Текст книги "Два пера горной индейки"
Автор книги: Александр Кузнецов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)
Проснулась я в темноте и лежала сначала без всяких мыслей в голове. Мне почему-то вспомнилось большое картофельное поле, по ту сторону его стоят женщины и что-то кричат, машут мне руками. И я пошла к ним, с трудом вытаскивая увязающие по щиколотку ноги. Кирзовые сапоги были велики, и мне приходилось засовывать выдернутую из них ногу обратно и поддевать ногой сапог, чтобы с хлюпаньем вытащить его из грязи. Поле оказалось заминированным, об этом и кричали мне женщины. Почему же тогда меня не разорвало на части?
Прости меня, бедный мой Игоречек, я никак не могу избавиться от этих мыслей. Я знаю, твердо знаю, что раз тебя нет на свете, я должна жить, работать и делать все, что могу сделать для людей. Моя работа это позволяет. Надо достойно дожить до конца.
Я хочу рассказать тебе, сынок, как я попала в плен. Тогда, после посещения Бебутовых, ты не захотел меня слушать: «Не надо, мама, я знаю, что ты в тысячу раз лучше его». Но я и не думала оправдываться, мне не в чем оправдываться. Отец Теши меня просто удивил: вроде бы время не то... чего ему бояться? Ты не захотел меня послушать, а я подумала: «Ладно, потом. Но он должен все знать. И про меня и про отца. Сын стал взрослым, пора ему рассказать, как все было на самом деле». Не успела. Ты был всегда так занят, сынок, ты берег время в свои девятнадцать лет, как я не берегла его никогда. Маленьким ты любил слушать рассказы про войну. Помнишь? Что я могла тогда тебе рассказать? Я ждала, пока ты вырастешь. Но чем старше ты становился, тем реже у нас выдавалось времечко для таких разговоров. Теперь нам спешить некуда. И кого еще в этом мире может интересовать судьба твоей матери и судьба твоего отца? Я расскажу тебе все, как было. Все? Нет, конечно, не все... Слишком многое настолько отвратительно, некрасиво, что может тебя оскорбить. Многое из того, что случилось со мной в жизни, не расскажешь еще и потому, что это выглядит слишком уж неправдоподобно. Так слушай, мой мальчик.
Я была тогда моложе тебя. В это воскресенье дома у нас никого не было и я ждала в гости свою подругу Аню. Тетю Аню. Ты ее видел, она приезжала к нам. Теперь она актриса и живет в Куйбышеве. Но Аня не пришла. Потом я услышала плач у соседей и пошла узнать, в чем дело. Оказалось, началась война.
Война не удивила меня и не испугала, а даже обрадовала: будем бить фашистов и покажем им наконец, что такое «Мы». На следующий день, надев любимое голубое платье, пошла в военкомат. Народу там было так много, что к военкому я попала только к обеду. Прошу направить меня на фронт. Он меня спрашивает:
– А вы кто? Какая у вас профессия?
Какая у меня, десятиклассницы, профессия? Но я говорю твердо:
– Буду делать все, что прикажут. Могу быть санитаркой, могу поваром, но лучше вы меня направьте на курсы медсестер.
– Сколько лет?
– Скоро восемнадцать, – говорю. А на самом деле в сентябре должно исполниться семнадцать.
Не стали со мной разговаривать. Идите, мол, домой, не мешайте работать. Я отошла в сторону, стою. Военком на меня как рявкнет! Усталый он был, очень утомленный. Села я на кожаный диван и сижу: «Не уйду, пока не запишете».
Принял он еще несколько человек, потом на бумажке написал адрес Красного Креста, где будут формировать курсы медсестер. Улица Девятой роты. Я туда. Записали, определили в отделение, дали пропуск. В первый набор меня не взяли. Дали только поручение – обойти по адресам медсестер и объявить место и время сбора. «Короткая стрижка, вещмешок, низкий каблук, ложка-кружка». Всех предупредила и сама явилась к райисполкому на Щербаковской, как было указано в повестках. Построили всех, стали по списку вызывать. Я выхожу вперед из строя и смело так говорю:
– Меня не назвали. Полякова Елизавета Дмитриевна. Курсы медсестер номер девяносто семь, улица Девятой роты.
Внесли меня в список и направили всех в казарму, которая располагалась в моей школе № 429 на Мейеровском. Тут я только что окончила десятый класс, а твой отец кончил тут десятилетку в июне 1940 года. Он уже полгода был в армии.
Ну и работенку дали нам для начала! Как нарочно. Приказали идти в баню и смотреть, чтобы мужиков хорошо мыли, стригли, и провести наружный осмотр, чтобы не было на теле кожных заболеваний. Шло ополчение, люди разных возрастов и профессий. Сталинские дивизии формировались по районам Москвы, каждый район давал дивизию. Надела я белый халат, вошла в баню и ничего не вижу, какие там чирьи. Постепенно освоилась, кое-какие болезни научилась различать. Потом неделю ходили с песнями по Москве, учились маршировать, хотя военной формы еще не было. Пели «Дан приказ ему на запад» и «Если завтра война».
Однажды ночью разбудили, построили, распределили медперсонал по ротам и пошли. Двинулись по Волоколамскому шоссе, ни формы, ни оружия. Шли без остановки, все шли и шли... Шагали днем и ночью. Ноги не идут, голова ничего не соображает. В толпе трудно идти, особенно днем, по жаре. А на мне рюкзак и сумка с медикаментами.
Наконец остановились в лесу. Дали нам форму и оружие – шинели, плащ-палатки, сапоги сорок первого размера и винтовку-трехлинейку. Винтовку вскоре у меня отобрали – не хватало. Прибыл к нам комсостав. Ребятишки из военных училищ, только они недоучились, точно так же, как и мы на своих курсах. Моему командиру роты было девятнадцать лет, как и тебе. Взводами командовали люди постарше, из запаса. Здесь же, в лесу, мы приняли присягу. Помню, меня, дуру, беспокоило тогда, отправят ли наши вещи домой. Стеганка у меня новая, а тогда это было богатством. Если бы я представляла себе, что будет дальше...
Формы для женщин не было, пришлось нарядиться в брюки и длинную, как платье, гимнастерку. Хуже всего было с сапогами, ноги из них выскакивали, в первом же переходе кровавые потертости. Никакие портянки не помогали. Надо было идти. Машин при ротах не было, только повозки. Командиры клали туда свои вещи, а остальные тащили все на себе, даже пулеметы и ленты к ним. Много было бутылок с горючей смесью. Случалось, разбивали, сжигались.
И мы шли. Шли до Вязьмы, оттуда к Ельне. В котел попали, не доходя до Смоленска. Идти было уже очень тяжело, народ растягивался, в ротах люди не выдерживали и отставали. Неподготовленные были, жалко смотреть. Командир шел впереди, а меня поставил замыкать, чтобы я подбирала больных и отставших, тянула слабых. И вот я уговариваю то одного, то другого. А они падают и даже плачут. А сама всех слабей. Команда на отдых, мне бы упасть и не двигаться, как они, так нет – зовут:
– Сестра! Сестра, дай ватки, ноги натер.
– Что тебе, миленький? – А сама думаю: «Черт бы тебя побрал, дай хоть сапоги снять».
Командиром моим был Бебутов Петр Суренович. Девятнадцать ему исполнилось в походе, в июле или начале августа. Узнала я от политрука, что завтра у командира день рождения, решила сделать ему подарок. В деревне увидела цветы – георгины, золотые шары – и выменяла их на пайку хлеба. Уже двинулись, я догоняю с букетом, а он на меня как напустился: «Ходите невесть где, кавалеры с цветами провожают!» Приревновал, дурачок. Бойцы смеются: «Кому цветы, сестренка?» – «Вам, ребята». И раздала по цветочку. Осерчала и раздала. Командир злой, не смотрит на меня.
Вечером встали в лесу, связной зовет к командиру.
– Хоть у вас кавалер из другой роты, – говорит он, – но сегодня придется со мной посидеть: у меня день рождения.
– Знаю. Цветы-то я вам несла.
Их, он подхватился!
– Раз так, раз для меня, сейчас пойду и все соберу! Что же вы сразу, Лиза, не сказали?!
Он меня уже по имени называл, хотя это было и не положено. Мы были в ротах, но подчинялись главному хирургу полка доктору Лебедеву. Он нам четко все разъяснил: «Вы здесь не для того, чтобы любовь крутить. Обязаны со всеми, в том числе и с командирами, держаться официально. Запомните: ваше имя – сестра, просто сестра, и все». Я так и держалась. Сначала мы с ним даже поссорились. Спрашивает меня ротный: «Как вас зовут, сестра?» – «Сестра меня зовут!» «Я не из любопытства спрашиваю, – разозлился он, – мне надо знать!» А я ему: «Я же сказала, меня зовут сестра и другого имени у меня нет».
Однако с днем рождения ничего не вышло. Только сварили картошку, всех командиров вызвали в полк. Ночью. Вернулся он уже под утро. Будит меня, я немного испугалась, а он говорит: «Нет, Лизонька, не то... Идти надо».
Мы шли вперед, шли на запад, а навстречу нам двигалась отступающая армия. Никто ничего не понимал. Нам тогда трудно было разобраться в том, что происходило. Казалось, царил полный хаос, совершеннейшая неразбериха. Но на самом деле это было не так. Оказывается, чтобы понять происходящее, потребовалось больше двадцати лет. Совсем недавно узнала я от Бажкевича, бывшего командира 2-й дивизии народного ополчения Сталинского района, т. е. от командира нашей дивизии, что мы были поставлены прикрывать отход наших войск. Но оказались в окружении. Немцы летают над нами, сбрасывают листовки, показывают самолетом круг, кольцо. Бойцы шепчутся: окружены, немцы идут к Москве. Командиры тоже шепчутся, но вслух ничего не говорят. Наконец подходит ко мне командир 1-й роты, пожилой, из запаса.
– Лиза, – говорит, – я ухожу со своей ротой в лес. Нам нужна сестра. Пойдем с нами.
Я возмутилась, стала его стыдить, а он грустно так покачал головой, повернулся и пошел. Появились раненые, меня перевели в медсанбат, рассталась я со своим ротным, не попрощавшись.
Сарай с сеном, и в нем раненые. Доктор делает операции, бинтов нет, одеял нет, руки грязные.
– Посмотрите, сестра, может быть, кто умер, тогда возьмите шинель, накройте этого.
Я пошла посмотреть и слышу крик: «Танки! Танки! Танки!» Выскочила из сарая, вижу: бегут как ненормальные, прямо лавина убегающих мимо нас. Гляжу – танки. Я подняла руку: «Стой!» Молодые стали останавливаться, смотрят, ждут от меня приказа. Человек чем старше, тем осторожнее, молодежь еще не знает беды. Уложила их вдоль ручья. Раздала бутылки с горючей смесью тем, кто взял, – охотникам. Двоих безоружных поставила санитарами. Бежит капитан.
– Кто здесь командир?
– Я, – говорю.
– Так как же ты, дура, их положила?! Прямо под танки!
Нашел неподалеку канаву, перевел бойцов туда, а мне говорит:
– Сестра, бегите в деревню, снимите форму, переоденьтесь.
– Не пойду! Сам беги переодевайся!
Танки... Крутятся, пауки настоящие. На нас. Как сиганули в лес! Танки за нами. Леса мелкие, а мы не врассыпную, а все в одном направлении дунули. На олимпийских играх никто так не бегал и не пробежит.
Выбежали на какую-то дорогу, на ней машина штабная. За ней повозки. Осталось человек двадцать, кто-то на танки бросался с бутылкой, кого-то догнали, подавили. Лес стал гуще, танки не пошли дальше. Меня под руки вытащили на эту дорогу. А тут только что с самолета полосовали. Мы котлы с повозок сбросили, положили раненых. Стала перевязывать, машина дернулась, повозка за ней, так я и осталась на повозке. Скорей, скорей! Машина въезжает в деревню, за ней повозки, за повозками люди, а из-за дома выходят немцы и тихо так, спокойно: «Ха-а-а-льт!»
Два командира с нами было. Один бросился к лесу, прошили автоматом. Другой застрелился. Я легла в повозку, накрылась шинелью. Не воевала, а в плену оказалась. И застрелиться нечем. Построили всех с поднятыми руками, приказали снять звездочки. Сняли. Тогда немцы пошли по повозкам. Вытащили меня, толкают автоматом в спину, ставят в эту же группу. А я иду и думаю: «Рук не поднимала и звезду не рвала, немец снял». Нас было человек тридцать, а в деревне нашего брата оказалось – и не сосчитать сколько. Только своих я среди них не нашла. Так начались мои беды.
Тысячи были в этой деревне. Тысячи! Немцы здесь уже не первый день, завели четкий порядок. Раненые лежат на земле, но положены рядом. Мертвых убирают. Нас подравняли, и перед строем вышли переводчики и в штатском. Несколько раз громко объявили: «Врачи, медицинские сестры, санитары могут выйти из строя и встать на левый фланг. По положению Красного Креста они не являются военнопленными и будут служить в немецких госпиталях».
Никто не вышел. А я забралась поглубже в толпу. Тогда нас погнали. Мы вышли из деревни колонной по шесть человек в ряд, колонной, у которой не видно было ни начала, ни конца. В деревне немецкие солдаты стояли вдоль обочины и сдирали с нас все, что им нравилось, – часы, одежду, сапоги. Конвоиры ехали верхом на лошадях, они не останавливали грабителей. Около меня шел один в бурке, не отдавал ее. Немец стал вытаскивать его из колонны, а он подрался с ним. Бурку с него содрали, и немец тут же прошил его из автомата, ранив еще двоих наших. Те закричали, но их тоже вытащили и прикончили на обочине.
Мы шли и шли. Только теперь нас совсем не кормили и не поили. День, два, неделю... две недели. Когда немцы отдыхали, они разводили костры, ели, пили, смеялись, а мы стояли. Сначала не разрешалось садиться на остановках, потом – стоять. Спали мы всегда в открытом поле, чтобы не могли убежать. Вокруг у костров ставили пулеметы. Начинались морозы. По ночам мы копали под собой землю, иногда попадалась мерзлая картошка. Это было великим счастьем. Мы проглатывали ее, не успев очистить хорошенько от земли и озираясь по сторонам.
Хорошо, хоть ты не знал и теперь не узнаешь, что такое голод. Голод делает человека диким зверем. Мы впадали в состояние дикарства. Один раз на нашем пути попалась дохлая лошадь. Люди бросились на нее с оскаленными зубами и, отталкивая друг друга, разрывали вздувшийся лошадиный живот и ели куски сырого тухлого мяса. Оно было все в червях, но это не останавливало. Мы теряли человеческий облик, наступило полное безразличие ко всему, кроме еды. Так мы шли еще неделю.
Я была одна среди мужчин. Это очень трудно. Мне и до плена было нелегко, а здесь... Но спать меня клали всегда внизу. Кто лежал на самом верху, того утром оттаскивали на обочину дороги: был уже декабрь. Меня клали вниз. Пальцем не пошевелишь, зато тепло. Не все вставали уже поутру, кое-кто был еще жив, но утром вставать не мог или не хотел. Таких немцы пристреливали. Наступили дни, когда и я не хотела вставать, но меня поднимали и ставили на ноги. Кто были эти люди, я не знала и никогда не узнаю. Я становилась уже полной доходягой, вот-вот и конец.
Когда нас гнали через деревни, бабы голосили, высокими голосами на одной ноте громко и жалостно кричали: «И куда же вы, миленькие?! Да роднешенькие вы наши, да куда же вас гонят?!» Немцы уже привыкли и не обращали внимания. И вот один парень крикнул бабам: «Чего орете зря?! Среди нас женщина. Дайте юбку». Прошли немного, и по рукам передают длинную юбку. Я быстро скинула шинель, гимнастерку и осталась в одной майке на морозе. Майка была еще домашняя. Юбку надела прямо на брюки. На бугорке стоят три девочки. Я вышла к ним и говорю: «Девочки, возьмите меня под руки, ведите скорее в избу!» Девчушки жмутся, тоже ведь напуганные. Тут рядом со мной встала пожилая женщина в рваном ватнике. Накинула на меня свой платок, взяла под руку и медленно так, незаметно отводит в сторону. Сначала мы оказались около плетня, а потом она завела меня в дом.
Вошла я в избу – зеркало. Маленькое такое, мутное деревенское зеркало. И вижу: доходяга, полнейшая доходяга, самая настоящая идиотка. Рот открыт, глаза безумные, волосы колтуном. Не то что женского, человеческого ничего нет в лице. Животное.
Тетя Настя подхватилась, бедная (эту женщину звали тетя Настя), – сама не рада, свалилась я ей на голову.
– О господи! – причитает. – Полезай скорее на печку пока что! У нас тоже немцы стоят. Ох ты горе мое, горе!
Забралась я на печку, забилась в угол, зарылась в тряпье и тут же заснула. Может, сознание потеряла, словом, провалилась в беспамятство. В тепле столько времени не была, а тут русская печка!
Растолкала меня тетя Настя уже в темноте, шепчет, что уходить надо, что отведет она меня. Дала мне старуха детский полушубок, рукава чуть ниже локтя. Кое-как напялила. На ноги тряпки намотала, и лапти нашлись. Тихо слезла с печки, немцы спят в горнице. В темноте задворками и огородами пробрались к учительнице. Та дрожит вся, трясется. У нее полно детей, своих и чужих каких-то. Чуть свет разбудила меня учительница и выпроводила. И пошла я на восток к фронту, не зная, есть ли фронт, есть ли наша армия, есть ли Москва. Но сколько бы я ни передвигалась, путь мой лежал на восток.
Ну вот, прибежал Пузырь. Передними лапами лезет на кровать, поддевает мою руку мокрым носом. Просит погулять с ним. Теперь он не отстанет. Вставай, мол, хватит валяться, пора гулять, завтракать и идти на работу. Ну что ж, Гаринька, доскажу тебе в следующий раз. Теперь у нас с тобой много времени, я всегда с тобой. И так будет до тех пор, пока не умру.
Алексей Алексеевич
Несколько кафедр нашего института расположены в старинном доме, построенном известным архитектором XVIII века. Здесь, в старом корпусе, и наша кафедра физического воспитания. Рядом спортивный зал. Широкая парадная лестница выходит к большому зеркалу чуть ли не во всю стену. Возле него стоят девушки. Они только что сняли внизу пальто и прихорашиваются. Все как одна в высоких сапогах. У некоторых сапоги даже выше колен. Красные, синие, белые, желтые... но обязательно сапоги. Нынче такая мода. Вроде бы сапоги не женская обувь, куда лучше надеть изящные туфельки. Ан нет, сапоги. А теперь, к весне, пошли длинные брюки навыпуск. Сапоги закрываются брюками. Совсем вроде нелепость. Но... мода. Ничего не поделаешь. Мода слепа и глуха, нет смысла искать в ней какую-либо логику.
Часто в электричке я незаметно смотрю на людей и стараюсь определить сущность каждого из них. Одежда значит далеко не все. Определяет все лицо человека. Ведь вот в больнице врачи и сестры в белых халатах, больные в одинаковых пижамах, а глянешь на них и видишь – одна умная, другая – не очень; одна красивая, другая нет; одна молодая, другая молодящаяся. Даже не разговаривая с человеком, можно иной раз понять, что ему от жизни надо, где и как он воспитан. И никакие сапоги здесь не помогут, даже с ботфортами до бедер. К тому же они не делают ног прямее или стройнее.
Ну ладно. Значит, первое, что видишь, войдя в институт, это сапоги, выставка, конкурс сапог.
В зеркале меня увидела Вера Пятницкая, бывшая моя альпинистка, и ее сапоги повернулись ко мне носками:
– Сей Сеич, здравствуйте! Хорошо, что я вас встретила, а то и не знала, где искать – на кафедре или на стадионе.
– А что такое, Вера?
– Сегодня в три часа у нас заседание СНО (студенческого научного общества). От вашей кафедры никого никогда нет. Ваш доцент Флоринский ни разу не был. А Одноблюдов сказал, что от вашей кафедры обязательно нужен доклад на конференции. Мне поручено, лично мне, вы должны быть, Сей Сеич.
– Не могу, Вера, – поморщился я. – У меня сегодня в три часа занятия, в это же время я должен идти на прием к Бураханову, да еще ваше общество... Что же мне, разорваться?
– А вы студентов передайте кому-нибудь, – настаивает Вера, – все равно ведь сейчас ГТО принимают. А это важно.
– Все важно, Вера, все важно. Когда надо идти сразу на три заседания, я иду на занятия, – сказал я и стал подниматься по лестнице.
Навстречу мне, размахивая какой-то бумагой, пробежала наша лаборантка Валя и крикнула:
– Сей Сеич, с вас полтинник!
– За что?
– Красному Кресту сто лет! – выкрикнула она уже с другого пролета лестницы.
На верхней лестничной клетке стояли и курили два наших преподавателя – Ким Шелестов и Володя Овчаров. Ким удивительный работяга. В институте он с утра до вечера, даже по воскресеньям дома не бывает. Совершенно безотказный мужик. Все этим пользуются и знай сваливают на него. Есть такие люди. Елизавета Дмитриевна, мать Игоря, такая же. Разводит перед домом цветник. На нем гадят собаки, бегают по клумбам дети, все цветы в конце концов срывают, а она все копает, сажает, поливает. Ни разу не слышали, чтобы обругала она кого-нибудь. Знай себе копается. Вот и Шелестов такой.
Овчаров же оболтус. Пришел к нам с заочного отделения института физкультуры. Ничего не делает и делать не будет. Зато умеет пустить пыль в глаза и очень ловко отчитывается. Все цифры, конечно, берет с потолка, но никогда не попадается. Наш шеф доволен Овчаровым, ставит его в пример: «Человек высокой физической культуры». Рожа у Овчарова пропитая, даже на работе от него попахивает.
– Привет, – сказал Шелестов.
Овчаров отвернулся. Не любит меня Овчаров, не пью я с ним, а недавно при всех сказал ему, что он пьяница и арап.
Наша кафедра – это одна комната, в которой почти вплотную стоят письменные столы. Один из них – в центре – для заведующего кафедрой, остальные по одному на двоих преподавателей. Когда я вошел, все сидели и писали.
– Всё строчите, бумажные души? Привет! – сказал я.
– Здорово, горный орел! – Доцент стал подвигать свой стул, чтобы освободить мне место. – Садись отчет составлять.
Я глянул на бланк.
– Мы уже писали такой.
– Ах молодость, ах легкомыслие, – закачал головой осуждающе доцент, – они уже писали такой. Это, милый юноша, другая форма. Пункт третий в той форме был пунктом первым, а пункта шестого не было вовсе. Тот отчет мы составляли для проректора, а этот для учебной части. Пора бы привыкнуть.
Доцент Флоринский – странный человек. Я не могу его понять. По образованию он врач, диссертацию защитил по физиологии спорта. У нас он ведет горные лыжи. Как-то я его спросил, не жалеет ли он, что не работает по медицине или по физиологии, в науке? И он ответил: «Скажу тебе по секрету, Леша, мне абсолютно все равно где работать. Лишь бы платили 320 рублей в месяц. Здесь я доцент, а в мединституте был бы ассистентом. Кроме того, я люблю горные лыжи, все равно сам катаюсь. Голова у меня совершенно свободна. Это меня устраивает. Бумаги? Да наплевать! Бумаги не требуют души, я пишу их механически».
Доцент выиграл нам много соревнований по слалому, давал кафедре призовые места, несколько лет подряд наши горнолыжники держат 1-е место по своей группе среди вузов. Он не лезет из кожи, как энтузиаст Шелестов. У меня такое впечатление, что он всегда мыслями где-то совсем в другом месте. Мы все его зовем доцентом, потому что он у нас единственный доцент, до него на кафедре кандидатов наук не было. Он не обижается. Зовут же его Николаем Львовичем. Роста он высокого, светло-рыжие волосы стрижет коротко, почти наголо, карие глаза большие, выразительные, а на дне их вечная затаенная грусть.
– Алексей Алексеевич, здравствуйте, – произнес заведующий кафедрой из-за своего стола, – я вас жду.
Наш шеф очень серьезный человек. Юмор ему неведом. Для него не существует ничего, кроме долга. Александр Федорович поседел на фронте, и теперь у него пышная белая шевелюра. Он болезненно нервный, однако умеет держать себя в руках, никогда не кричит и не повышает голоса. Только лицо покрывается красными пятнами и руки начинают дрожать.
Я переставил свой стул к его столу и сел.
– Первое, – начал шеф, – отчет, который все в настоящую минуту составляют по своему виду спорта, форма у вас на столе. Второе, надо вам взять все ваши планы работы и составить единый, общий план по месяцам до конца семестра. Сводный план. Чтобы он лежал у вас на столе под стеклом и вы каждый день видели, что надо делать...
Всего Колокольцев дал мне семь заданий, все до одного – бумажного свойства. И я сел за бумаги. Отчет составил довольно быстро, цифры были взяты из предыдущего отчета проректору. Принялся за правила безопасности для занятий по альпинизму. Тоже пустое дело, сто раз составлял, но эти требовались инженеру по технике безопасности.
Флоринский один раз отколол номер с этими правилами. Ему в очередной раз требовалось составить правила по технике безопасности при занятиях слаломом. У Николая Львовича дома своя машинка. На одном листе он отпечатал то, что от него требовали, а на другом – что-то вроде пародии на них. В этих шуточных правилах было сказано, что во время тренировок и соревнований по слалому студентам категорически запрещается: спускаться на лыжах с крутых гор; спускаться на большой скорости; ездить на лыжах между палками (флажками), воткнутыми в снег; делать крутые повороты и так далее. Все в том же духе. Флоринский ошибся и подал на утверждение вместо настоящих правил эти дурацкие. Спохватился, когда уже было поздно, и они лежали на столе у начальства. Но все обошлось. Заведующий учебной частью не утвердил их только по той причине, что в них не было ссылки на документы, на основе которых они были составлены.
Чтобы сделать сводный план работы, я собрал все свои планы. Их оказалось двадцать два. Естественно, в них фигурировали одни и те же дела, иначе бы для их выполнения потребовался не один человек, а все двадцать два. Составлять их приходилось по разным линиям, по разным каналам. Составлять, подавать, утверждать и письменно отчитываться. Непосредственная работа со студентами, по моим подсчетам, занимала у меня около 20% рабочего времени. Ладно, составил план всех планов.
Сижу, пишу бумаги, но чувствую себя как-то неспокойно, будто не взялся на самостраховку. В альпинизме, когда торчишь на стене, обязательно первым делом забьешь крюк в трещину скалы и пристегнешься. Тогда уж можно спокойно страховку налаживать товарищу, дальнейший путь просматривать или примус разводить. И вот как-то неспокойно на душе, будто не привязался я. Тянет что-то за душу. Предчувствие неприятного. Сроду такого не было. Тут недолго психом стать. Будет чего-нибудь казаться, как доценту. Странные у него бывают заскоки: вдруг кажется ему целый день, что пахнет дерьмом. Придет на работу – пахнет, придет в столовую – пахнет, вернется домой – то же самое.
Когда я работал в горах, все было ясно и разумно, Я был начальником горноспасателей. Разбился человек, идем, снимаем, тащим. Тяжело, и чего только не насмотришься, но зато не думаешь, зачем и для чего ты это делаешь. Так бы и оставаться мне в горах, да Катя выросла, учиться ей надо. И вот мыкаюсь пять лет в этой конторе и не могу понять, для чего все эти бумаги, собрания, совещания. Встать бы сейчас и сказать: «Товарищи, давайте остановимся на минутку и посмотрим, чем мы здесь занимаемся, кому это нужно?! На что мы тратим время и свою единственную жизнь?!» Но кому скажешь? Колокольцеву? Декану? Проректору?
Откуда начинается профанация в спорте? С планов, бумаг и цифр. Скажем, например, число спортсменов-разрядников должно расти, не можем мы стоять на месте или идти назад. И что получается? Спортсменов-разрядников стало уже больше, чем студентов в институте. А нам всё говорят: давай, давай! Нужны цифры. Кому, для чего? Непонятно. Перед кем хвастаться? Кому пускать пыль в глаза? Разве что самим себе. Цифры нас губят, цифры нас душат, цифры первейшие враги нашего дела. Спрашивал я как-то у доцента, в чем тут дело. Он говорит: «Это, Леша, всего лишь один из примеров феномена обратного эффекта. Мы здесь ничего изменить не можем. Поэтому тебе лучше не ломать над этим голову».
...В очереди на прием к проректору передо мной осталась одна женщина, наверное, родительница. Вид у нее подчеркнуто независимый, сидит прямо, голову держит высоко. Так и пышет от нее энергией, как будто приготовилась сразиться за любимое дитя с драконом. Наш спуску им не дает. Серьезный мужчина, хотя и не похож на мужчину: полный настолько, что руки вдоль тела не может опустить, держит их при ходьбе немного в стороны. Лицо бабье – круглое, желтое и безволосое, бреет только несколько волосков на подбородке. Глаза у проректора навыкате, серые, холодные. У него абсолютная память, помнит все и обо всех. Семьи у него нет. Все хвалят его большую библиотеку. Говорят, множество антикварных книг и среди них немало уникальных. Студентам их дает. Всегда у него дома кто-нибудь из ребят занимается.
Выйдет эта дама, зайду я. «Здравствуйте, – скажу, – Валентин Афанасьевич». – «Здравствуйте! Садитесь, пожалуйста, Алексей Алексеевич. Слушаю вас». – «Сбор альпинистский, – скажу, – проект приказа». – «До сих пор не оформили? Я уже визировал его, если не ошибаюсь». – «Да, восьмой вариант. Вы же знаете, как у нас все делается: двенадцать виз надо собрать и каждый что-нибудь добавит или убавит. И тогда всё снова».
Возьмет он проект приказа, прочтет его и скажет:
«Ну что же, очень хорошо, у меня нет никаких возражений».
Поставит свою подпись, протянет мне приказ и улыбнется:
«Достается вам, Алексей Алексеевич, с этими сборами. Но дело нужное, мы все понимаем, что геолог должен уметь ходить в горах. У нас ведь инструкция министерства есть по этому поводу: ни одна геологическая партия, ни один отряд не имеют права работать в высокогорье без специалиста-альпиниста. Где их взять? Только вы их и готовите. Желаю успеха и очень прошу вас, будьте требовательны и внимательны. Больше у нас не должно быть таких случаев».
«Спасибо, – скажу, – только ведь этот случай произошел не на сборе».
«Знаю, знаю, – закивает головой проректор, – вы здесь ни при чем. Так, говорите, восьмой раз уже ходите с этим приказом? В чем же дело?»
«Это у вас надо спросить, – осмелюсь я, – только бумаги пишем, а дело стоит».
Тогда проректор попросит меня присесть и скажет:
«Очень хорошо, что вы об этом заговорили. Мне давно хотелось посмотреть на нашу работу и на себя со стороны. Своих грехов не замечаешь, а критиковать проректора не каждому захочется. Я был бы вам очень признателен, если бы вы мне сказали, что вам не нравится в нашей работе. Мы живем с вами рядом, работаем бок о бок и никогда не говорим искренно. Уверяю вас, я не обижусь. А если это будет очень уж горько и несправедливо, я просто забуду о нашем разговоре».
«Ну, если так, Валентин Афанасьевич, – скажу я, – извольте. По тем контактам, что я с вами имею, могу сказать, что у меня не было случая, чтобы вы мне чем-нибудь помогли, а не помешали. Вы только отказывали, запрещали или, что еще хуже, заставляли меня заниматься бессмысленной бумажной волокитой. Я специалист по физическому воспитанию, окончил специальное учебное заведение, где нас кое-чему учили, и, согласитесь, разбираюсь в делах спорта, в частности в альпинизме, куда лучше, чем вы. Вы просто не знакомы с этим делом, что вполне естественно. Так почему же я каждый свой шаг должен согласовывать с вами, а заодно и еще с одиннадцатью людьми, понятия не имеющими об альпинизме? Почему я должен выслушивать неквалифицированные, порою смехотворные указания и поучения? Ведь в горы со студентами поеду я, а не вы. И на восхождение поведу их я. Зачем десять резолюций? Или вы мне доверяете, или поставьте другого...»