355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Кузнецов » Два пера горной индейки » Текст книги (страница 13)
Два пера горной индейки
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:12

Текст книги "Два пера горной индейки"


Автор книги: Александр Кузнецов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 29 страниц)

2

Когда зазвенел будильник, я не спал. Сегодня его дежурство, пусть и встает. Ночью он кашлял, простудился, видно. Но ничего, от этого не умирают. А если действительно заболел, может сказать... Очень уж гордый. Пусть встает, наблюдает, готовит, убирает, а я буду законно лежать. Это для него полезно. Больно легкая жизнь у него, не видел еще горя. Живем как у Христа за пазухой, а он строит из себя героя, совершает подвиг ради науки... Привык на папины деньги жить да мамашины обеды из четырех блюд жрать на чистой скатерти. Сам борща не умеет сварить и гвоздя толком забить. Интеллигентный человек, ученый! Все знает, все понимает... Голова! Талант! А вот родился бы вместо меня, так шоферил бы сейчас где-нибудь в Рязанской области и не брался бы людей учить. Защитит свою диссертацию, будет раз в пять больше моего получать, квартиру дадут хорошую в Москве, машину купит, дачу заведет. Будет на курорты ездить, одеваться. А за что все это? За то, что папа с мамой деньги имели и выучили его, дурака. Разве это правильно?! Что он, умнее меня? Мне всю жизнь вкалывать, а ему – деньги огребать... У папаши пять тысяч книг, рояль. Отец с самого детства его музыке учил да иностранным языкам. При таком папе и делать ничего не надо: кончил школу – пожалуйста в институт, кончил институт – пожалуйста в аспирантуру. И конечно, он будет профессором. С самого начала жизнь дала ему зеленый свет. Поучился бы в школе рабочей молодежи да поработал бы на заводе, узнал бы, как учеба-то достается. Он и голодным никогда не был, а мне есть что вспомнить.

...Я тогда уже не вставал с постели и временами забывался. Не знаю, был ли это сон. Иногда мне казалось, что я уже умер. Но вот передо мной показывался лепной потолок нашей старой ленинградской квартиры, и тогда я водил глазами по сторонам, искал сестру. Чаще всего она была рядом, лежала под одеялом вместе со мной, но иногда ходила за хлебом или за водой. В комнате у кровати стояла железная печка. Катя ставила на попа толстое бревно и откалывала от него большим ножом щепки. Вся закутанная, а сверху мамин платок. Только остренький носик из-под него видать. Нож она поднимала двумя руками и ударяла им почти всегда мимо. Тогда она плакала. Руки у нее все гноились и не заживали. Я хорошо это помню.

В этот день, когда она не могла переступить порог, она уже не плакала, только держалась за дверь и тихо говорила:

– Я не могу перейти порог, я не могу дойти до тебя.

А я ей сказал:

– Ты ползи, Катя, а здесь встанешь.

Ей было семнадцать лет, а мне всего девять. Остальные у нас умерли. Шесть человек детей было в семье.

И вот один раз я увидел перед собой чужого человека. Раньше, да и потом я его никогда не видел. Это был рабочий человек, как отец. Он подошел к моей кровати и спросил:

– Ты одна здесь, девочка? – Он думал, что я девочка.

– Не знаю, – ответил я ему, – она, наверное, за хлебом пошла или за водой.

– А кто у тебя есть? – спросил он.

– Катька.

– Больше никого?

– Больше никого.

– Ну, я подожду ее, – сказал он, сел в кресло и заснул.

Потом пришла Катя, и он сказал:

– Я вам ордер принес на выезд. Николай Иванович занял очередь, когда был жив, и вот очередь подошла. – Николаем Ивановичем звали нашего отца. – Завтра утром будет машина. Сюда придет за вами. Одевайтесь потеплее, машина может быть открытой. Есть еще шесть мест. У вас остался кто-нибудь в квартире?

У нас больше никого не было. И он ушел, а мы стали собираться. Сестра сказала, что на открытой машине мы не поедем, потому что все равно замерзнем. Но за нами пришел автобус. Правда, у него были выбиты стекла, но Ладогу мы на нем проехали и не замерзли. Не помню подробно, как мы ехали, но знаю, что нас бомбили и несколько машин потонуло. Потом мы ехали на поезде, и нас каждый день кормили. Давали пшенную кашу с топленым маслом. И потом, помню, один раз – сосиски. А мы все болели желудком. До Рязани ехали почти месяц. Я стал уже ходить и вылезать из вагона. И тогда нам попался другой человек.

Сколько же лет прошло с тех пор? Почти семнадцать, но мне кажется, что я бы узнал их обоих. Сейчас бы узнал. И того, что нас вывез, и этого. Интересно, живы ли они? Он говорил, что работает машинистом. А когда наш эшелон пришел в Рязань, Катя решила ехать к тете Марфе в деревню. Он обещал довезти нас до Михайлова. Приходил к нам два раза. Первый раз он пересадил нас в другой вагон, а второй раз приходил за деньгами. Сказал, что прицепит этот вагон часа через два. На вид он был добрый, хотя Катя и сказала, что он «содрал с нас». У него были усы и начинала расти седая борода. Грязный весь, в мазуте. Глаза у него были черные. Но он так и не пришел. Он нас обманул. И не только нас. В теплушку этот машинист насажал много народу и со всех взял деньги. Мы ждали его два дня, но он так и не появился. Эшелон наш уже ушел, и есть опять было нечего.

Разные бывают люди на свете... Но этот не был машинистом, он не был рабочим человеком...

...Однако уже без десяти восемь. Встанет, куда денется... Для него пропустить одно наблюдение все равно что под трамвай попасть. Вчера ночью снежок был. Все у него расписано. Нет чтобы посидеть, поиграть в карты или домино, как все люди, зубрит все английские слова, бубнит без конца, словно дятел. Играет только в шахматы, потому что эта игра развивает мышление. А в карты и в домино играть не умеет, презирает – «бесполезное времяпровождение». Все только для пользы. Такой последнюю рубашку не пропьет и с себя не снимет, чтобы другому отдать. «Честный и порядочный человек», а товарища продать – раз плюнуть. «Сегодня же сообщу Покровскому». Я тебе сообщу! Задавил бы сразу, как гада ползучего. В нем, плюгавом, душа-то еле держится, кулаком бы его пришиб. Еще за топор хватается. Психоват малый. Если бы он меня ударил топором, я бы его тут же прикончил. Вскочил, одевается. Забрал ленты, схватил дождемерное ведро, побежал. Давай, давай! Смотри не опоздай на две секунды, а то небеса разверзнутся. Вернулся, берет ведра, идет за водой. Вот так-то, я тебе не мамочка. Кобели обнаглели, лезут в комнату. Приучил он их, чуть не в постель к себе кладет. А собака должна знать свое место, иначе это не собака. Взял валенок и кинул Аю в морду.



3

Да, вода у нас далеко. И снега много. Но ничего, добреду потихоньку.

Тишина звенит в ушах. Попискивание синиц-московок и самых крохотных наших птичек – желтоголовых корольков только подчеркивает тишину. Отдаленный шум реки не в счет: за многие месяцы так привыкаешь к нему, что уже и не замечаешь. Ветра почти нет, и лес молчит. От самого легкого дуновения ветра с густых лап тянь-шаньских елей начинает струиться, стекать свежий снег. Он долго висит в воздухе, и тогда кажется, что пурга завела свой хоровод вокруг одной ели. Днем ветер будет посильнее, тогда кое-где с отяжелевших ветвей начнут грузно ухать тяжелые пласты старого снега. Оголенные ветки березок одеты изморозью, словно мороз всю ночь выращивал на них белые кристаллы. Под густым прикрытием елей земля остается без снега. У корней по старой хвойной подстилке снуют две маленькие птички – расписные синички. Нарядный самец окрашен в переливающиеся синие, лиловые и фиолетовые тона. Самочка, как у большинства птиц, в более скромном оперении, серенькая. Останавливаюсь и смотрю на этих редких, живущих у нас только на Тянь-Шане, птичек, пока они не перелетают под другую ель.

...А как ведь хорошо было у нас вначале. Дружно все и очень весело. В шапки играли... Дурацкая такая игра. Сшибали друг у друга шапки с головы. Это казалось очень смешным. Утром встанем и ходим, караулим момент. Только зазевался, раз – и летит шапка на землю. Сбитую шапку забрасывали на крышу, на деревья или кидали собакам. А те рады побаловаться, схватят, унесут и треплют. Да не отнимешь никак. Потом псы стали нас караулить. Только падает шапка, они ее уже на лету подхватывают и – ходу. И не было никаких обид, только смех. Как-то дрова надо было пилить. Положили бревно на козлы, одной рукой пилим, а другой за шапки держимся. Видим, дело плохо идет, завязали свои ушанки под подбородком и только тогда смогли пилить как следует. Бывало, начнем возиться из-за шапок, и собаки с нами. Катаемся вчетвером одним клубком по снегу и смеемся, задыхаемся, орем. Весело было оттого, что больно глупая и бессмысленная была эта игра. Смешно было, что бородатые детины забавляются подобной затеей. Вряд ли еще с кем-нибудь и когда-нибудь поиграешь в шапки. Резвились и хохотали до упаду, словно дети. Шутки и розыгрыши тогда тоже были безобидными. Раз осенью прибежал запыхавшийся и говорит, что убил двух свиристелей. Птицы застряли на ветвях ели. На осеннем пролете я не добывал здесь свиристелей, это было интересно.

– Вон там, у самой макушки, не видно в ветвях, – показал он.

А ель попалась трудная, как сосна: снизу метров на 7 – 8 ни одного сучка, а потом они идут очень густо. Обхватил я дерево, еле добрался до первых сучьев. Дальше хуже – не продерешься. А он снизу: «Выше, еще выше». Долез до самой макушки, ствол уже в руку. «Не вижу, – говорю, – где?» А он кричит: «Это тебе за сковородку. Можешь теперь слезать. Мы в расчете!» Смеялись вместе. Но постепенно как-то получилось, что шутки стали переходить в издевательство. Шутили в отместку, зло, и старались не остаться в долгу. Оба понимали, что до добра это не доведет, но избавиться от этой манеры не могли. Как-то я сказал ему:

– Давай кончать с подначками. Что за интерес доводить друг друга?

Он согласился, но тут же все началось сначала. Постепенно он мне опротивел. Меня стало раздражать в нем все – его неопрятный вид, манера говорить, вкусы, взгляды. Просто передергивало меня от слова «ложить» вместо «положить», «стуло» вместо «стул», тошнило от любого его разговора, от неумытой рожи. Но приходилось сдерживаться, хоть это было и нелегко. Я помнил совет шефа.

...Шеф смотрел поверх очков на календарь и, не отводя от него взгляда, слушал, как я излагал ему свой план. Зимовка в горах, работа на метеостанции в качестве радиста-наблюдателя, круглогодичные наблюдения над птицами высокогорья.

– Времени у меня будет много, – закончил я. – Ежедневно можно добывать и обрабатывать по четыре-пять птиц, а может быть, и до десятка. За год я смогу собрать коллекцию около полутора тысяч экземпляров.

Шеф оторвал взгляд от календаря и внимательно посмотрел на меня.

– Интересно. Очень интересно. Программой наблюдений не занимались?

– Продумал ее пока в общих чертах. Большого труда стоило добиться согласия гидрометеослужбы. Если бы там не было альпинистов, вряд ли что-нибудь у меня вышло. А пока я пробивал это дело, ничем другим, честно говоря, заниматься не мог.

– Так вот, разработайте подробно программу наблюдений и, что особенно важно, методику исследования. Не спешите, покопайтесь основательно в литературе. Круглогодичные орнитологические исследования в высокогорье могут дать весьма интересный материал, и надо к ним хорошо подготовиться. Мало кто из зоологов работал стационарно на большой высоте, и мы еще недостаточно знаем о зимней жизни птиц в условиях высокогорья. Успех дела будет зависеть от правильной направленности работы, от ее методики. Приносите ваши соображения через неделю. Хватит вам недели?

Я ответил, что вполне, а он укоризненно покачал головой, откинулся на спинку жесткого кресла и задумчиво посмотрел на портрет своего учителя Житкова, висящий над письменным столом. У него была такая привычка, – когда он думает или слушает, смотреть не отрываясь на какой-нибудь предмет.

– Я думаю сейчас о другом, – проговорил шеф, не отводя взгляда от знаменитого русского зоолога. – О вашей жизни там, наверху. Мне приходилось зимовать. Правда, не в горах, а в тайге, и не вдвоем, а вшестером. Знаете, что самое необходимое для зимовки? Главное – это терпимость. Да, терпимость, не удивляйтесь. Скажите, что вы знаете о том метеорологе, с которым вам придется жить?

– Я получил от него два письма. Мы встретимся с ним в управлении и месяц будем жить в городе, пока он не натаскает меня к экзамену на наблюдателя-радиста. Пишет он довольно безграмотно. Но он альпинист, и мы должны понять друг друга.

– Все дело в нем, в вашем товарище, – продолжал шеф. – Если у него есть опыт и он усвоил искусство терпимости, тогда вы перезимуете. Я не зря сказал «искусство». Прожить год с глазу на глаз с человеком, который, возможно, совершенно не похож на вас, это действительно искусство. И немалое.

Я вспомнил, как начальник сети станций не соглашался направить меня на работу, ссылаясь на мою жизненную неопытность. Мои экспедиции и альпинистские восхождения он не хотел принимать во внимание. А потом дал мне приказ управления: «Вот, почитайте». В этом приказе говорилось о снятии с работы всего штата одной метеостанции, где произошла драка между женами зимовщиков. «Это женщины, – подумал я тогда. – Они и в городе ссорятся».

– Советую вам подумать над этим, – говорил профессор. – Так что ж, – заключил он, – будем считать дело решенным.

Терпимость... Что это такое? Если тебя ударили по левой щеке, подставь правую? А если сели на шею, так вези и не ропщи?! Нет уж, спасибо!

...Вот и река. Воды в ней мало. Вода чистая, прозрачная, не то что летом, когда бурлит и ворочает камни густая масса шоколадного цвета. И шум у реки зимой приятнее. Звенит она хрусталем сосулек, журчит отдельными протоками между камней. Особенно хороша река под солнцем. Только теперь солнце освещает ее всего на несколько часов. Тогда начинается игра сосулек. Особенно я люблю сосульки, образовавшиеся на торчащих из воды палках, ветках или стебельках трав. Такая сосулька рождается из брызг и висит над самой водой. Она то погружается в воду, то выходит из нее. При этом в воде сосулька исчезает, делается незаметной, а на воздухе становится сверкающим стеклом. Такие сосульки имеют необычную форму длинного конуса, а намерзают в виде огромной капли или крутой воронки. Они гладкие, блестящие и светятся изнутри.

На мокром камне поет бурая оляпка. Эти птицы начинают петь уже в феврале. При моем приближении оляпка бросается в воду. Я стою не шевелясь и наблюдаю, как птичка бегает по дну, заглядывает под камни, выбирает что-то оттуда. Под водой она работает крыльями точно так же, как и в воздухе. Когда я берусь за ведра, оляпка настораживается, вылетает из воды, петляет над руслом реки и исчезает под наледью метрах в пятидесяти от меня.

На обратном пути я почувствовал боль в боку. Приходилось то и дело ставить ведра на снег, и я принес их неполными.



4

Когда он ушел, я подобрал валенок, надел второй, вышел и сел на ящик. Было очень сильное солнце. Я надвинул на глаза шапку и откинулся к стене дома. В лесу лаяли собаки. Верно, погнали елика. Вот там же я тогда еличонка подстрелил. И откуда он выскочил?

Ученый разорался. Ему не еличонка жалко, а порядок важен, закон. Своих подранков он душит. Поймает раненую птичку и пальцами задавит. Это чтоб крылья не помялись да перо в крови не запачкалось. Все продумано, все по науке. И не приснится ему эта птичка. А еличонок... Ударил я навскидку по рогам, а попал в него. И не убил, живой он еще был. Все на ноги хотел подняться. Хоть плачь! И глаза...

Она так же смотрела, такие же у нее были глаза. Как увидел их, захолодело все в груди, руки сразу опустились, и пошел я по улицам, пока не попал на какие-то огороды.

Коряво... коряво получалось. Неожиданно и по-дурацки. Разве я этого хотел, когда ехал домой? Домой... Где же теперь мой дом? Неужели эта халупа, этот край света?!

Ехал, радовался, ждал. Думал все начать иначе. Помню, в машине горланили значкисты. Невдомек им, что эти песни слышим мы, инструкторы альпинизма, много лет, а в каждом сезоне пять смен. Внизу еще снег не выпадал. Склоны краснели рябиной и золотились березой. Со спуском вниз отступала и осень, а когда машина въехала в город, в лицо и в грудь стал туго упираться сухой, горячий воздух.

...Она сидела спиной к двери, проверяла тетради. Я сбросил рюкзак, обнял ее, поцеловал. И показалось мне, что не такая она какая-то – чужая и далекая. И ночью то же самое.

– В чем дело? – спрашиваю. – Что с тобой?

– Ничего, просто так...

– Просто так не бывает. У тебя есть кто-нибудь?

– Я не спрашиваю, сколько их было у тебя и кто они такие.

– Ты хочешь сказать, что не отставала от меня? Так?!

– А чем я хуже тебя? Почему ты считаешь, что только тебе одному все можно?

Никогда она со мной так не разговаривала:

– Я не хочу больше быть соломенной вдовой. Хватит!

– Ну да! Ты хочешь, чтобы я опять пошел шоферить или киномехаником. Лучше это? Я в горах человек: тренер-преподаватель. Как ты не можешь этого понять? А здесь я что? И потом, я живу в лагере на всем готовом, а деньги тебе высылаю.

– На что мне твои деньги? Ну на что мне они? Ничего мне не нужно. Отстань от меня, ради бога, ничего ты не понимаешь.

Конечно, я ничего не понимаю... Почему они все такие умные, такие ученые?! Что она, что вот этот. Только они всё понимают, а остальные все дураки. Толковал он мне как-то раз про пользу науки. Как трехлетнему разжевывал. А это и ежу ясно... Вот и она. Ведь на следующий день я хотел идти узнавать насчет работы и нести документы в вечернюю школу, в десятый класс поступать. Сама же мне все и перебила. И конечно, дело не в деньгах. При чем тут деньги... Не так я сказал.

Наутро напела мне соседка. Скромничает, ломается, а у самой слюни текут от удовольствия:

– Военный какой-то чаще всех бывает. Кучерявый такой из себя. С ним это точно... При мне они запирались, куда уж дальше. А что не видела лично, этого не скажу, врать не буду.

Не хотел я ей верить, не хотел... Больно уж противная баба. Отравила мне все нутро.

... – Сука ты, сука!

– Не смей, дурак! Не смей!

– А... я не смей??? А ты...

– Убирайся сию минуту! Ты пьяный, мне противно на тебя смотреть!

И я ее ударил. С правой, крепко, со всей силы. Отлетела она на диван и смотрит на меня. Не плачет, смотрит только...

... – Ну вот что, герой, – говорит ее отец, – собирай вещи, и чтобы духу твоего здесь не было.

Я стою в дверях.

– За этим и пришел, – говорю. А сам пришел совсем не за этим.

– Судить бы тебя, негодяя, да стыдно. Позор!

– Прежде чем судить, надо рассудить, – отвечаю.

– Мне теперь уже все равно, – говорит она и смотрит в окно, – но тебе полезно будет узнать, с кем я запиралась. Я уже знаю, что тебе Мария Тихоновна рассказывала. Это было, я действительно один раз запиралась. От нее. Твой Романов был, он теперь военврач. Мы с ним чай пили, а она все лезла, каждую минуту заглядывала. Вот я и щелкнула замком у нее перед носом.

А я всё кидаю свои рубашки. Хоть бы замолчала, что ли...

– Заходили ко мне только твои друзья-альпинисты.

Захлопнул я чемодан.

– Что осталось, сложишь в старый рюкзак. Потом заберу.

Черт его принес, этого папашу. Мужик он неплохой, да приперся не вовремя...

Лучше не вспоминать. Пойду в дом, может, почитаю. Надоело все, опротивело. Читать второй раз тоже неинтересно. А этот вот читает и второй, и третий раз. Через день читает, по два часа перед сном – с девяти до одиннадцати. Бернард Шоу «Пьесы». Читает и смеется. Я до конца не смог добить, муть какая-то... Или не понимаю я? Стихи вот тоже. Хорошо, если к месту, по настроению. Можно тогда несколько стихов прочесть. Самых хороших. Есенин, например.

«Старый знакомый». Самая лучшая наша книга, да сколько же ее можно читать? «Записки охотника» Тургенева. Классик русской литературы. В школе проходили. Нежизненная какая-то вещь... Открыл книгу... «Орловский мужик невелик ростом, сутуловат, угрюм, глядит исподлобья, живет в дрянных осиновых избенках, ходит на барщину, торговлей не занимается, ест плохо, носит лапти...» Кому это надо? Орловский мужик... носит лапти... Ну и что? Мне-то что от этого?! Что ему тут может нравиться?.. Симфонии вот тоже. Слушает, глаза закрывает, чуть не плачет. И не притворяется, это точно. Пьесы эти ему действительно нравятся больше, чем «Старый знакомый». Понимает он. В этом все дело. Тут как в альпинизме: душой понимать надо. Сколько смеются над нами: «Умный в горы не пойдет». Не понимают, потому что не знают. А люди любят только то, что знают. Своих друзей, песни, которые сами поют, свой город, свою еду и обычаи. С какой стати мне, например, любить Рио-де-Жанейро или устриц с трепангами, которых я сроду в глаза не видел?! Но здесь не то, здесь обидно. Почему я отрезан от этих стихов, от симфоний и от этого самого Бернарда Шоу? А ведь они берутся судить о том, чего не знают. Как он о войне, о Ленинграде. Или этот геолог, что в журнале «Юность» поносит альпинистов. Они, мол, альпинисты, только и способны, что в поезде бравые песни петь. И после этого описывает, как проходили какой-то паршивый перевал да какие при этом были страсти. Загнать бы этого геолога хоть раз на Шхельду или на Ушбу!



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю