Текст книги "Попугай с семью языками"
Автор книги: Алехандро Ходоровский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)
Североамериканские инструкторы из Штрейкбрехерской бригады обучили Эстрелью Диас Баррум ударам, способным повалить быка. В кишках одного из рабочих она прочла предзнаменование – и сменила полицию на поэзию. Перейдя к сочинению александрийских стихов, Эстрелья утратила агрессивный настрой, но не мускулы. Когда рифмы утомляли ее, она схватывалась на равных с профессиональными борцами. Если что и спасло жизнь Марсиланьесу, так это ее преданность. Когда женщина оторвала его от своего лона при помощи убийственного кулака, Аламиро прозрел в этом действии божественное дуновение и решил двигаться, отталкиваясь от пола, стен, столов, полный решимости повиноваться толчку, исходящему от Нее, до самого конца жизни. Такой способ передвижения разрушил бы бар до основания, и хозяйке пришлось отключить его ударом бутылки. Аламиро проснулся голый, под распятием (четыре таракана, приколотых булавками), на тощем тюфяке женщины-поэта.
– Теперь ты – моя муза, – сказала она. – Мы станем жить ночью и спать днем. Я буду царапать тебе спину, сочиняя стихи, и через страдание ты постигнешь суть моей поэзии. Ты волен вставлять мне во все дырки, но только не во влагалище. Оно – для человека с божественным ликом. Ты займешься добыванием еды, я же позволю тебе пить мою слюну.
Марсиланьес продал то немногое, что оставалось у него: земельный участок, акции рудников, драгоценности, мебель. Он поселился в пансионе, в комнате номер тринадцать. Денег имелось ровно на одно блюдо фасоли и четыре бутылки вина ежедневно. Еще у Марсиланьеса был запечатанный флакон. Эстрелья открыла его, пока возлюбленный спал, нашла там нечто, похожее на муку и подумала, что это – съедобный порошок. Запах ей понравился, и она съела содержимое. Позже Марсиланьес обнаружил, что урна с останками его матери пуста.
– Любить – значит любить то, чего нет! – провозгласил фон Хаммер, мужчина атлетического вида, хотя никто его об этом не просил. Я пою о будущем, о Военном Правлении, способном расположить звезды в виде свастики, занимающей полнеба!
– Отлично, – сказал Хумс шелковым голосом. – В ожидании столь грандиозного события удовлетворимся пока свастикой из меренг.
Они разделили ее на части, завывая партию из «Лоэнгрина», обнажили свои клыки, готовясь вонзить их в кушанье, отбросив всякие политические предрассудки, но тут земля затряслась, и слюнные железы у всех мигом пересохли.
По полу пошли волны, комната обратилась в свод, а все, что свисало с потолка или стен, – в подобие маятника. Пыль осыпала собравшихся, столы и стулья взметнулись кверху, смешавшись там с обломками крыши. Когда погасло электричество, философы вышли из замешательства и, торопясь, прыгая, толкаясь, столпились у дверного косяка, обнявшись вокруг огонька спички – такого же слабого, жалкого, недолговечного, незначительного, как и они сами, по сравнению с этим приступом рвоты, случившимся у неумолимых сил. Хумс и Зум затянули молитву Богородице. Ла Кабра, рыдая, рассказал о смерти своего отца, хотя никто его и не слушал:
– После парада в день 18 сентября папа отправился веселиться с одним кавалеристом. Они пили пунш в каждом кабаке, чтобы посмотреть, кто выдержит дольше. Когда тот тип рухнул на пол с рыбкой, кем-то вставленной ему в задницу, мой старик увел у него коня. Он забрался вместе с жеребцом на третий этаж, но мы ничего не слышали, потому что плясали куэку во внутреннем дворике. Отец закрыл дверь спальни на ключ и хотел уложить коня в постель, чтобы спать в обнимку с ним. Но животное, обезумев, проломило ему копытами череп…
Га тяжело задышал, борясь с приступом астмы. Акк бегал туда-сюда, стараясь не споткнуться о куски стен. Дрожащее пламя спички усиливало суматоху. Эстрелья Диас Барум оценила это и отпустила такое словцо, какое еще никогда не доходило до ушей Аламиро. Затем скинула юбку – сокращая мускулы влагалища, она могла заниматься чревовещанием, – и перед ошеломленными зрителями возник черный треугольник, откуда неслось:
– Все погибнут, ибо не стоят ни гроша!
Если землетрясение привело собравшихся в ужас, то вагина-предсказательница сразу же вызвала клаустрофобию. Эстрелья остановила паническое бегство, усевшись на стул прямо у запасного выхода. Ее нижние губы вытянулись в трубочку, словно для укуса.
– Стой! – пророкотало говорящее лоно.
Мужчины упали на колени, прикрывая кое-какую часть тела из страха быть кастрированными. Только фон Хаммер, коричневый от гнева, выхватил револьвер и вставил дуло Эстрелье в дырку:
– Грязное очко, не вздумай предсказывать мою смерть! Я и сам все отлично знаю: из-за твоей тупости ты получишь пять пуль, а шестую я пущу себе в висок!
Аламиро Марсиланьес попытался закричать, но смог издать лишь свист. Поняв, что никто не способен остановить немца, он решил слизать побольше вина с пола и стал причмокивать языком, напевая одновременно «Singing in the rain», пока ярость нациста не прошла и он не спрятал оружие. Землетрясение сменилось тишиной, настолько непроницаемой, что слышен был лай собак во всех концах города.
Аламиро успокоил пострадавшее лоно при помощи кубика льда. Не заметив ничего, музыканты симфонического оркестра по-прежнему спали, привалившись к своим инструментам, украшенным салатными листьями. Банкет закончился. Сотрапезники расходились молча, пытаясь заткнуть отверстие в осыпавшейся стене, сдерживая лавину возникших вопросов – насчет старости, нищеты, боли и смерти. Уже светало.
Хумс предложил:
– Сегодня в бенедиктинском монастыре посвящают в монахи нашего друга Лауреля. Давайте посмотрим, как омывают ноги юному иудею!
(Когда сгорела «Комбате» – лавка в рабочем квартале, где Лаурель Гольдберг, так же как Ла Кабра, страдал восемнадцать лет, он лишился большей части своей памяти. Но он не забыл яркую вывеску, намалеванную его отцом: два бульдога, раздирающие на части трусики некоей дамы, что должно было символизировать прочность продаваемых в лавке товаров. Не забыл Лаурель и самого отца, перерезанного поездом ровно напополам. Уволенные им служащие поставили верхнюю часть тела на бочку и надели на голову сложенную из газеты треуголку. Одну руку сложили на груди, другую же воткнули в зиявшую внизу рану. Затем они играли в футбол его печенью…
Иногда являлись и другие воспоминания.
Серулея, бабка Лауреля, окруженная индианками, вышла из спальни, топча фотокарточки, испачканные камфорным спиртом, кровью, испражнениями. Ее повели в ванную, но, проходя через столовую, она не смогла сдержаться и вытошнила клок волос. Торговец травами обитал внутри пирамиды из бутылок: в каждой из них плавал какой-нибудь червь, которого торговец извлек из собственных внутренностей. Отец месяцами склеивал почтовые марки в огромный шар, который однажды прикатил к дому, словно жук-навозник. Мать выбрала нужные материалы, нашла фабрику и слепых рабочих – изготовить зеркало, куда не смотрелся бы никто до нее.
Больше ничего не вспоминалось.)
После пожара дом обуглился, но остался стоять. Когда Лаурель прикоснулся к одежному шкафу, тот превратился в груду черной пыли. Остался лишь прозрачный материнский корсет, чудом сохранивший свою форму. Лаурель подул на него и выбрался вместе с ним через дыру в крыше. Тут налетела стайка воробьев и склевала корсет прямо в воздухе.
Семья Лауреля вся погибла в огне. Он стал бродячим кукловодом. Но его миниопера, где холодная кокетка Изольда влюблялась в мужчину с зеркалом вместо лица, не имела никакого успеха.
Лаурель стал захаживать к Боли, двоюродной сестрице. Полгода он заплетал ей тайком косички на лобке, пока бабушка ткала шерстяную накидку с большим алефом… Наконец, явился фон Хаммер, сломал нос отцу семейства, похитил девушку, а Лаурелю предложил бежать с ними – в автобусе, что направлялся к пляжу Альгарробо. Тому казалось, что он ненавидит фон Хаммера, но когда немец произнес, дотронувшись до живота Боли: «Поезжай с нами – так для нее будет безопаснее», – всю его ревность как рукой сняло.
Немец не впервые имел дело с девушкой. Он уже пытался похитить одну. Родители-иудеи заставили дочь сделать аборт. Та постриглась в монахини. Семья заплатила раввину, чтобы тот рыдал, пока хоронят гроб с фотографией отступницы.
Боли рассказала брату, что, когда отец повалился наземь со сломанным носом, они с немцем совокупились стоя и успели все меньше чем за минуту. Фон Хаммер позвонил, Боли вышла, и все произошло прямо у двери. Потом Боли вернулась сообщить, что кто-то ошибся номером дома.
По приезде в Альгарробо немец забрал их в замок, выстроенный среди скал на другой стороне залива. В замке их встретила старуха, говорившая только по-французски. «Это приятельница Клоделя, – объяснил фон Хаммер. – Она тут прибирается и пишет труды о средневековых бестиариях». Женщина отвела им две комнаты. Потом, откинув занавеску, показала большое гнездо на балконе, нависавшем над водой, – в это время Боли с немцем быстро занялись любовью. Только один застегнул ширинку, а другая подняла юбку, как писательница обернулась к ним:
– A minuit un pélican vient nourrir ses enfants du sang de ses propres ailes[14].
В полночь парочка зашла в комнату Лауреля – поглядеть на птицу. Птенцы и вправду пили кровь матери.
– Боли чувствует холод в животе. Твое невинное тело теплее моего. Она будет спать здесь.
Фон Хаммер удалился. Боли, всхлипывая, потянулась к Лаурелю, прижавшись животом к его члену. Тот закрыл глаза и лежал неподвижно, пока не появился немец с каким-то незнакомцем.
– Жди нас на пляже.
Лаурель не стал задавать вопросов и спустился к морю. Поплавал. Покидал камешки в отражение луны. Выбравшись на берег, он заснул и пробудился лишь к вечеру. Побрел обратно в замок.
Комнаты были пусты. Лаурель вошел в спальню. На кровати лежал младенец: руки скрещены, личико напудрено, веки подведены, волосы заплетены в кукольную прическу. Это была девочка, похожая на Боли. Лаурель взял ее на руки, поцеловал красные от помады губы, бросил голодным птенцам пеликана и уехал в Сантьяго на последнем автобусе.
Проезжая по городу, он по-новому видел церкви. Они вызывали теперь все большее волнение, точно преследовали его; двери некоторых храмов пытались засосать Лауреля внутрь. Войти он не мог: останавливался перед величественными сооружениями и тут же бежал прочь. С чувствами, обостренными до предела, он приблизился к кафедральному собору – и увидел его плоским: все острые зубцы, прямые линии, выступы обратились в шахматную доску. Левая башня – единственная, сохранившая объем, – огромной ладьей тянулась к нему, пульсируя. Не убежать, – понял Лаурель. Все пути отрезаны. Шах и мат. Он зашел в собор, поискал священника и тут же обратился.
И было ему видение:
Он идет с трудом, голова и руки едва не падают, спина сгибается. Он не может оторвать ног от земли, встает на колени, затем распластывается ничком, тяжесть давит на него сверху, он проникает через гранит, через металл, к самому центру планеты, – и его расплющенное тело становится земным сердцем.
(Выйдя из церкви, он открыл рот; оттуда вывалились груди его матери).
Разрушенный ресторан закрылся. В грузовике, украшенном зелеными ветками, намереваясь выпить по пути три ящика «Конча и Торо», Га, Толин, Энанита, Деметрио, Акк, Ла Кабра, Хумс, Зум, Аламиро Марсиланьес, Эстрелья Диас Барум и фон Хаммер направились прямиком в Анды.
IV. ЧУДОВИЩНЫЙ ХРАМ
Я умру без тревоги, если буду знать, что миру конец, что я последний из людей, что никто не переживет меня и все уйдет в вечность со мной. Акк – Толину, испражняясь под фиговым деревом.
На рассвете, когда грузовик взбирался по серпантину пахучей грунтовой дороги, оставляя за собой облака пыли, оглушительное щелканье птиц привело Эстрелью Диас Барум в чувство, и она пожаловалась на разрыв своей плевы. Фон Хаммер, озабоченный лавированием между крупными камнями, совершенно не удостоил ее вниманием. Используя Марсиланьеса как матрас, поэтесса издала свой последний стон:
– Мы занимались сокрытием с уверенностью, что никакой Тайны нет. Мы запечатали Аркан из боязни найти его пустым^
И ее храп влился в общий хор. С гор спускалась вереница черных туч. Резкие запахи, кваканье, щебет, беспокойное ржание смешивались с теплыми испарениями. Две болотные летучие мыши летели за машиной. Наши путники уже проехали несколько заброшенных деревень, но теперь эта обезлюдевшая местность, благодаря искусству тумана, приобрела зловещий вид. Встревоженный фон Хаммер понял, что в этом грандиозном концерте не хватает человеческой партии: ни разговоров, ни криков, ни смеха. Собаки были привязаны возле дверей, печи дымились, накрахмаленные занавески высовывались из окон, слизывая капли дождя, – но кто-то пожрал всех жителей. Фон Хаммер зажег фары, сбавил скорость. Клубы тумана вились вокруг снопов лучей, каждый со своим характером: взбешенный, утонченный, ироничный. Водяные пары собирались вместе и снова рассыпались на тысячи частей, словно галактики или буквы священного алфавита. Немец закрыл глаза, тряхнул головой.
Грузовик, выделывая зигзаги, уперся в стену церкви. От слабого подземного толчка звякнул колокол. Вдалеке, с колокольни бенедиктинского монастыря, откликнулся другой.
Дождь прекратился. Хумс жестом фехтовальщика сунул правую руку в жилетный карман и вытащил таблетку аспирина, которую и скормил фон Хаммеру. Налетел холодный ветер и донес звук тысяч голосов, читающих молитву. Казалось, все окрестные жители назначили встречу в монастыре. Акк сел за руль, Зум принял на себя заботу о немце, – и веселье продолжилось, в то время как благочестивые голоса, отражаясь от скал, слышались все отчетливей.
Планы бенедиктинского монастыря, присланные из Рима в надушенном чемоданчике одним из князей церкви, были начертаны архитектором с впечатляющим послужным списком; строители слепо повиновались указаниям брата Теолептуса. В миру его звали Серхио Баркасас, и был он состоятельным художником, бросившим холсты с андскими закатами ради черной рясы и пуантилистских распятий: Христос в технике Сёра плюс сезанновские пейзажи. Под эти гибриды он подводил мощную теоретическую базу, играя фразами вроде «Внутри пейзажа, который становится все отчетливее, плоть Иисуса как бы распыляется: чем прочнее материя, тем глубже в нее проникают стрелы дождя». Брат Теолептус, в свою очередь, неукоснительно исполнял указания свыше. В монастыре поставили скульптуры Цадкина и Певзнера, засадили лужайку синими тюльпанами, раскидали по песку мраморную крошку и повесили сотни посеребренных клеток с кенарами. По воскресеньям колокол, сзывавший поселян к мессе, наигрывал Шёнберга. По прошествии трех лет строительство было закончено; с комком в горле и бьющимся сердцем десять монахов из Европы (специалисты по григорианским песнопениям), два преподавателя языков – латыни, греческого и еврейского, четыре брата-повара и сам Теолептус прибыли к аббату, дабы нажать на кнопку и привести в действие сложный музыкальный механизм. Мелодия оглушила грифов на много километров вокруг; но ни один человек не решился прийти. Постройки отпугивали крестьян. Купол с витыми башенками вокруг, сверкающие стены, холодные ступени, геометрически правильные тени, художества, напоминавшие опухоли инопланетного происхождения, – ничто из этого не могло прельстить земледельцев, привыкших к пахучему дереву и неказистому кирпичу. Они укрывались в своих хижинах из соломы, глины и черепицы, и самая пышная проповедь не заставила бы их посетить монастырь.
Светлые глаза Лауреля, его рыжая грива, белокурая бородка, молочная кожа, ухоженные руки, казалось, блестели на фоне черной рясы, чистой, прекрасно сшитой, плотно облегавшей тело. Лаурель, высокий и мускулистый, внушал почтение своим видом, но с тех пор как его осенила благодать, слова его шли не из легких, но из сердца, а потому голосовые связки, смягченные добротой, издавали детский писк. Когда дряхлые монахи, прикрывая веки, слышали этот детский голосок, выбивавшийся из хора, то холодный монастырский воздух будто согревала теплая волна.
В час сиесты тишина стояла настолько полная, что во всех кельях слышалось жужжание мошек, осаждавших лампочки алтаря. Лаурель впал в транс! Собственный язык представлялся ему океаном в сотнях миль отсюда, океаном, где медленно растворялась горечь его рта. Он не сразу мог отличить распятие от стола, сандалии – от пола, шкаф – от стены: пространство кельи виделось ему одной сплошной поверхностью, и непонятно было, лежит он или идет. Он провел пальцами по своему телу, обнаружив гладкую поверхность. Кровь Лауреля трепетала: раскаленная сфера выдавила ее прочь из себя, пометив каждую каплю Христовым именем. В плоти его – ледяном лабиринте – открывались улицы, целые кварталы, куда вливалось, в ритме сердечной пульсации, божественное семя. Кислород врывался в легкие с плачущим хрипом, напоминая при каждом вдохе: «Я не принадлежу тебе». Все тело превратилось в один сплошной орган, куда, с каждой фазой сердечного цикла, проникал лучик золотого воздуха, чистая пища, Отцовское Дыхание; превратилось в зачарованную пещеру, где он – отныне золотой ребенок – бродил в ожидании прихода нового обитателя… С немалым усилием он отворил нечто невообразимо-хромированное, служившее оконной рамой, и сел, ожидая, что ослепительная целостность его духа брызнет из земли или спустится с неба, чтобы завладеть им.
С каждым днем транс делался все глубже. Оставался месяц до посвящения Лауреля в монахи, когда кто-то взломал дверь его внутреннего дворца, выстроенного из молитв. Лаурель исчез, оставив свою внешнюю оболочку арауканскому божку; движения его тела стали быстрыми, как у пумы, а голос хриплым. «Брат Аурокан» оторвал металлического Иисуса от фарфорового креста и с невероятной силой придал его ногам такую форму, чтобы те служили ножом. Не открывая глаз, он вышел из кельи, проследовал вдоль фасада, незамеченный, миновал привратника, – и, сжимая оружие в вытянутой руке, направился к ближайшей деревне.
Грузовик полз по узкой горной дороге, голоса делались все громче. Деметрио пытался не забыть то, что написал во сне, но проснулся, сохранив на языке одну лишь фразу: «Ты проходишь по ступенькам, и они сгорают позади тебя; но никогда не перепрыгивай через них, ибо непройденные ступеньки останутся внизу; тебе будет куда упасть, и ты непременно поскользнешься». Он попытался записать это изречение обломком карандаша на бутылочной этикетке. Хор голосов, несшихся мощным потоком, заставил его позабыть о своем намерении. Хумс, ошарашенный тем, что не лежит в своей ампирной кровати, вцепился в шелковый носовой платок, пуская густые слюни. Коварная жидкость текла прямо на брюки Га, в чей затылок устремились пурпурные глаза Акка. Эстрелья Диас Барум, глядясь в кусок стекла, не находила у себя никакой разницы между лицом и задом. Толин, раскинув руки и ноги, не открывал глаза, рассчитывая, что мама сейчас принесет ему завтрак. Энанита соскочила с ящика цветной капусты, завопив с отвращением: «Черт, еще один день!» Зум, погрузив свою складную щеточку в пол-лимона, принялся начищать зубы с энтузиазмом бойскаута. Аламиро Марсиланьес выбрался из-под своей возлюбленной и уселся на бутылку, содержимое которой за секунду до этого исчезло у него в глотке. Фон Хаммер три раза отсалютовал солнцу нацистским приветствием, а Ла Кабра, устроившись между гнилых помидоров, пукнул так громко, что на миг заглушил неумолчный рокот крестьянских голосов.
Они спустились в долину. Вокруг монастыря, на мраморной крошке, сидели десять тысяч поселян – детей, женщин, мужчин в арауканских уборах из перьев, в набедренных повязках, с бубенчиками и щитами. Все они пели на индейском языке и притопывали сандалиями, поднимая облачка белой пыли. На импровизированных латинских буквах лежали младенцы со струпьями, паралитики, хромые; старики с полипами, зобами, угрями, гангреной, переломами, страдающие от рахита и от рака. Все болезни были здесь представлены. Люди лежали с напряженными лицами, устремив немигающие глаза в одну точку.
Немец снова взялся за руль и стал прокладывать путь через толпу при помощи гудков. Беспорядочное скопление людей, как выяснилось, было отлично организовано изнутри. У каждого имелся четко отграниченный участочек для выражения своих чувств. Специально посланные гонцы отодвигали танцующих с пути грузовика, но так, что те не прекращали пляски. Руководители групп по цепочке передавали приказы главного вождя. У церковного портала (масса кристаллических кишок) лжеиндейцы разыгрывали драму – что-то из доколумбовых времен, используя для декораций цветы, бумагу, куски коры. Под навесом стройная молодая девушка в синей пижаме – черные курчавые волосы, веснушчатая белая кожа, острые груди, движения львицы, – испуская лучи из зеленых глаз, управляла всеми десятью тысячами душ. Га, Деметрио, Ла Кабра, Толин, Акк и фон Хаммер – у каждого член мгновенно обратился в перископ – подозревали, что под индиговым одеянием скрываются великолепные ножны, достойные их шпаг. Грузовик подъехал ближе, изрыгая призывные сигналы, но был остановлен отрядом солдат. «Стой! За нами!» – «Вы смеете нам приказывать, тупые солдаты? Знайте, что вы говорите с сестрой министра внутренних дел…» – принялась было врать Эстрелья. Не слушая ее, солдаты попрыгали в грузовик, а один, по виду сержант, приставил свой пистолет к виску Акка, заставив того отступить. За пригорком располагалось целое войско с примкнутыми штыками, пулеметами, противогазами, пластмассовыми щитами и танками.
Брат Теолептус, исходя потом, чертил на песке план долины; позади него шестеро франтоватых штатских, в неярких галстуках и черных очках, спорили с аббатом. Властные жесты, прямые позвоночники и отрывистые голоса изобличали в них военных высокого ранга. Рядом в брюках для верховой езды стояла женщина, поставив ногу на подножку своего «роллс-ройса» цвета соли с перцем, и энергичными хлопками призывала заговорщиков вылезти из грузовика на землю.
– Да ведь это же Загорра, миллионерша, – пробормотал Хумс.
(Кто не знает самую богатую женщину в Чили? Владелица угодий, простирающихся от гор до моря; супруга магната, которому принадлежала сеть газет правого толка, выписывавшая для своих праздников заграничные балетные труппы, она стала известной, когда из-за смерти мужа ее имя перекочевало из отдела светской хроники на первую страницу, в рубрику горячих новостей.
Энрике Загорра Кириньес, устав от безрассудства жены и непроходимой глупости любовниц, сделался гомосексуалистом и отошел от светской жизни, построив виллу у самого моря. Оттуда он руководил своей прессой и назначал президентов. Каждый уик-энд его навещали политики, промышленники, аристократы. Развлечения ради он взял в любовники рыбака, одев его рыбаком: белые штаны, сандалии, грубая хлопковая рубашка. Хотя этот смуглый юноша и пытался оставаться незамеченным, он приковывал к себе всеобщее внимание. Толстосумы беседовали с этим слегка обтесавшимся голодранцем, который, скованный своим крахмальным панцирем, выпивал за раз немаленький кувшин джин-тоника. Однажды рыбак методично расчленил своего хозяина при помощи молотка и клещей).
Ла Кабра первым спрыгнул на землю и бросил в лицо солдатам:
– Это произвол! По какому праву…
Его речь была прервана пощечиной.
– Молчать, подонки! Смирно! Если не хочешь быть застреленным на месте, заткни пасть, дерьмо собачье!
Командир выставил вперед подбородок под углом в сорок пять градусов. Видя, что на него наставлено двадцать автоматов, Ла Кабра высунул язык и затолкал обратно в рот пальцем, сделав вид, будто глотает его. Убийственный взгляд обратил его в статую.
– Принести аппарат для пытки электротоком! Привязать электроды к ногам! Эти коммунисты во всем признаются, пусть даже придется завязать им член узлом!
Остальных тоже согнали вниз пинками и тычками. Последним был Аламиро Марсиланьес. Перед этим он успел отряхнуться, облизать себе руки и причесаться с помощью арбузной корки. Он стоял, беззаботный, элегантный, с широкой улыбкой, точно среди товарищей в Поло-Клубе. Слова выскакивали у него изо рта, как хрустальные шарики:
– Какой чудесный сюрприз, дорогая Габи! Если ты не знаешь меня, ты наверняка помнишь Туко, моего папочку, Марсиланьеса из рода Марсиланьесов Гонгора де Самбруньесов, минеральная вода Ньюбле, разлитая в бутылки, с железистым привкусом!
Загорра допустила его к ручке, стволы опустились. Один Ла Кабра из-за смуглого лица, кобыльих челюстей и волосатой кожи, был оставлен под прицелом. Аламиро, воздевая руки к небу, пробулькал:
– Ребята, да оставьте же в покое моего лакея! Ему можно доверять. Он у нас в доме с самого своего рождения. Он совершенно безобидный, бедняга, клянусь вам. Несчастный случай на охоте, понимаете… дядя Илларион отстрелил ему оба яйца.
Ла Кабра почувствовал, что пот катится у него по затылку, но все же, изобразив улыбку кастрата, стойко выдержал похабные ухмылки солдафонов. У Хумса не было с собой паспорта. По счастью, порывшись в кармане среди крошек и таблеток, он нашел удостоверение Общества садоводов-любителей.
– Мадам Загорра, надеюсь, вы помните копию лабиринта в Шартрском соборе, которую я сделал из роз и магнолий по случаю вашего майского приема. Никогда не забуду, сколь горячими аплодисментами вы приветствовали мое скромное творение.
Приход зари, – фарфоровые зубы мумии блеснули между узких губ:
– А. да. правда! Так это ты? Ты вывел. вывел.
– Толстолистую орхидею, мадам!
– Вот именно! Да, теперь вспоминаю. Но что ты здесь делаешь?
Вмешался Зум, тоном профессора философии:
– Сеньора! Досточтимые господа! Нас спутали с шайкой бандитов, но имена, которые мы носим, – лучшая защита для нас. Я, как университетский преподаватель, руковожу экскурсионной поездкой поэтов, цель которой – изучение камней, растительности и живых существ андских предгорий. Все они войдут в грандиозную коллективную поэму – нечто вроде полного каталога в стихах, подробного, как топографическая карта, призванного прославить наше Отечество и его священные институты: Религию, Армию и Семью! Эти экскурсанты – интеллектуальные сливки чилийского общества, будущие Гомеры, что увековечат ваши героические деяния. В этот незабываемый миг Сила и Дух подают друг другу руки!
И Зум пылко потряс правую руку каждого из шести военных, пользуясь всеобщим замешательством после своей речи. Фон Хаммер разразился несколькими «гип-гип-ура!» и замаршировал на месте с вытянутой рукой, не сгибая ног, чтобы все сочли его мастером «гусиного шага». Эстрелья Диас Барум полезла себе под лифчик и кинула Акку бутылку вина, спрятанную между грудей; тот поймал ее на лету, насвистывая арию из «Сельской чести». Деметрио, Га, Энанита и Толин принялись подпевать ему в четыре голоса, выделывая антраша, точно балерины в «Лебедином озере». Загорре предложили хлебнуть из бутылки. Мумия вытерла горлышко и сделала глоток.
– Как здорово, что эти психи тут! Может, они помогут: не знаю, как быть! Вся деревенщина бросила работу и затеяла арауканский карнавал. Они не хотят ничего делать, пока не увидят брата Аурокана: так они зовут какого-то Лауреля, послушника, которого сегодня посвящают в монахи. Подружка парня устроила тут весь этот кавардак. Наш аббат сегодня вернулся, чтобы омыть ноги новообращенному. Не знаю, чего все они ждут от парня и правда ли, что его считают богом. Может быть, это все для отвода глаз, а на самом деле коммунистические агитаторы организовали стачку. Ладно, они обещали вернуться к работе после церемонии. Посмотрим. Мне на подмогу прислали армейские части, но я пока не хочу чтобы они вмешивались. Надо поговорить с подружкой Лауреля: пусть она уговорит фанатиков. Железо – последний из доводов!
Друзья забрались обратно в грузовик. Подошли брат Теолептус и аббат. Самый злобный из шестерки заявил, как бы прощаясь:
– Наш президент, Его Превосходительство Геге Виуэла, запретил подобные индейские сборища. Будьте настороже. Если начнется стычка, аббат укроет вас в монастыре, а мы тем временем сделаем из этих паршивцев кровяные колбаски.
В окружении солдат ростом с Энаниту, гордых своей формой и даже не замечавших, до чего они похожи на грибы в немецких касках, грузовик вновь разрезал экстатическую толпу. Всеобщее внимание опять было приковано к девушке в пижаме, которая теперь распределяла больных по группам: сначала ходячих, потом сидячих, за ними лежачих и, наконец, окоченевших. Хотя арауканы безропотно повиновались, двигались они медленно и преграждали ход грузовику.
Чтобы скоротать время, Га завязал беседу с монахами, которые при первых же его словах вытащили Библии и принялись ими обмахиваться.
– Вина в том, что случилось, – на этом монастыре! Вы не только служители духа, но и художники, а потому должны были построить идеальный Храм: не из мрамора, пластика и алюминия, а из экскрементов! Иисус явился в мир во плоти и крови, он пил, ел, обедал, ужинал и облегчался, как облегчались святой Иосиф, Мария Магдалина, дева Мария и апостолы. Божественные отбросы не исчезли! Продолговатые – или округлые? – эти сокровища до сих пор хранятся нетронутыми на земле Израиля. Вам следует пуститься на поиски реликвий, оставшихся от Сына: он прожил тридцать три года и ежедневно извергал из себя двести пятьдесят граммов, то есть в общей сложности, учитывая високосные годы, три тысячи тринадцать килограммов! Прибавьте к этому две тонны, оставшихся от каждого апостола, – я считаю с середины жизни, ведь они не родились святыми, и кал становится светозарным, лишь когда озаряется сердце, – умножьте это число на двенадцать, и выйдет двадцать четыре тонны. Еще четыре от девы Марии, тысяча триста от осла, который вез святое семейство. Получаем целый холм: тридцать шесть тысяч шестьсот килограммов! О благословенные монахи, возьмем этот грузовик, отправимся через реки, моря и пустыни в Святую Землю, дабы собрать божественные испражнения и возвести храм в форме какашки, где священники будут переодеты мухами!
У аббата схватило живот и, мучимый рвотными позывами, он раскрыл свой вороний клюв. Хумс повернул его голову затылком к себе и задал коварный вопрос:
– Разве не вы уверяли меня, что бенедиктинцы придерживаются вегетарианства, ваше преподобие?
Аббат, с полупереваренными остатками колбасы и яиц на бороде, раскрыл рот, откуда повеяло таким уксусным духом, что собеседник обратился в бегство. Брат Теолептус, чувствительный к резким запахам, позеленел и попытался скрыть это обстоятельство, уткнувшись в сто двадцать шестой псалом, но только лишь дошел до второй части третьего стиха – «награда от Него – плод чрева», как желудок его опорожнился.








