Текст книги "Два пера горной индейки"
Автор книги: Александр Кузнецов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)
Психологическая несовместимость. Так это теперь называется. Человека трудно переделать на свой лад, да и не нужно. Просто надо, видимо, держаться людей своего круга. Прав был, наверное, Морган, когда говорил о двух наследственностях: одна – это гены, а другая передается путем опыта предыдущего поколения через пример, речь, письмо. Мы называем это воспитанием, но кто, как не сама природа, распределяет это воспитание между людьми?! Одному много, другому поменьше, третьему – ничего. Вот ему как раз не досталось ничего. Кое-что он взял сам, но этим путем могут прийти к цели только гениальные одиночки. К тому же у него и нет никакой цели. И не будет уже. А жить нам надо...
Интересно, чем все это кончится? Как волки стали. Волки и те держатся стаями, когда прижмет. А мы ведь люди. Я виноват в том, что не хочу быть таким, как он. Это неправильно? Почему я должен становиться скотиной?! Слишком много я терпел и со всем соглашался. История с баранами, например.
Осенью мимо нас через перевал гнали баранов. Чабаны отар были последними людьми, которых мы видели. Напаивали мы их так, что они с трудом взбирались в седла. Один раз он позвал меня на двор и показал длинный шест с проволочной петлей на конце.
– Что это такое? – не понял я.
– Это баранина. – Он многозначительно подмигнул. – Козлятина жестковата и постновата. Тэке лучше всего готовить пополам с бараниной.
– Это не баранина, это – воровство, – сообразил я наконец.
– Вернее, это орудие для воровства баранины. – Он ничуть не обиделся. – И потом, это не воровство, а спортивная охота, которую ты так любишь. Интереснее, чем на козла. Убьем мы в этом месяце козла или нет, неизвестно, а барана зарежем. Это уж точно.
– А если тебя поймают?!
– Меня не поймают. Могу обойтись без тебя, коли боишься.
Я пошел с ним. Ведь все равно, если будет скандал, отвечать двоим. Простить себе этого не могу.
Наш домик стоит среди леса в самом широком месте ущелья. Лес тянется сверху вниз километра на полтора. Это была последняя отара. (Выведал, сукин сын!) Гнали ее двое чабанов. Один ехал на лошади впереди, другой сзади. В отаре голов 300, не меньше. По узкой лесной дорожке баранам идти неудобно, обычно отара идет не гуськом, а широко, поэтому часть баранов шла по лесу. Мы спрятались за большим камнем у дороги, и, как только передний чабан проехал, этот «спортсмен» накинул петлю ближайшему барану на шею и подтянул его за камень. Боялись мы только собак, они шли позади. Не успел я вцепиться в переданного мне барана, как он тащил за шею другого. Тут же раздался лай выбежавшей вперед собаки. Отмахиваясь от нее винтовкой, он вышел на дорогу. Меня он оставил с баранами за камнем. Я слышал, как он по-киргизски поздоровался с чабаном:
– Кандай, якши?! (Как дела, хорошо?!)
– Ыракмат, жакши! (Спасибо, хорошо!) – ответил тот.
В этот момент на меня выскочила с рычанием другая собака. Я чуть было не выпустил баранов и не бросился бежать в лес. Но лай собаки сливался с лаем других, и я на минуту сдержался. Голоса уже удалялись:
– Какой колхоз?
– «Светлый путь» колхоз.
– Кетты к нам чай пить.
Вот идиот, он хочет, чтобы я здесь век сидел с этими баранами!
– Эки чабан. Далеко пошел. Отара большой. Слава богу!
Собака не уходила и продолжала громко, с остервенением лаять. Судорожно засунув головы баранов в петлю и затянув ее покрепче, я взялся за камень. Второй камень попал в собаку, и я остался один. Бараны дергались и бились как удавленники, пришлось привязать их к дереву.
Я поносил его последними словами, а он только смеялся. Меня всегда поражали его наглость и цинизм. А когда мы напились, он стал издеваться над моей трусостью. Я тогда еще пил вместе с ним и принимал живое участие в работе «завода». Он привез с собой змеевик и устроил самогонный аппарат – «завод». Сначала все это было отлично, но потом я начал чувствовать себя неважно. Он здоров как бык, ему ничего не делается, а мне труднее стало ходить в горах, и я не мог работать в полную силу. Если бы я не отказался пить, то сделался бы точно таким же бездельником, как и он. Но видеть его пьяным было невыносимо. «Завод» работал, пока не кончился сахар. Без сахара жить трудно. По радио мы сообщили в управление, что случайно облили сахар керосином, и попросили разрешения одному из нас спуститься за сахаром в город. Разрешили. Бросили монету. Его был орел, а вышла решка. Вот и пришлось мне врать и изворачиваться. Кажется, в управлении догадались, в чем дело.
Он все еще валяется в кровати и смотрит в потолок. На меня внимания не обращает. Я налил воду в чайник, поставил его на печку. Сердце колотится, начало стучать в висках. Видно, поднимается температура. Сделаю только чай. Если хочет мяса, пусть сам готовит, а с меня хватит и чая. Но дров придется нарубить. Взял темные очки, топор и вышел.
Сколько раз я видел эту картину – свежий снег?! Вот что никогда не может надоесть человеку. Солнце слепит и печет, пушистый снег искрится, тени от елей контрастные, ели почти белые, а скалы в снегу, припудрились на время. К обеду они опять будут черными. Вон уже капает с крыши, хотя и мороз. Ясным зимним утром горы по-особому пахнут. Я не могу сказать, чем именно, но это такой же сильный запах, как в сосновом лесу, на скошенном лугу или в полынной степи. Никакой никотин и винный перегар не могут убить этого запаха. Они так же, как душная комната, только подчеркивают его восприятие. Пожалуй, это запах свежести, радости и здоровья, если только они могут пахнуть. Мороз чуть-чуть слипляет ноздри, воздух бодрящий, вкусный. Дышится глубоко, легко. Таким утром я очень люблю колоть дрова. Поставишь полено, оценишь взглядом – куда его ударить, размахнешься и – раз... надвое. Надо еще знать, куда его ударить. В ели, скажем, сучья идут прямо в дерево до самой сердцевины. Тут вдоль сучка и бить надо. А березка клинится, поэтому надо попасть по самой сердцевине, диаметром круг развалить. Приятно, когда правильно рассчитаешь удар: и полено разлетелось, и топор в землю не ушел. Но сегодня никакого удовольствия от рубки не получилось. Поленья остались только суковатые, кололись плохо. Стучало сердце, было жарко, но я боялся раздеться. Все не ладилось, к горлу подступала злость. Видно, его здорово забрало, когда я за топор взялся. Да и я был хорош... Ведь если бы он меня ударил, я мог рубануть его по башке. Сгоряча мог бы.
Вместо того чтобы учить выписанные вчера слова, затопил печь и лег. Может быть, это и хорошо, что он молчит. Сейчас завелся бы насчет баб. Я этого уже не могу больше слышать. О женщинах он говорит одни только пошлости. И о жене своей, которую он бросил, то же самое – одни непристойности. Чтобы не спорить, я обычно пропускал все мимо ушей и даже поддакивал ему, но иногда мне становилось до тошноты противно. О женщинах мы говорили каждый день, о чем бы ни начинали разговор, он всегда сводился к этому.
Не раз вот так, лежа на кровати и не обращая внимания на то, слушаю я его или нет, он долго и подробно рассказывал мне о своих любовных похождениях. Он никогда не говорил о женщине как о матери или сестре. Все женщины для него были доступны, предельно развратны или продажны. От его разговоров складывалось впечатление, что он имел дело с женщинами только для того, чтобы доказать это и за это же им отомстить. Я знал, что у него есть старшая сестра, которой он часто посылал деньги через бухгалтерию управления. Правда, о сестре он никогда ничего не рассказывал. Жену он бросил потому, что она изменила ему, когда он был в горах. Избил ее и ушел. Эту историю он излагал мне несколько раз, и всегда с каждым разом вина жены возрастала. Скорее всего, он сам себя старался убедить в ее виновности.
6
Вернулся с водой интеллигент, налил чайник и вышел во двор наколоть дров. Принес их, затопил печку и лег. Никогда такого с ним не бывало. Видать, правда его забрало. Ну что ж, заболел, так скажет. Все равно придется ему заговорить: дров-то на два дня осталось. Надо идти вместе в лес, валить сухую ель, очищать от сучьев, пилить и тянуть на себе. Ишачья работа... Пониже в реке дерево было, завтра схожу посмотрю его. Оно уже обшарпанное, без сучьев и коры. Все поменьше возни.
... – Вот деньги, тетя Марфа, получил сегодня. – Я положил свою первую получку на край стола около крынки.
– Сколько же здесь?
– Двести сорок восемь.
– Себе-то оставил что-нибудь?
– Не надо мне, зачем они...
Тетя Марфа берет своими черными натруженными руками деньги и пересчитывает их. Деньги мне очень нужны, но никогда, пока мы живем у нее, я не возьму для себя ни одного рубля. И Катя тоже. Наши деньги для тети Марфы радость. А нам не расплатиться с ней никакими деньгами. Я помню хорошо до сих пор...
... – Скидайте с себя все, все скидайте. Мы счас это в котел, и ни однешенькой не останется, все перелопаются.
– Да как же мы голые-то, тетя Марфа? – смущенно улыбается Катя. Она стыдится своей худобы.
– Пошто голые? Я те юбку дам. На печи полушубок возьмешь, а ему куфайку. После бани еще картошек поедим, и спать давайте, а к утру все уже сухое будет...
...Тетя Марфа достает из сундука старую бисерную сумочку, укладывает в нее деньги и прячет обратно.
Тетя Марфа... Седые волосы, черные морщины, деревянная походка. А ведь она всего на два года старше мамы. Тетя Марфа... Если бы люди знали твою жизнь, безрадостную жизнь, которую ты не ругаешь и не клянешь! Вся она прошла в поле и в этой избе, где ты опять осталась одна. Одна со своей нескончаемой работой от темна до темна, со слезами в уголочек платка по пропавшему мужу и неродившимся детям. До конца своих дней ты будешь делать мужицкую работу и орудовать ухватом, как это было и тогда, когда никого уже не оставалось в деревне и ты трудилась за пустые трудодни, не зная толком, для чего и для кого. Велико ли твое богатство, что спрятала ты в бисерную сумочку?! Свое богатство ты отдала людям.
На печи пока очень жарко. Тетя Марфа сидит на лавке, я и Катя забрались с ногами на единственную кровать. На дворе метет, порывы ветра то и дело ударяют в стекла маленьких окон. Лед на них светлеет по краям, а посередине на одном окне два глубоких глазка. Тот, что повыше, проделала своим дыханием Катя, что пониже – продул я.
– И вот призывает этот богатый человек своего сына, – рассказывает тетя Марфа. – Я, мол, скоро помру, и чтоб тебе все оставить, должен ты заработать мне пять рублей. А тогда пять рублей деньги были. Пошел сын к матери. Так и так... «Ничего, – говорит, – сынок, я те дам пять рублей». Принес он их отцу, а тот берет да в печку их. «Это, – говорит, – не твои, не трудовые». И в печку, в огонь. Сынок опять к матери. Так и так... «Ничего, – говорит, – мы будем копить». Каждый день по гривеннику. Накопили, приносит отцу. А тот их в печку – не трудовые. Тогда пошел этот сынок и нанялся в работники. Пахал, сеял, жал, молотил – заработал пять рублей. Приносит отцу. А отец их в печку – не трудовые. Тогда бросился сын в огонь, выхватил деньги и говорит: «Нет, отец, это мои трудовые! Я их сам заработал!» «Вот теперь вижу, – говорит отец, – что трудовые, раз ты за ними в огонь кинулся». Прям, это, руками в огонь и выхватил деньги-то...
...Однако надо пойти собак покормить. Барин этот не догадается, только целоваться с ними может.
Ну и солнце! Ничего без очков не видать, глаза не откроешь. Весна уж, весна... Я еще ничего не решил. А пора, пора уже, дальше так жить нельзя.
7
Мы сидим за столом лицом друг к другу и пьем чай. С утра мы не произнесли ни слова. Он так и не умылся. Вот такой же вид был у него, когда я вернулся с сахаром. Сорок пять километров вниз спустился на лыжах за один день, а на следующий день был уже в городе. Подниматься было труднее. Ноги лошадей проваливались между камнями, скрытыми свежим снегом. Того и гляди загубишь лошадь. Меня сопровождал верхом рабочий от управления. Лошадь с сахаром, овсом, палаткой, спальными мешками я вел в поводу. В первый день прошли тридцать пять километров и заночевали. Ночевка была уже близко от дома: побоялись в темноте идти, за лошадей беспокоились. На второй день подходим к нашему жилью. Я не был дома восемь дней, но ему сообщили по радио, когда мы вышли. Собаки встретили нас за километр, но его не было видно. Это меня немного обеспокоило. Когда же мы подошли вплотную к дому и стало видно, что печь не топится, а дверь в сени распахнута настежь, я испугался не на шутку. Кинув повод на врытый в землю столб, бросился в дом. Он лежал на кровати, прямо в стеганке, в валенках, и спал. В комнате давно нетоплено, полно мусора, кисло пахло. Около его кровати стояла четырехкилограммовая банка сгущенки с двумя дырками и валялась резиновая трубка – «клизма», которой мы пользуемся для того, чтобы попить водички на леднике или из-под камней. Все-таки я стал трясти его за плечо, чтобы убедиться, что ничего не случилось. Он просто спал. А проснувшись, не выказал ни удивления, ни радости. Когда я стал костить его на чем свет стоит за то, что он ничего не варил в мое отсутствие, а тянул только сгущенку через «клизму», и за то, что ничего не приготовил для нас, он только почесывался и огрызался. Самому мне пришлось стряпать, стыдно было перед чужим человеком. Рожа у него была помятая, а в бороде вот так же застыл пух. Я поднес ему зеркало, а он разозлился:
– Иди ты к черту! Какое твое дело? Мне так нравится, и не приставай ко мне.
Меня же он мог поучать и считал это своей обязанностью, хотя часто ничего не смыслил в том, о чем спорил. Как тогда, с вьюрком...
...Сесть в засаду надо было затемно: тэке просматривают со своих пастбищ все ущелье, на свету к ним не подойдешь. В темноте мог выйти только один из нас, второму надо было в восемь часов провести метеонаблюдения. В этот раз я должен был сесть в засаду на скалах в верхней части широкого кулуара. По нему обычно поднимаются с рассветом два стада – рогачи и самки ичке с козлятами. С места засады можно стрелять по козлам, находящимся и в кулуаре, и на скалах. Место отличное. Он же должен был выгонять козлов на меня и стрелять с подхода, если будет возможность. У него винтовка, у меня тройник с нарезным стволом. Мне бы, конечно, лучше сидеть с винтовкой, но мы так привыкли каждый к своему оружию, что стреляли только из него. Кроме того, я предвидел встречу птиц, поэтому в патронташе у меня постоянно были половинные заряды с мелкой дробью.
Я сидел на пустом рюкзаке за рыжей холодной скалой. Шевелиться и курить нельзя. Разгоряченный после длительного подъема, я стал замерзать. Светало. День был пасмурным и серым. Начали кричать улары – горные индейки.
«Улю-у-у-у! Улю-у-у-у!» – разносилось по ущелью... Справа от меня улары кричали совсем близко. Я заметил место на скалах, где они сидели: если козлы не выйдут, можно рассчитывать на горную индейку. Он отлично умел готовить улара с домашней лапшой. Когда он не ленился, делал очень вкусные обеды, лучше, чем я. Мягкими длинными прыжками выскочил на камень горностай. На снегу остаются только отпечатки задних лапок – так аккуратно он ставит их в след передних. Ну, прямо ноготок в ноготок! Черные глазки внимательно изучали меня. Я не шевелился. Зверек нырнул под камень, выскочил снова, осмотрелся, принюхался и опять исчез. Он подвижен, как ртуть, и очень хорош в своей чистенькой белой шкурке, с черными глазками, носиком и кончиком хвоста. Движения его длинного изогнутого тела ловки и плавны. Если бы люди видели горностаев так же часто, как кошек, они не стали бы говорить «двигается как кошка», а говорили бы «двигается как горностай» или как куница. Я заглянул вниз, и снежно-белый зверек исчез. Козлов не было видно. И вдруг на противоположную скалу села птица. Через несколько секунд к ней подлетела другая... Я обомлел... Птицы были размером со скворца, одна из них ярко-красная, другая – буровато-серая. Самец и самка красного вьюрка! Впервые в жизни я видел этих птиц живыми. И это немудрено: никто и никогда не встречал красных вьюрков в Киргизии. Да что в Киргизии! Они не были известны и на всем Тянь-Шане! Я видел их в Зоологическом музее МГУ, где имелось всего два экземпляра этого вида, найденные на территории нашей страны. А ведь там хранятся десятки тысяч птиц! Отправляясь на зимовку, я втайне мечтал хоть раз повстречать их у ледников. Красные вьюрки не обращали на меня никакого внимания, бегали по узенькой полочке вертикальной стенки и выискивали корм на свободных от снега участках. Мне стало страшно: сейчас они перелетят на другую скалу, и я их больше никогда не увижу. Не сводя глаз с птиц, я медленно достал из патронташа металлические гильзы с половинными зарядами и вложил их в стволы. И тут меня стало разбирать сомнение – правильно ли я делаю, что стреляю половинками, ведь дробь может облететь птиц. Красный самец был уже на мушке, колебаться было рискованно, и я выстрелил. Самец скатился в крутой боковой кулуар, я кошу на него взглядом, чтобы не потерять, и упускаю самку. Она улетела, и я не видел, куда она скрылась. Вьюрок катился довольно далеко, и я с замиранием сердца следил за ним. Но вот вьюрок ударился о скалу и остановился. В это время раздается пять винтовочных выстрелов, и эхо разносит их по горам. Он стрелял по вспугнутым козлам. Осторожно, чтобы не вызвать лавину в крутом кулуаре, я спускаюсь к убитой птице, придерживаясь за скалы. И вот она у меня в руках! Выбираюсь обратно. Держа птицу на ладони хвостом к себе, дую на перо, чтобы найти места попадания дробин. Убита чисто. К ранкам от крохотных дробин прикладываю вату, чтобы не пачкалось перо, затыкаю для этой же цели клюв. Про козлов и про него я совершенно забыл, но мне хочется поделиться с ним своей удачей. Он стоял внизу, посреди кулуара, и ждал, когда я подойду.
– Я добыл исключительно редкую птицу!
Он молчал.
– Понимаешь, это редчайший экземпляр! Пироспиза пуниция по-латыни, красный вьюрок. Смотри! – Я осторожно вынул из кармана свернутый из газеты фунтик, в который была уложена птица, достал вьюрка и положил на ладонь.
Он молчал, опираясь на винтовку, и курил.
– Да ты взгляни! Это гималайский вид, и он не был известен в Киргизии. Это открытие! Ты понимаешь, это большая удача!
– Идиот несчастный! – только и сказал он, мельком взглянув на птицу, затем повернулся, вскинул винтовку и пошел вниз.
– Сам ты идиот! – крикнул я ему вдогонку, уложил обратно вьюрка и пошел за ним.
– Ты зря ругаешься, – говорил я ему в спину, когда мы вышли к реке. – Эта птица стоит десятка козлов. Как ты этого не понимаешь! Если бы я знал, что добуду и самку, я бы проторчал здесь еще год.
Он молчал. Мне надоело распинаться перед ним, я плюнул и тоже стал молчать до самого дома. Иногда он не хочет понять простых вещей. С месяц меня попрекал этими козлами.
Как противно он чай хлебает... И чавкает, как свинья. Сейчас набьет трубку и завалится на весь день. А я еще должен кормить обедом этого бездельника. Не представляю себе, как можно целый день валяться? Наконец, это просто скучно, не говоря уже о том, что вредно для здоровья.
А что заставляет меня трудиться? Тщеславие, деньги и успех в будущем? Обеспеченность, свобода и покой в неизбежной старости? Об этом, конечно, я думаю, да и каждый в большей или меньшей степени. Но я люблю само дело, сам процесс работы, я просто не смог бы без нее жить.
Это привычка, необходимость.
Хорошо бы для всех людей ввести такой экзамен. Время от времени поселяют тебя в дом со всеми удобствами и полным обеспечением. Можешь взять туда возлюбленную или жену, детей, можешь выбрать любое место в стране, которое тебе по душе. И если через месяц не захочешь работать, не увлечешься какой-нибудь идеей или не создашь что-нибудь, то тебя освобождают от должности и ставят на самую простую работу с выработки. И этот экзамен для всех, независимо от образования и способностей. Вот бы бездельники полетели вверх тормашками со своих насиженных мест!
8
Только чай вскипятил, больше ничего. Ну что ж, попьем чайку. Лепешек я вчера напек. Посмотрел бы я, что бы он делал, если бы не было лепешек. Обед он кое-как научился готовить, и то все больше по книжке. Листает, листает «Кулинарию» и найдет что-нибудь: «Во, седло дикой козы! Этого мы еще с тобой не пробовали». Потом оказывается, того нет да этого нет, и вместо седла получается тушеное мясо, если не овсяная каша. Как печь лепешки, в книге не написано. Пробовал сам несколько раз по моему методу – смех один: сам в муке по уши, а вместо лепешек – сырое тесто или угли.
«Ты бездельник, ты обленился, как удав, и на том месте, где у тебя была совесть, вырос... гриб». Сам бы и недели без меня не прожил, маменькин сынок., Ему кажется, что он один все делает. Сам же портянки до этого ни разу не видел. Накрутил на ногу так, что в сапог не лезет. Зато поговорить умеет: «Да знаю я, что по идее не должно быть швов и комков, и в то же время портянка должна распределяться по ноге равномерно». Как-то о дровах целый день распинался, учил меня дрова колоть:
– Я установил ряд закономерностей в колке дров. Известно, что прежде всего надо, чтобы топор приходился посередине полена, располагался по диаметру. Это общее положение. Однако различные виды дерева имеют свои характерные особенности...
– А что такое колун, ты знаешь? – перебиваю его.
– Представляю. Это такой топор, которым колют дрова.
– Ну, а как насчет ежей?
– Ты зря хихикаешь, мой опыт тебе пригодится.
И так во всем. Не умеет делать самых простых вещей, зато умеет учить. Козла свежуем, так он только за ноги держит: дрова рубит по своей системе – в камень топором угодит; сучья начнет обрубать у поваленной ели – станет не верхом, а боком и обязательно по ноге себя тяпнет. Даже мебель учил меня делать.
Когда мы пришли, в доме было только две кровати, больше ничего. Несколько досок нашлось да ящики фанерные. Вертел я их и так и сяк, чтобы выкроить что-нибудь.
– Слушай, – говорит, – ты что думаешь делать?
– Стол прежде всего, табуретки. Если останется фанера, сделаю тумбочки для барахла. А ты что предлагаешь?
– У меня есть идея. Давай сделаем вполне современную красивую мебель. Ты представляешь, как здорово! Здесь, в глуши, вдали от цивилизации, у нас будет уютная современная квартира! Я раскрашу простыню чем-нибудь в абстрактном духе, и сделаем из нее занавеску. Зеленкой можно, луком, как яйца красят, – найдем, чем покрасить. Мебель сделаем низкую... В общем, я сейчас набросаю тебе эскизы.
И он принялся рисовать. Комод какой-то на тоненьких ножках, письменный стол с подвесной тумбой, тоже на тоненьких ножках. А на крышке стола – треугольники, квадраты, загогулины. Еще книжная полка у него там была: две вертикальные доски, а между ними зигзаг, на котором в беспорядке крепятся горизонтальные полки разной длины и высоты.
– Не выйдет, – говорю, – для этого материал и инструмент нужны.
– Так ты же все равно собираешься делать. А инструмент какой? Рубанок у нас есть, пила, топор. Что еще?
– Для такой мебели этого мало, да и материала нет. Что, ты хочешь из ящиков изготовить этот стильный гарнитур? И потом, зачем эти ножки, треугольники, зигзаги?
– Чудак, это же красиво! Приятно будет сидеть за таким столом.
– Нет уж, – отвечаю, – перебьешься. Скажи спасибо, если выйдет простой стол, чтоб можно было на нем поесть и посуду в него сложить, да и сидеть было бы на чем.
– Ты просто не хочешь, – обиделся он. – Тогда давай я сам сделаю.
– А ты когда-нибудь рубанок в руках держал?
– Держал. В школе этому учили.
– Тогда не берись, а то у нас не останется ни одной доски. Вот все, что у нас есть. – Я показал ему на сваленные в кучу доски и ящики.
Потом он фыркал на тумбочки и табуретки, вместо того чтобы спасибо сказать.
После чая я снова набил трубку, раскурил ее и лег. Он порылся в тумбочке, нашел градусник, просунул его через ворот свитера под мышку и отвернулся на кровати лицом к стене. Потом вынул градусник, посмотрел и положил, не встряхивая, на тумбочку. Интересно, какая у него температура? За птичками не ходил, не писал ничего, язык не учил. Видно, здорово его скрутило. Если он только хочет показать мне, какой я эгоист, он бы встряхнул градусник. Значит, температура у него повышенная. Может быть, спросить? Но ведь не я же затеял это? Он же сам начал. Подожду до обеда. Все равно это ничему не поможет сейчас.
Что меня удерживает? Злорадство? Нет. Месть? Тоже нет. Обида? Зависть? Я хочу его проучить? Зависть нехорошее чувство. Что такое зависть? Это признание своего ничтожества, своей неполноценности, бессилия. Не помню, чтобы я раньше кому-нибудь завидовал. А ведь хотя я и обругал его сгоряча, в охотничьем азарте, я, наверное, завидовал ему, когда он убил эту птичку, своего красного вьюрка. Как он трясся от радости, весь сиял, какое это было для него счастье! А потом он добыл еще двух самок, и они оказались не серые, как описано в книгах, а желтые на груди и над хвостом. Это было второе открытие. Я смотрел в книге «Птицы Советского Союза». Там точно сказано, что в Зоологическом музее МГУ имеются только две птицы, но не из нашей страны и оба самцы. О самке там написано, что она серо-бурая. Он объяснил мне, что за самок, видимо, принимали молодых птиц, что у нас нет больше видов птиц, о которых было бы так же мало известно науке, как о красном вьюрке, до того мало, что даже не знали ее настоящей окраски, и что поэтому ему здорово повезло. Невелико, конечно, открытие (какая разница, серая эта птичка или желтая?), но для него это великое дело, самая большая радость в жизни. А у меня ее нет. Не потому ли до сих пор я дразню его упущенными козлами?
Он этого никогда не поймет, даже когда станет профессором. Ему наплевать на меня, так же как и на всех и на все, что не имеет отношения к его делу, его цели, его науке, к нему самому. Как он тогда бросил Аю? Пошел за козлом, поднялся на гребень Джилыша по склонам, где собака не могла пройти, спустился по другую сторону и вернулся через ущелье Адыгене.
– А где Аю? – спрашиваю.
– Отстал. Прибежит.
– Где отстал?
– На скалах, пролезть не мог.
– Он не прибежит. Аю будет сидеть и ждать тебя. – Я знал, что обратно эта собака не пойдет. И он знал. Тем более что она залезла на такие скалы, где не могла пройти. Аюшка всегда идет только за хозяином.
Наутро я сам пошел за Аю. Увидел его в бинокль на скалах, оставил винтовку и полез к нему. При моем приближении он начал скулить и визжать. Только я стал к нему подходить, вижу, стоят на скалах козлы и на него смотрят. Меня не видят. Я обратно, за винтовкой. А он такой поднял скулеж! И этот, мол, уходит, бросает. Козлы меня не видели. Я вернулся и убил одного. Интересно получилось.
И дело тут не в зависти и не в обиде, а в том, что он свинья, зазнавшийся интеллигент. Таких надо учить.