего на месте Овчарова, и направились к выходу со стадиона. «Чего я опять завожусь? – думал я. – Опять мне больше всех надо...» Флоринский молчал, видимо обдумывая наш разговор, а потом заговорил:
– Понимаешь, оба они, конечно, подонки, пьянь. На свете всегда существовали и существуют подонки. Пусть они себе тупеют и спиваются. Постепенно и они сядут на одну скамейку с теми, кто сидит здесь с утра на трибунах. Я не испытываю к ним ничего, кроме брезгливого отвращения, и, если увижу, что один из них валяется посреди дороги, переступлю и пойду со спокойной совестью дальше. Наверное, естественный отбор среди людей происходит не только благодаря генам и воспитанию, но и обусловливается наличием свободной воли человека. Ты можешь стать пьяницей и погибнуть, а можешь стать Лобачевским, Королевым или Пастернаком. Это в твоей воле. Особенно у нас в стране, где так легко учиться и, в общем-то, легко прожить.
Вот мы говорили с тобой о философском камне. У нас только в почках могут быть одинаковые камни. Человечество накопило такое количество мыслей и идей, записанных на бумаге, что только ленивый, бездарный и нежизнеспособный человек не может найти взамен пьянства подходящих истин и идей. Подонки всегда были и будут. Дело гораздо серьезнее, глубже...
– Не пойму я тебя. Что же теперь, и сидеть сложа руки? Правду начальству не скажи, бездельников и жуликов разоблачать бесполезно, алкаши пусть себе живут... Ты все прикрываешься какими-то высокими материями, а, по-моему, это просто приспособленчество.
Глаза у доцента стали грустными и отчужденными.
– Ты думаешь, что ты меня обидел? – сказал он. – Нет, Леша, огорчил. В том-то дело, что никто не хочет видеть леса за деревьями, и ты в том числе.
– Брось ты, доцент! Может, я чего и не понимаю, но так нельзя. Перешагнул и пошел. А через кого перешагнул? Ведь это русские люди. Не перешагивать через них надо, а что-то делать.
– Что ты предлагаешь? – опять улыбнулся он.
– Не знаю. Но только не злорадствовать.
– Воспитывать?
– Может быть, и воспитывать. Суровыми мерами воспитывать. Например, сразу из вытрезвителей отправлять на принудительные работы, где бы они вкалывали по году, а заработок их шел бы семьям и детям. И для детей хорошо, и им бы самим на пользу пошло. Дисциплина нужна, Николай Львович. Дисциплина, требовательность и порядок. Как со студентами, так и с народом.
– Народ? Что такое народ? Никакого народа нет. Есть просто люди, индивидуальности, из которых он состоит. Индивидуумы группируются. Мой круг людей, твой круг... Объединяются они духовными интересами. А что может быть общего у меня, да и у тебя, с этими... – он произнес нецензурное слово.
Не понравилось мне это... Ох не понравилось! Что же получается? Раз нет народа, значит, вроде бы нет и родины? А как же быть с русской историей и культурой? Их тоже побоку?
Противен он стал мне после этого разговора. Все, больше я с ним не откровенничаю. И пошел он со своим научным руководством! Обойдусь без такого шефа.