Текст книги "Два пера горной индейки"
Автор книги: Александр Кузнецов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)
– Ого-го-го-го-гооо! Давай скорее сюда-ааа! – кричит он.
– Чево-ооо?
– Беги скорее сюда-а!
– А-а-а-а! – разносится по ущелью.
Я втыкаю топор в поваленную ель, с которой обрубал сучья, и иду ему навстречу. Сходимся у заснеженных лап большой ели. Оба немного запыхались.
– Вспомнил, – говорит он, – как я его раньше забыл, блестящий анекдот! Идут два негра. У одного из них болит живот...
– Хых-хы-хы-хы-хы!
– Ха-ха-ха-ха-ха!
– Ничего, ничего... Неплохо выдал. Смешно. «А не кажется ли вам, сэр...»
– Хы-хы-хы-хы-хы-хы!
– Ха-ха-ха-ха-ха-ха!
Анекдотов нам на зиму хватило. Последний я ему рассказал за день до того, как мы взялись «за грудки». Если бы все, что мы рассказали, записать, получилось бы толще «Войны и мира». И они, конечно, не все еще у нас. В разговоре нашем то и дело проскакивали обороты речи из анекдотов. Иногда мы говорили целыми фразами из них. Он знал много тех, что я не знаю, и наоборот. Но в оценке мы часто расходились. Иногда он заворачивал какой-нибудь английский юмор, а мне было не смешно. Когда он рассказывал что-нибудь подобное, я делал нарочно серьезное лицо. Такой же вид он принимал, если анекдот был старый или казался ему несмешным. Потом прыскал смехом. Так скрашивалась неудача. Но когда он говорил: «Пошло и феодально», мы начинали злиться, переругиваться, пока не ссорились. В первый день нашего знакомства он рассказал мне последний московский анекдот, который мне не понравился. Я посмеялся немного из вежливости, но насторожился – что-то не то...
Встретил я его на вокзале. Барахла он привез с собой воз – два чемодана, ящики, рюкзак, сумки какие-то, ружье... Я тогда уже ушел от нее, пригласить его было некуда, поэтому мы поехали в гостиницу. После походов к разному начальству, телефонных звонков и разговоров он все-таки получил место. Умеет локтями работать: «Я из Москвы, научный сотрудник, у нас экспедиция, Академия наук, Географическое общество, академик Сенкевич, Международный геофизический год...» Когда все устроилось, пошли в ресторан, здесь же при гостинице.
– Как я вам писал, моя основная цель...
– Давай будем на «ты», – перебил я его.
– Давай. Конечно, на «ты», только на «ты». Все забываю – привычка. Ведь нам с тобой еще жить и жить вдвоем, с глазу на глаз. Какое здесь может быть «вы»?! Смотри, «Три богатыря». Атрибут всех провинциальных ресторанов и харчевен. Ужасная пошлость, правда? Как вы на это смотрите?
Я сказал, что картина действительно нарисована неважно.
– Дело вовсе не в том, что она намалевана самым бездарным образом. Больно уж это избито, тривиально, пошло и убого, – продолжал он. И рассказал мне тот самый анекдот, который я не понял. Ему это было приятно. Любит он чувствовать себя умнее других, хотя сам при этом выглядит иногда дураком, из которого так и прет, зазнайство и бахвальство.
13
Потолок почти черный. Так мы и не побелили. Комната неуютная, грязная, тесная. Стол, покрытый старой клеенкой; две никелированные кровати; неказистый кухонный столик, на котором мы едим и я работаю; две фанерные самодельные тумбочки; две некрашеные табуретки; печка и мои экспедиционные ящики. Почти все сделал он сам. Нет чтобы смастерить современную мебель – на это у него фантазии не хватило, сляпал по-деревенски. Мои эскизы отверг категорически и наделал табуреток. На полу две вечно пыльных, вонючих шкуры козла. Над своей кроватью он развесил с десяток полуодетых и совсем голых женщин, вырезанных из иностранных журналов. Специально привез. Поверх них на стене висит винтовка. Над моей кроватью – ружье и фотография жены. На подоконнике давно уже стоят грязные стеклянные банки из-под консервов и бутылка с подсолнечным маслом. На одной из тумбочек, рядом с его кроватью, – рация, на другой – треснувшее наискось зеркало. Рядом с моей кроватью к стене прибита неструганая книжная полка. Книг у нас много. Предыдущие зимовщики стулья увезли, а книги оставили. Над печкой развешаны его портянки и носки. Живя с таким типом, не хочется как-то заниматься благоустройством. Он не признает никакого порядка. Схватит мой карандаш, вырвет лист из дневника, возьмет из моего инструмента ножницы и бросит их так, что сам не может найти. Я этого страшно не люблю. А скажешь – ругается: «Жлоб, чистюля мелочный». Приходится свои вещи каждый раз прятать в ящики. Как хорошо у меня дома в этом отношении. Все лежит на своих местах. С закрытыми глазами я могу протянуть руку и взять на письменном столе все, что мне надо.
Жена, наверное, сейчас ведет дочку из детского сада, а та рассказывает ей о событиях дня. Скоро Восьмое марта. В Москве я сейчас бегал бы в поисках мимозы, искал подарок, придумывал бы с Леночкой какой-нибудь сюрприз для мамы. В прошлый раз мы подарили ей фотоальбом, который под страшным секретом делали вместе. Он назывался «Мама, папа и я». Какие там смешные были подписи под фотографиями! Их придумывала сама Леночка. В детском саду тоже суета, идут приготовления к празднику, готовятся подарки, разучиваются стихи и песни.
Жене я верю... Не может она изменить мне, не в ее это характере. Но целый год... Длинный пустой год... Неприятно мне бывало после его разговоров о женщинах. О моей жене он говорил так же, как и о своей:
– Будь уверен, они скучать не будут. У тебя есть заместитель, и может быть, не один. Да еще, возможно, получше тебя. Вот приедешь, а там хмырь пошире тебя в плечах.
Нет, этого не может быть. Ему просто это непонятно. «И может быть, не один». Чепуха! А один может быть?! Иногда ночью я представляю себе мою жену в объятиях другого и тогда не могу заснуть до утра. Я не верил и верил ей. Я боялся. Тогда вспоминал наше лучшее время, и это меня успокаивало. Такое нельзя предать, этому нельзя изменить. Он никогда не имел такого и поэтому не может понять, судит по себе.
Мы стали супругами на второй день нашего знакомства. Это была случайность, и вместе с тем иначе не могло и быть. Я ехал верхом вдоль склона Заилийского Алатау. Под седлом был крупный горячий жеребец. Ехал я к реке Или, чтобы поохотиться в ее протоках. Был апрель, но в Казахстане это уже лето. На небе ни облачка, легкий ветерок, снежные горы справа и голубая дымка слева. И маки. Огромные красные маки, спутники казахстанской весны. Полная свобода, отсутствие каких-либо обязанностей, дел и забот. Подставляя лицо ветру, я скакал, глубоко дыша полной грудью, и чувствовал себя сильным и счастливым.
Впереди на твердо набитой дороге показался всадник. Он ехал навстречу. Еще издали я увидел, что это русская девушка, неуклюже сидевшая в седле на костлявой и некрасивой лошади. Когда мы поравнялись, я крикнул:
– Здравствуйте, девушка!
Мне очень хотелось поговорить с ней, но, выкрикнув несколько картинно слова приветствия, я почувствовал себя неловко, хотя она и ответила:
– Здравствуйте!
И вдруг я натянул поводья: да у нее на кофточке альпинистский значок!
– Стойте, девушка, стойте!
Она остановила лошадь и обернулась. Ну, конечно, Эльбрус, пересеченный ледорубом. Неловкости как не бывало.
– Вы альпинистка?
– Да, немножко. – Она засмеялась. Хорошо так, открыто и приветливо.
– Я тоже альпинист. Разрядник, – не удержался чтобы не похвастаться. Мне сразу стало с ней легко свободно, как будто мы были знакомы очень давно.
– А что вы здесь делаете? – спросила она прямо, без обиняков.
Мне это понравилось.
– Еду на охоту. Но если вы позволите, я поеду с вами. Мне все равно куда ехать.
– Ну что ж, поехали. Мне недалеко. Курам. Знаете такое село? Я еду к больному.
Мы говорили, говорили без конца, как два давно не видавшихся друга, пока не доехали до Курама. Там я сидел на корточках у стены глиняной кибитки и ждал, когда она освободится. Она вышла серьезная и чуточку расстроенная.
– Это ужасно, – сказала она, только когда мы выехали из селения, – гидроцефалит у четырехлетнего ребенка. Голова размером такая же, как и туловище. Страшно смотреть. Ужасно! И ничего нельзя сделать. Я приезжаю сюда второй раз, родители просят. Они замучились с ним. Но что я могу сделать?!
Я помолчал понимающе, а потом стал осторожно отвлекать ее от этого тяжелого впечатления. Мы разговаривали уже не взахлеб, как сначала, а спокойно и не торопясь... Мой конь не хотел идти шагом, и я предложил ей немного проскакать галопом. Она согласилась. Однако ее заморенный мерин с торчащими ребрами и отвислой губой не хотел идти в галоп. Я уехал вперед и вернулся.
– Где вы раздобыли такую клячу?
– Это лошадь моей больницы.
– А как ее зовут?
– Не знаю, – смеялась она, – по-моему, ее никак не зовут.
– Давайте назовем ее Росинант.
– Не стоит. Мне обещали другую. Причем я думаю, она будет не лучше. Мне разрешили поехать и выбрать любую в табуне, но я уже видела этот табун...
Я предложил поменяться лошадьми. Мы пересели. Она ускакала вперед, а я испугался, видя, как она судорожно хватается за луку седла. Вернулась она раскрасневшаяся, немного напуганная, но радостная.
– Вот это лошадь! – Она вся сияла. – Председательская! Мне такая не подойдет, я обязательно свалюсь с нее.
На охоту я не попал, а остался на правах двоюродного брата в ее доме, где она жила одна. Когда она уходила в больницу, расположенную в соседнем доме, я залезал на плоскую крышу и валялся там на соломе с книгой в руках. Время от времени (после каждого приема больного) она подходила к окну и смотрела на меня.
– Ты можешь взять отпуск на две недели? – спросил я как-то ночью.
– Не знаю, вряд ли... А зачем?
– Мы поедем с тобой в свадебное путешествие. Запряжем лошадь в бричку, наберем продуктов и поедем куда глаза глядят.
– Ой, как хорошо! – Она прижалась ко мне. – Но меня не отпустят. Надо ехать в райздрав, в Чилик, получить разрешение.
– Мы заедем в Чилик по пути.
– Нет, так нельзя. Я не могу бросить больницу, ты должен это понять.
– Тогда подавай заявление об уходе. Ведь мы все равно будем жить в Москве. К мужу обязаны отпустить.
– А почему в Москве? Может быть, в Ленинграде, у нас? Ведь мы еще об этом не говорили.
Все произошло так быстро, так стремительно, что люди осуждали нас, косо смотрели и нехорошо улыбались. Но она ничего не хотела замечать. Поверила мне сразу и не оглядывалась. И расписались-то мы уже в Москве, почти через год, когда она ждала ребенка.
А в свадебное путешествие мы все-таки поехали. Правда, это было чисто символическое путешествие. Ехали всего полтора дня, а потом стреножили нашу клячу и жили под открытым небом у подножия гор, среди красных маков.
14
– Не трогай! Я сам... – громко и отчетливо. Второй раз уже так кричит. А до этого все бормотал что-то невнятное. Во сне он никогда не разговаривал. Это он бредит.
Встаю и подхожу к его кровати. Лицо красное, дышит тяжело. Да он весь горит!
Я взял с тумбочки градусник. Тридцать восемь и четыре. Это утром. С тех пор он больше не мерил. Сейчас у него, может быть, под сорок.
Тихонько колю ножом лучины и одну застругиваю. В печи уже давно темно, но, раскидав лучинкой светлую золу, нахожу один тлеющий уголек. Кладу на него стружку и долго раздуваю. Одна за другой начинают улетать в трубу крохотные искорки. На угольке становится все меньше черного и больше красного, пока наконец не вспыхивает над ним синий огонек и не занимается лучина. Тогда я начинаю подкладывать другие лучинки, затем тонкие полешки. Вот они уже занялись, начинают трещать. Я все сижу и смотрю в печь. Когда остается хоть один уголек, огонь будет. Будет тепло, будет ужин, все будет хорошо. Не важно, как развести огонь: как он – сначала все сложить, а потом поджигать, или как я – подкладывать постепенно, пока не разгорится. Главное, чтобы печка не была холодной, чтоб был огонь. Он тоже кое-что понял сегодня и больше не станет много говорить о дружбе, о любви, добре и зле. В трубе гудит, огонь пыхает и трепещется по поленьям, а они трещат. Ему надо сейчас хорошо пропотеть.
Отыскивая на дощатых настилах склада банку малинового варенья, я наткнулся на маленький фанерный ящик, покрытый стеклом. В ящике лежала вата. Я вынес и выкинул его на улицу, чтобы потом сжечь.
Нарезал мелкими кусками мясо и стал проворачивать его вместе с мокрыми сухарями через мясорубку. Он любит котлеты. И гречневую кашу. Я ее совсем не ем. Все у нас так: что я люблю, он не любит, и наоборот. И в этом нет ничего странного. Так уж все устроено. Вот его птицы... Взять сову, например, и какую-нибудь пеночку. Сова большая, питается мышами, охотится ночью, гнезда делает на деревьях, не поет, а пеночка крошечная, красиво так поет; клюет мошек и гнездышко свое устраивает на земле. Обе они птицы, но что у них общего? Разве два крыла, две ноги и клюв? Да и то они разные. А у людей не только одежда разная, еда, жилье, но взгляды, обычаи, стремления. Каждый живет по-своему. Это надо понять и уважать. А сделать это могут только люди, больше никто.
Где же у меня учебники? В чемодане или в тумбочке? Я вытер руки и открыл тумбочку. Там их не было. Конечно, можно было бы найти их и завтра, но мне захотелось увидеть их сейчас же. Они лежали на самом дне чемодана. Я пересмотрел их, полистал и положил пока на кровать. Он не станет подчеркивать в этом своей заслуги, не скажет уже: «Давно бы так» или «Наконец-то», а будет без всяких слов помогать мне в ущерб своему времени и расписанию.
Погорячились мы. Забыли, к чему это приводит. Мне-то надо бы знать, что из этого получается: один раз уже погорячился.
Как мне сказать ей? «Прости меня, я был не прав»?! Нет, не так. «Я теперь понял, что был не прав. Я стал другим человеком». Нехорошо. Больно громко.
Она будет дома одна. Я постучу, зайду и сяду за стол. Потом спрошу:
«Можно с тобой поговорить?»
«О чем же нам с тобой разговаривать?» – спросит она, а сама будет смотреть холодно и независимо.
«Я хочу рассказать тебе одну историю, – скажу я. – Мы зимовали вдвоем с одним аспирантом. Он зоолог, молодой парень, мой ровесник. Восемь месяцев мы жили вдвоем, больше никого не было, кроме собак. И вот однажды мы поссорились, крепко поссорились, дело дошло до драки. Я схалтурил с наблюдениями, а он накричал на меня. Я был не прав, но и ему не следовало кричать. Он сказал, что пожалуется на меня по радио начальнику управления. Мы перестали разговаривать. Злость моя все росла и росла. Это могло плохо кончиться. Потом он заболел».
«Зачем ты все это мне рассказываешь?» – спросит она, а сама уже догадается, о чем идет речь.
«Сейчас скажу. Я простил его, и мне стало легко. Ни обиды не осталось на душе, ни злости. Хорошо, когда умеешь понять человека и простить его. Он этого потом не забывает. Я перед тобой очень виноват. Простишь ли ты меня или нет, я буду жить теперь по-другому. Но я хочу быть с тобой. Считай, что тогда я тоже был болен. И давай забудем это».
«Как у тебя все просто, – скажет она. – Вдруг явился и предлагаешь все забыть». Или, может быть:
«Не так все это просто. Ведь перегорело...» И тогда я подойду к ней со спины, положу голову на ее плечо, обниму и скажу:
«Этого больше никогда не повторится. Теперь все будет хорошо. Мне пришлось многое передумать за это время. Знаешь, у нас на складе осенью было много мышей. Один раз я нашел мышиное гнездо с совсем маленькими голыми мышатами. Поймал и мышь. Все семейство мы поселили в ящике под стеклом, чтобы посмотреть, как будут расти мышата. Положили туда всякую еду – конфет, печенья, сала. А на следующий день мы обнаружили, что мать съела всех до одного, только пятна крови остались. Мой товарищ долго и нудно объяснял мне, почему это произошло. Сказал, что такое бывает и у других животных. И вот, когда я простил его, мне попался на глаза этот ящик со стеклом. И я подумал: «Если человек не может простить другого, он перестает быть человеком, становится зверем. Диким, жестоким, который способен сожрать, разорвать другого на части. От злобы он теряет разум. Так возникают драки, преступления. Когда человек из мести, ревности или жадности бьет или убивает другого или хотя бы мучает его, делает гадости, он теряет все человеческое. Я ревновал тебя. Знаю, что напрасно. Но если это было и так, теперь бы я не стал уже вести себя подобным образом».
А если она скажет: «Ты опоздал. Поздно об этом говорить»?!
...Напрасно она тогда согласилась со мной. Теперь могло быть все иначе.
– Хорошо, – сказала она тогда, – пока ты не кончишь институт, не стоит иметь детей. Каждый год мы будем с тобой ездить куда-нибудь. За зиму подкопим денег и поедем. Мне очень хочется побывать в Москве, в Ленинграде, в Риге. Лето у меня свободное, а ты будешь брать отпуск.
– Летом я буду в горах. Рига – может быть, и неплохо, но горы лучше.
– А я?! Ты никогда не думаешь обо мне. Какой ты все-таки...
– В Москву ехать – денег много надо.
– Твой альпинизм дороже, чем я.
– Сравнила!
15
Душно как в комнате, тяжело дышать. И жарко. Если бы можно было зимовать с женой и дочкой! Как бы хорошо, как спокойно мы жили. Читал бы я малышке про зверей, придумывал бы ей всякие истории. Она любит слушать мои рассказы. Ни за что не соглашается уходить к себе в кроватку, пока не уснет. Прижмется теплым комочком ко мне и посапывает, слушает. Я подумаю, уснула, замолчу, а она: «А дальше, папа?» И опять я рассказываю, и каждый раз что-нибудь новое. Люся держала бы все в чистоте, готовила бы в передничке, накрывала на стол по всем правилам. Все поставлено и положено на свои места, посуда блестит, скатерть накрахмалена, салфетки. С каким рестораном это может сравниться?! Противные эти рестораны. Неприятно было в них обедать в последнее посещение города. Да и все в городе в этот раз было каким-то непривычным. Почему-то во всем, на каждом шагу выпячивались наружу различные уродства, которые не замечаешь, постоянно живя здесь. Прежде всего я попал в парикмахерскую. Бороду я решил привезти в Москву, но постричься было необходимо. Борода моя не давала людям покоя, ходить с ней по городу было очень тяжело. Встречные смеялись мне в лицо.
Народу в парикмахерской было много, а ожидание мучительно – все в безмолвии рассматривали меня словно зебру или носорога. На стене под толстым стеклом висит изречение, написанное золотыми буквами: «Ничто не дается нам так дешево и не ценится так дорого, как вежливость и культура». Последнее слово к изречению Сервантеса добавлено, видимо, парикмахерским начальством. И никто не смеется. Подходит моя очередь. Сажусь в кресло к женщине средних лет в несвежем халате.
– Как стричь? – спрашивает она, заглядывая в парикмахерские кулисы. Там ее явно что-то не устраивает.
– Снимите, пожалуйста, с висков и сзади, только не очень высоко, – объясняю я.
– Под польку, – изрекает парикмахер и берется за ножницы.
Я представляю себе короткую футбольную прическу, которая никак не вяжется с бородой.
– А нельзя, как я прошу?
– У нас есть прейскурант. Вот, пожалуйста. – На ее лице изображается мука, как будто она имеет дело с надоевшим шизофреником. – Мы стрижем под польку, молодежную... Можно сделать скобку. Цены указаны. Смотрите и говорите, как вас стричь. Вы у нас не один, люди ждут.
– Дело в том, – продолжаю я мирно, – что мне хочется, чтобы сзади затылок у меня был не голый, а спереди волосы не длинные.
– Он опять свое! – вспыхивает мастер. – Я вам русским языком говорю, стригитесь как полагается, а не хотите, так нечего голову морочить людям.
Тут я допустил оплошность:
– Вот вы говорите, что у вас четыре стрижки по прейскуранту. А у нас в стране более двухсот миллионов жителей. Половина из них мужчины. У каждого из них своя голова, одна голова, свои волосы, свои привычки – в общем, своя индивидуальность. Ведь нельзя же из них сделать двадцать пять миллионов под бокс, двадцать пять – молодежную, двадцать пять – под польку и двадцать пять под скобку! Мне кажется, что любой может стричься, как он хочет. При чем тут ваш прейскурант?
Вероятно, я говорю не совсем хладнокровно. Парикмахер бросает ножницы на стол:
– Гражданин, я вас не оскорбляла!
Я смотрю на нее, ничего не понимая, потом говорю:
– Да, конечно, вы меня не оскорбляли. Стригите под польку.
И замолкаю. Несколько минут ножницы и машинка работают в абсолютной тишине. Волосы мои печально падают на пол. «Скорее бы конец», – думаю я. Но соседний мастер фыркает и, оставив своего клиента в мыле, поворачивается ко мне:
– Вы думаете, гражданин, что мы хуже вас знаем, что такое полька?
– Нет, я этого не думаю.
– А что же вы беретесь учить мастеров?
И пошло... Каждый старается сделать мне внушение, и все они сводятся к одной-единственной убогой мыслишке: «Если вы бороду отпустили, то не думайте, что стали от этого умнее других». Я молчал и не мог дождаться, когда наконец все это кончится. Мне уже было все равно, как меня стригут, лишь бы скорее уйти оттуда.
В городе был какой-то карнавал или фестиваль. Время от времени навстречу попадались ряженые – то в киргизских национальных костюмах, то безвкусно одетые женщины в длинных платьях вроде вечерних, то шапка звездочета. Всюду бумажные цветы, гирлянды, толпа... Народ у кинотеатра движется на площади по кругу. Особенно недоступный вид у взявшихся под руки девушек. Я долго стою, смотрю и не могу понять: зачем они здесь ходят по кругу целый вечер, как дрессированные лошади на манеже?! Почему они вместо этого не читают хороших книг, не смотрят на звезды, на горы, не говорят об интересных и красивых вещах, не думают о смысле вот этой карусели, наконец? Почему они ходят по кругу? Может быть, они знают что-то, что мне недоступно, у них есть какая-то своя истина? Во всяком случае, они уверены, что так надо.
В кругу толпы наигрывает гармонь и неуклюже танцуют две подвыпившие девушки. Толпа растет быстро, а когда гармонь замолкает, люди еще долго стоят и чего-то ждут. Я тоже стою, я потерялся в толпе, хотя я чувствую себя в ней инородным телом. Мелкие впечатления били по нервам, остро кололи на каждом шагу. Очередь в уборную на вокзале; наглый водитель такси, который везет только туда, куда надо ему, а не тебе; надменные и жадные официантки, делающие одолжение лишь за чаевые; гостиница, где тебя долго допрашивают, проверяют документы, а потом милостиво поселят в грязном номере на восемь человек с неизменными тремя богатырями на стене, – подобные мелочи, встречающиеся на каждом шагу, навеяли на меня такую грусть, что я решил на следующий день бежать обратно в горы.
...Жарко... Мы идем с моим другом Мишей по Покровке, и я все не могу вспомнить, за чем же нас послала Люся... Почему-то я босиком... Асфальт горячий, он жжет ноги. У меня болят отмороженные на ногах пальцы. От асфальта валит пар, он испаряется, как снег в горах. У Миши сгоревшее лицо, от носа до подбородка сплошная болячка. Это от солнца, сильно обжегся. Интересно, как же он ест?
Я падаю на горячий асфальт. Тут подъезжает белый «ЗИМ» – «скорая помощь». Меня хотят положить на носилки, но вдруг появляется он и громко смеется. Все поворачиваются к нему, а он говорит:
– Кого вы берете? Кого?! Ведь это он хотел убить меня. Вот этот самый!
Врач «скорой помощи» страшно напугана. Мне больно видеть, как эта пожилая женщина, видавшая виды, извиняется перед ним, просит его простить:
– Я не знала, уверяю вас, я не знала! Простите меня, ради бога, простите! Вот санитар подтвердит. Нас вызвали и ничего не сказали. Я умоляю вас, простите меня!
Он смеется. А потом бросает небрежно:
– Ладно, умывайте, да побыстрее. А сюда пришлите телегу.
Врач поспешно захлопывает дверцу машины. «Скорая помощь» уезжает. Мы остаемся вдвоем. Он достает из ножен, которые мы с ним вместе смастерили когда-то из ножки косули, свой большой нож:
– Вот теперь я сделаю из тебя отличную тушку. Сам научил. Ха-ха-ха-ха! Хо-хо-хо-хо-хо-хо! Ха-ха-ха-ха-ха!
Он наклоняется ко мне. Глаза его становятся все больше и больше, пока не занимают все...
– ...Проснись! Давай ужинать! – Он тихонько трясет меня за плечо.
Я не могу отделаться еще от впечатления сна и таращу на него глаза.
– Просыпайся, будем ужинать, все готово. Тебе обязательно надо поесть.
За окном темно. В комнате горит керосиновая лампа. Смотрю на будильник. Без четверти девять! Я подскакиваю как ужаленный и сажусь на кровати.
– Наблюдения!
– Я пронаблюдал, – отвечает он.
– А связь?
– Связывался уже. На половину десятого вызвал врача к рации. Садись, давай поедим.
В комнате прибрано. Пол подметен, банки с окна убраны, стекло у лампы почищено. На столе стоят две чистые тарелки, стаканы, солонка, перечница, лежит нарезанная лепешка. В середине стола – бутылка с коньяком, которую мы поклялись беречь до Майских праздников.
Алтай, ущелье Ак-тру