Текст книги "Попугай с семью языками"
Автор книги: Алехандро Ходоровский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц)
– Аурокан вернулся!
Слыша рев толпы, Акк пожал плечами. Чего они ждали от этих не слишком привлекательных ступней, погруженных в жидкость? Что за ослепительный костюм, о котором все говорят, если видна только грубая ряса? Чувствуя позыв к мочеиспусканию, Акк, вечный раб своих желаний (любую моральную проблему он разрешал при помощи фразы: «Это приносит мне наслаждение»), покинул товарищей в поисках укромного уголка на помосте. Нарастающий гул, прилив эмоций, стадо людей, коленопреклоненных перед юнцом, – все это было перечеркнуто удовольствием выпустить янтарную струю. От аббатова пляса из доски настила вылетел сучок; сквозь дырку виднелся заснувший под помостом солдат, изо рта которого вылетали храп и гнилостное дыхание. Акк прицелился и направил струю в глотку «спящей уродины». Облитый, тот мгновенно вскочил на ноги, сжимая автомат.
Поры на коже ног божества превратились в маленькие вулканы, извергающие жидкую грязь: густыми волнами она затопила лохань, накрыла помост и полилась на землю, достигнув скопища больных. Тонны и тонны!.. Никто не мог сдержать этого потока. Аурокан, приветствуемый крестьянами, возгласил:
– Наши ноги не обретут чистоту, пока плоть мира не вручит нам свою боль! Не Правосудие принес я, но Искупление!
«Что за чушь он тут порет? И почему у евреев вечно развивается мессианский комплекс?» – проворчал Акк и показал язык разъяренному солдату, который прижался к дырке посмотреть, что за козел помочился ему на лицо.
Какой-то глухой зачерпнул пригоршню грязи, помазал свои уши:
– Я слышу! Свершилось чудо!
И началась вакханалия. Коснувшись глинистой массы, паралитики прыгали, слепые прозревали, чахоточные издавали громоподобные звуки, бородавки и опухоли рассасывались, старики молодели, скелеты рахитичных детей обретали крепость. Поток достиг пока только двух первых кругов. Остальные источали нетерпение, жаждали дотронуться до чудесной материи. Солдаты, начавшие пить, когда пришел приказ Зума, были разбужены несчастной жертвой Акка, – в гневе и панике при виде скопления народа тот принялся пинать своих товарищей:
– Вставать, засранцы! Сталинисты наступают! Отечество в опасности!
И нажал на курок. Под треск автомата в телах, вымазанных грязью, стали распускаться сияющие цветы. Другие солдаты сглотнули горькую слюну, что болью отозвалась в печени, и начали стрелять, медленно наступая на верующих. Те падали с блаженными криками.
Прибежал часовой:
– Измена! Эти сукины дети убивают наших!
Кто-то включил сирену.
Но вопль, повторенный множеством гортаней, заглушил ее вой:
– Да здравствует Чили! Смерть красным!
Теперь бойню было не остановить.
Лебатон, озабоченный битвой между своим оловянным войском и чахлыми кустиками, не слышал выстрелов. Когда солдаты, спускаясь с холма, принялись топтать его армию, он разразился безудержной руганью:
– Вы что, совсем тронулись? Смотрите, что вы наделали, ублюдки! Я вам штыки в задницу воткну!
Грубо расталкивая солдат и стараясь не попасть под танк, он занялся собиранием своих любимцев, нежно, по-матерински лаская их.
Миллионерша привстала с земли, чтобы видеть происходящее.
– Генерал Лебатон, хватит дурить! Остановите стрельбу!
– Это ты мне, наглая старуха? Получай!
Охваченный яростью, он дал ей кулаком в лицо, отчего вставная челюсть раскололась. Выплевывая сгустки крови, зубы, куски розовой пластмассы, Загорра повалилась навзничь, ударившись головой о колесо своего «роллс-ройса».
Акку, литератору, все события виделись тесно связанными с памятью и сразу же укладывались в калейдоскоп, где стенками были прошлое, настоящее и будущее, а центром – чистейшая меланхолия. Не испытывая сочувствия к овощам, потрясавшим своими кишками, он вспомнил, как умирала от чахотки его сестра Ия, в платье из бархата незрело-зеленого цвета, как на распятии Грюневальда, и подумал о вере в воскрешение плоти. Пробудиться в викторианском саду! Встретить там сестру с лютней в руках, целовать ее желтоватый лобок, рассказывать ей о названиях плодов земных, бродить среди королевских павлинов, отдыхать в тени статуй Праксителя! Нет болезни страшнее своей собственной, нет худшего несчастья, чем потерять самого себя. Настоящий писатель должен чувствовать, как журналист – иными словами, ничего. Наблюдать, делать пометки. Приподняв ткань, прикрывавшую навес, он пробрался в сторону монастыря, поднялся по медным ступенькам на башню, раскрыл записную книжку в переплете из змеиной кожи и вывел несколько первых фраз нового романа «У каждого бога – свой апокалипсис», следя за кровавой сценой бесстрастно, как за футбольным матчем.
Монахи, пав ниц, в ужасе молились. Аурокан занес кинжал, и металлический Христос испустил луч, дошедший до облаков. Ни один из членов Общества не мог поверить своим глазам. Столько было говорено о конце мира, и вот он перед ними – не так, как воображали себе эти утонченные умы, а во всей неприглядности, и оттого невыносимый. Против всяких приличий, безнадежно пытаясь скрыть от других чудовищное нарушение светских правил, Хумс припал к карману куртки Зума, и его вывернуло. Его приятель, ошеломленный, автоматически произнес «Спасибо» и продолжал шевелиться, лежа на досках. Стрельба шла в убыстрявшемся ритме. Боли, обхватив ноги Аурокана, молила вонзить кинжал ей в грудь:
– Хочу умереть, чтобы жить дальше! Возьми меня с собой, Аурокан!
Из простреленных тел вырывалась разноцветная эктоплазма и, вращаясь вокруг луча, что исходил от клинка, образовывала сверкающий свод.
Спаситель выбрасывал из себя все больше и больше грязи. Толин единственный из всех знал, как это приятно, когда твои ноги обволакиваются чем-то, – его мать обувала его прямо в постели, после завтрака – и лежал в позе «Обнаженной Махи». Он заметил, что первый раз за всю жизнь его мускулы напряглись. Бросая вызов пулям, он соскочил с помоста и врезался в толпу, пытаясь удержать старуху, напомнившую ему бабку: та пыталась вытащить наружу свои кишки. Но поздно! Убийца, намотав их на член, извергал поток спермы. Толин обезумел. Он бегал между клетками, выпуская канареек. Птицы, объятые страхом, устремлялись в небо и понимали, что им там нечего делать, ибо их родиной были клетки. Выстрелы сбили их с толку, и они слетелись к своему освободителю, садясь ему на плечи, окружив его лимонно-желтым облаком. Толина было уже не разглядеть. Комок птиц надвигался на солдат: перейдя в лагерь темноты, холода, апатии, они пропустили небесное видение, олицетворявшее собой свет, тепло, подвижность. Напрасно Толин вопил, пытаясь стряхнуть с себя канареечный нимб: между ним и миром воздвиглась стена из птиц. Сам не зная как, он оказался в монастыре и остался стоять, раскинув руки, – предводитель небольшого войска.
Фон Хаммер полз, ища убежища в монастырских зданиях. Узнать его было нелегко: все волосы выпали. Увидев атакующих солдат, он решил, что это Великая война и повсюду вокруг – коммунистические засады, еврейские заговоры, козни североамериканского спрута. Немец поспешил на помощь славной нацистской армии Чили, уверенный, что займет пустующее место вождя, – он, воин, поэт, покоритель земли и духа. Битва не закончится, пока звезды не расположатся в виде свастики! Порыв его охладила пуля, попавшая в колено. Фон Хаммер упал в жидкую грязь. «Соотечественники, это я!..» – хотел он было крикнуть, но тут ему раздробили второе колено, и немец вытянулся замертво. Боль сделала его другим человеком. Он видел страшную бойню, где все павшие были им, фон Хаммером: сегодняшние мертвецы и жертвы всех войн, восхищавших его доселе. Он отрекся от «Майн Кампф»; волосы его начали выпадать. Когда солдаты удалились, он пополз в безопасное место. Мир рухнул, оставив ему имя, ничем не наполненное: фон Хаммер.
Деметрио не был привязан к семье, родине или даже к самому себе. Подобно Бодлеру, он любил облака, одни облака, восхитительные облака. Но сейчас Деметрио лежал, уткнувшись носом в землю. Впереди была смерть, и он, как ни удивительно, цеплялся за жизнь. Что он боялся утратить? За что держался так крепко? Не за внешность – она вызывала смех, не за творческий дар – сам же Деметрио отверг его, заявив, что не станет троянским конем для муз-захватчиц. Он жил уединенно на крохотном островке посреди своего разума, и потеря этого островка пугала его. Деметрио понюхал свои руки с их бесчисленными запахами, пригляделся к среднему пальцу с мозолью от пера и поклялся: если я выживу, буду любить все, даже вареную фасоль. Он стыдился давать такой зарок, но все же сделал это. Сколько раз он смотрел в зеркало – и кого видел там? Законченного труса! Все страшило его, вплоть до собственных идей. Сквозь ужас пробивалось удовольствие от чужой смерти. Деметрио не мог не оценить всю красоту, всю ядовитую прелесть цветов, распускавшихся в плоти под действием пуль, будто воздушные поцелуи. Он сдержал в себе желание броситься на тела жертв, вонзить зубы в яремную вену. На смену тигриной жажде пришел понос – и, прокладывая извилистый путь через трупы, прикрываясь ими по мере надобности, Деметрио побрел к монастырю.
Га охватило безграничное ликование. Убийство возбуждало его так же, как изнасилование, член достиг размеров ангельской трубы. Он давно привык к студенческим и рабочим манифестациям, забросал камнями не одного полицейского и сжег не один автобус. О свист пуль, старая, знакомая песня! Он знал, что делать, если услышал ее, – и оторвал от помоста железный прут. Свод из разноцветных душ, вращавшийся вокруг Аурокана, вызвал у него рвотные позывы, не меньше, чем центнеры грязи и фанатическое самопожертвование верующих.
– Чудо – это не выход! Если встретишь Будду, убей его!
И Га бросился в бой. Облитый мочой солдат и его товарищи выкашивали первый ряд больных, которые, раскинув руки, бросались на автоматы. Га врезался в них, точно бегемот-мститель, и через пару секунд, молотя вымазанными грязью кулаками, превратил их мозги в кашу. Раздавив с хрустом чье-то плечо, он выхватил из подмышки у противника автомат, направил на Аурокана, спустил курок… Пуля попала в щеку, отразилась от скулы, прошла через глаз и, чиркнув по лбу, потерялась в туче пыли. На лице Аурокана остался шрам в виде буквы L, и он рухнул на землю. Созвездие душ исчезло, как и луч, служивший ему осью. Лишенная грязи почва вновь стала сухой и бесплодной. Боли, колотясь в судорогах, лизала шрам, пытаясь вернуть силу божеству. Поселяне, казалось, пробуждались ото сна. Среди разбросанных повсюду внутренностей валялись пять тысяч трупов. Четыреста солдат по-прежнему наступали, словно зомби, с примкнутыми штыками. Внезапный, безудержный гнев охватил оставшихся в живых. Как один кинулись они на военных, раздирая их на части ногтями и зубами. Против них бросили танки. Крестьяне побежали в горы, знакомые с детства, и исчезли там. Как-то сразу стемнело; большая звезда возвестила о приходе ночи.
В этом стыке между мирами Лаурель Гольдберг чувствовал себя отверженным. Теперь его сопровождал прозрачный Ла Росита вместе с призраком головы Солабеллы. Находиться в мощном поле двух эфирных сущностей было настолько утомительно, что Лаурель подумывал, не сдаться ли солдатам. Пусть со мной покончат! Зачем сражаться такому неприкаянному, как я? Еврей, укорененный в культуре, но не в пространстве, он придавал большое значение слову «кто» и пренебрегал местоимением «где». Слишком поздно он осознал, что главное в его существовании – точка соприкосновения с материей. Он сожалел, что впустил захватчика в свое тело, став виновником своего несчастья. Лучше навсегда уйти…
Лаурель видел, как сияние Аурокана становится ослепительным шаром в окружении ореола душ: они служили божеству пищей, не ведая того. Аурокан жадно пожирал их, мерцающих, невинных, и, глотая, раздавался вширь. Даже твари, похожие на желе, спрятались в испуге. Тело Лауреля осталось свободным! Он мгновенно взлетел к серебристой нити и уцепился за нее, не заметив, что следом движется Ла Росита. Лаурель спустился к своему пупку, испытывая к нему новую, особенную нежность и с облегчением вступил во владение своим организмом. Ла Росита, подкравшись, вошел через темя и притаился на задворках сознания, готовый при малейшей оплошности Лауреля захватить власть над телом.
Выпучив жабьи глаза, Га смерчем ворвался в монастырь:
– Танки целятся в нас! Сейчас будет стрельба! Спасайся кто может!
Перед лицом угрозы аббат послал брата Теолептуса, игравшего на пианино, сесть за клавиши колокольного механизма и подобрать что-нибудь успокаивающее. Теолептус взобрался на башню, включил инструмент и заиграл фортепьянную партию из шёнберговского «Лунного Пьеро». Танки, нуждаясь в новых жертвах, полные ненависти к непонятной музыке – иностранной и развращающей, – взяли башню на прицел и выстрелили. Алюминий, мрамор, прочие холодные материалы, пошедшие на архитектурные причуды, нагрелись и, падая, словно облака, цветы, пена, первый раз вписались в окрестный пейзаж. Брат Теолептус осыпался по частям на пол со своей незаконченной фреской; красные лоскутки стали последним штрихом, плавниками рыб в четырех океанах, на которых опирались ноги Христа.
Крошечный кусочек плоти Теолептуса упал на нос аббату. Тот печально и торжественно прошествовал к алтарю, взял облатку и положил ее в чашу. Потом затянул панихиду по усопшему среди грохота пушек и падения крестов.
Когда крестьяне кинулись на солдат, Лаурель проснулся в объятиях Боли и почувствовал укол в печень.
– Не растрачивай попусту свою любовь! Это я, Лаурель!
Боли издала разочарованное «о-о!». Лауреля с ног до головы пронизала дрожь:
– Я для тебя ничто! Тебе важно только тело, потому что в нем обитал твой любимый. Но знай, что твоя страсть направлена на меня! Я питал это тело, умягчал его молитвами. Я сохранил его девственным. Я – творец волшебства, и напрасно приписывать его демону, который прикрылся моей невинной оболочкой. Пока ты не признаешь, что тебе нужен я, ты не дотронешься до меня!
И он грубо оттолкнул девушку.
Боли, ослепленная взглядом глаз, некогда служивших Аурокану, слушала его, но не слышала. Наступление одержимых прекратилось, и, конечно же, Лаурель не замедлит поддаться ее чарам. Клетки этого тела хранили, подобно Граалю, память о Боге.
Крестьяне обратились в бегство, и бенедиктинцы поняли, что заслона между ними и танками больше нет. Они быстро поползли по песку, сдиравшему кожу, в направлении монастыря. Среди монахов были Зум и Хумс; последний то и дело морщил нос от вони, доносившейся из кармана приятеля.
– Где твой вкус?! Носи в карманах духи «Жуа» вместо этого прокисшего уксуса!
Зум опустил руку туда, куда указывали дрожащие ноздри Хумса, и достал пригоршню зелено-лиловой массы. Испытав рвотный позыв, он пополз быстрее и первым достиг монастырских ворот.
Энаниту, прикрытую смуглыми руками Ла Кабры, начали терзать родовые схватки; они непрерывно учащались. Лаурель нес золотую лохань, завернув ее в собственное праздничное облачение. Боли шла перед ним, виляя то вправо, то влево, добровольно обрекая себя на страдания, чтобы выбрать для обожаемого тела путь, свободный от острых камней. Лаурель же в гневе шел, не разбирая дороги. Шрам на лбу жег кожу, словно расплавленный свинец. Он улыбнулся: на лице его остался знак L – Лаурель, а не А – Аурокан! Все происходит с умыслом, случайностей нет. Итак, в этом теле должен обитать он, отныне и навсегда.
Ла Росита, строя коварные планы, следил за мыслями приютившего его мозга. Для себя он решил, что L означает «Ла», и помолился, чтобы новый выстрел прочертил на другой щеке R, то есть «Росита».
Все они добрались до монастыря на полминуты раньше Га. Когда разлетелся музыкальный механизм и невозмутимый Акк спустился с наблюдательного пункта, записывая обстоятельства превращения брата Теолептуса в отбивную, выяснилось, что не хватает Аламиро Марсиланьеса и Эстрельи Диас Барум.
Поэтессе мешала двигаться ползком ее обширная грудь. Скоро они с Марсиланьесом отстали. Аламиро подумал:
– Она сказала, что можно вставлять ей во все дырки, кроме главной, предназначенной для человека с божественным ликом. Но фон Хаммер уже сунул туда свой револьвер; и где Аурокан? Капитан Черные Сиськи, вперед! Теперь-то я возьму свое!
И Марсиланьес отключил возлюбленную ударом камня в висок. Он потащил ее под помост, расстегнул брюки, обнажил мускулистые ноги Эстрельи, сжал ее ягодицу и вошел в женщину страстно, до конца. Аламиро работал с мощью быка и быстротой швейной машинки. Влагалище, непривычное к подобным опытам, откликнулось первым: удивление, затем удовольствие, предвкушение, экстаз. Эстрелья пришла в себя и хотела было отбросить своего поклонника кулаком, но могучий оргазм заставил ее заскрипеть зубами и раскинуться на земле морской звездой. Чтобы упрочить свои позиции, Марсиланьес ускорил телодвижения. Последовала новая разрядка, третья, четвертая, пятая. Безвольнопокорная, то расслабляясь, то напрягаясь, экс-чемпионка поддалась наслаждению, вытягиваясь до хруста в суставах. Она кончила двадцать раз, потом тридцать, а ее партнер, полный решимости дойти до конца, все терся о женщину лобком, доставляя ей новые и новые ощущения. Эстрелья ухватилась за опору помоста, и вся конструкция стала раскачиваться в том же ритме, теряя доски под кошачьи завывания и крики «Получай!». Наконец, Эстрелья выдохнула:
– Давай же, любовь моя, сильнее, давай, быстрее, до самого дна!
Шестидесятый раз был настолько бурным, что часть убранства сцены обрушилась. Экипажи танков, занятые монастырем, не обратили на это внимания. Ворох пепла с башен осыпался на «роллс-ройс», возле которого лежала Загорра.
Огонек блеснул на несколько мгновений и исчез в траве. Генерал Лебатон продолжал искать своих солдатиков, зажигая спички.
От гула пушек автомобиль задрожал, и беззубая Загорра очнулась. Пронизывающий холод заставил ее вспомнить все бессмертные женские образы, от Изиды до Венеры, не исключая Медузу Горгону. Тремя прыжками приблизилась она к склоненной фигуре того, кто посмел не выказать ей должного уважения, и с силой амазонки пнула его по яйцам, отчего генерал сначала встал в классическую позицию на четвереньках, а затем принял зародышевую позу.
– Свинья в погонах! Проглоти своих солдатиков, или я разобью тебе не только два жалких ореха! Давай, мышь в обличии петуха!
И, пользуясь временным бессилием противника, нанесла второй удар в то же место. Хлесткими пощечинами Загорра вывела его из оцепенения и, одной рукой ухватив за загривок, другой скормила ему гусара времен Первой республики.
Генерал Лебатон проникся к ней необъяснимым почтением, превратившись в трехлетнего ребенка. Пуская слюни, он попросил прощения у властной женщины и выполнил ее приказ с хныканьем и рвотой. Когда он, давясь, приступал к третьему солдатику, его повелительница, показав на гору трупов и разрушенный храм, прогремела:
– Смотри, что ты наделал, идиот! Убийство монахов – это стопроцентный международный скандал! Чили сравняют с землей! Мы еще поговорим об этом, а сейчас идем!
Лебатон поплелся за ней, как побитый пес, и они покатили в «роллс-ройсе» со скоростью в двести километров навстречу неизбежной расплате. Генерал обратился к бессмертному духу Наполеона: да поможет он переварить мушкетера, зуава и гусара.
В самом безопасном уголке монастыря аббат, окруженный монахами и приезжими, молился, стоя на коленях, защищаясь Библией от кусков серебра: раньше они служили материалом для крыши в стиле Гауди, а теперь, после пальбы, падали, норовя украсить собой чью-нибудь тонзуру.
– Христос, учитель наш, перед твоими святыми евангелиями клянусь, что если ты освободишь нас от этого испытания, я не сомкну глаз, пока не воздвигну в твою честь новый монастырь – из кирпича, камня, соломы и дерева. К мессе будет созывать простой колокол. Мы станем причащаться хлебом, приготовленным в глиняной печи из обычной деревенской муки. Вместо синих тюльпанов мы высадим мяту, лапагерию[16], маргаритки, полевые маки, больдо и мирт. Вместо григорианских песнопений будут звучать напевы под звуки арфы и гитары… Мы заставим всех монахов пройти интенсивный курс испанского и выучить наш язык за неделю.
Раздался пушечный выстрел, и половины помещения не стало. Абсида, однако, удержалась, прикрывая искалеченные тела, распластанные на полу. К счастью, никого не убило.
Послышался скрип шин: в облаке пыли перед монастырем затормозил «роллс-ройс», откуда вышел Лебатон с трехцветным знаменем в руках.
– Прекратить, мать вашу! Выйти из танков, дерьмо, или всех расстреляю! Что, обделались, недоноски?
И так как войско его, ослепленное жаждой крови, прекращать не собиралось, генерал затянул – фальшиво, но звучно – национальный гимн:
Небо чистой блестит синевою…
Загорра, вытянув руку в военном приветствии, присоединилась к нему:
Чистый воздух отраден нам всем.
Бенедиктинцы и члены Общества клубня оборванные и обожженные, поняв важность момента, встали из руин:
А луга с изумрудной травою.
Аламиро Марсиланьес и Эстрелья Диас Барум, празднуя сотый оргазм, выбрались из-под груды досок и, плечом к плечу, подхватили:
На цветущий похожи Эдем!
Слово «Эдем» эхом прокатилось над мертвыми телами, исчезнув в горах. Облака разошлись, выплыла полная луна. В этот светлый миг Энанита кое-как пробралась к алтарю, простерлась перед ним, раздвинула ноги, родила младенца, перегрызла зубами пуповину и протянула плачущего сына к звездному небу.
День зимнего солнцестояния закончился.
VII. «РАССКАЗЫ ВАМПИРА»
Зачем спрашивать «кто?», если вина безгранична? Первая фраза в романе Акка «Книга о Хамсе и Заме».
Был полдень – но, несмотря на это, Зум рассуждал о сумерках. Он сидел перед цветком розы в позе полулотоса. (Позу лотоса он не практиковал уже лет десять: как уверял Хумс, когда-то прыгучий, как сверчок, Зум стал похож на кабана, а затем на бегемота.) Зум достал флакончик фиолетовых чернил, вставил перо в перламутровую ручку, открыл свой дневник и принялся заносить на бумагу то же стихотворение, что и прежде, с ничтожными отличиями: «О дочь заката, наклоненный стебель, готическая страсть, пчелиный храм…» Он раскрыл бутон, где угнездилась пчела, и. На этот раз насекомое не вырвалось, унося с собой секрет цветка, но продолжало высасывать сладкий сок! Вне себя от волнения, Зум окунул перо в чернила, покрутил его зачем-то несколько раз и с несокрушимым спокойствием, что приходит лишь по особым случаям, вывел: «чистое око». Он начал описание с важнейшей точки, божественного копья, предвестительного жезла, оконечности столба, на коем стоит Вселенная; перешел к шести лапкам, звезде Давида, королевской лилии, лучам Светила посвященных; спустился к брюшку, золотому куполу, священной горе, ковчегу Закона; поднялся к крыльям, ангельским орудиям, тайной материи сердца; и наконец, добрался до челюстей, спутав их с хоботком бабочки, – до трубы Страшного суда, отделяющей плотное от прозрачного, возносящей бесконечные мольбы к океану нектара, первой букве изначального алфавита. Он уже сам не понимал, что пишет. Стихотворение диктовали музы! Пчела села на лацкан его пиджака и застыла неподвижно, как орден. Пока невидимые всадницы, скача на пегасах, водили его рукой, Зум попытался объяснить поведение насекомого. Утром среди руин монастыря нашлось несколько бочек со святой водой из Рима, Зум зачерпнул ее, чтобы почистить свою шляпу. Возможно, пчелка уловила следы папского благословения. Весь пропитанный святостью, получивший крылатую медаль Зум, ожидая, пока высохнет перо, обвел взглядом долину.
Там подбирали трупы, укладывая их в грузовики. Цистерны на колесах поливали землю известью. Сотни солдат сооружали вокруг монастыря стену из бетонных блоков. На стене висел плакат, гласивший, что монастырь закрыт на реконструкцию.
В шесть утра прибыли три «кадиллака» в сопровождении дюжины мотоциклистов. Внутри сидели важные господа в английских костюмах, черных очках, шевровых перчатках и серых галстуках, – они все время повторяли «да» и заносили в блокноты то, что говорил один из них. Это были министры, а с ними – сам президент Геге Виуэла. Они побеседовали с Загоррой и аббатом, вызвали к себе Лебатона. Отдали распоряжения. Уехали. Дороги объявили закрытыми до тех пор, пока последние останки не будут увезены в мусоросжигающие печи. В прессе сообщили о землетрясении в Андах, жертв нет. Когда очистка местности завершится, поэты смогут вернуться домой.
Зум, чтобы убить время, решил прогуляться к холму. Чудесная пчела! Величайший триумф в его жизни! Теперь он заткнет рот Хумсу, и тот не сможет повторять «Как это ты видишь?» Он, Зум, вырвал у пчелы ее тайну! И запечатлел на бумаге!
Он достал дневник и обратился к невидимым звездам:
– Спасибо вам, мои покровительницы: я испытал приступ вдохновения и…
Пчела изо всей силы вонзила жало в нос поэту и, присев на страницы раскрытой тетради, что валялась в траве, стала ходить по фиолетовым буковкам, туда-сюда, вверх-вниз, поворачиваясь, пытаясь взлететь, и наконец, после судорожной агонии испустила дух, зачеркнув таким образом стихотворение.
Зум зарыдал, не из-за вспухшего носа, а из-за крушения надежд, уверенный, что никогда не сможет подняться на высоту своего главного творения. Ему, как и Моисею, показали издалека землю обетованную, – но войти не позволили.
Он растоптал розу и побрел обратно. Со смертью пчелы умерло Слово.
Спецбригады прочесывали горы, не встречая ни одного крестьянина. Местность выглядела, как после чумы. На полях – ни души. Из печей доносился запах свежего хлеба. Лаяли собаки. Генерал Лебатон, сняв ботинки, засучив брюки до колен, прятался ото всех за картиной брата Теолептуса и напрягался изо всех сил, корчась от боли, пока из него не вышли гусар, мушкетер и зуав. Он щелкнул языком, жалея самого себя, и прикрыл образовавшуюся кучку обломками кафельной плитки. Президент, конечно, не смог разобраться во всех этих историях с чудесами, коллективным безумием и арауканскими богами и списал все на происки коммунистов. Поэты, свободные от подозрений – их невиновность удостоверила госпожа Загорра, – после ухода войск направились в свою академию. Министр труда собрал безработных со всей страны, чтобы те заняли место исчезнувших жителей. Жизнь фон Хаммера все еще находилась в опасности: ему следовало ампутировать ногу, и как можно скорее. Но везти его в больницу означало демонстрировать всем огнестрельные ранения, слетелись бы журналисты, честь армии оказалась бы запятнана, а слова высшего должностного лица – поставлены под сомнение. Лебатон пожал плечами. Случилось нечто из ряда вон выходящее. После того как Загорра задала ему трепку, он не переставал думать о ней, несмотря на морщинистое лицо и осиротевшие десны сеньоры. Среди кухонной утвари блестели весы. Генерал мысленно положил на одну чашку все свое воинство, а на другую – даму, завоевавшую его сердце. Чашки покачались, пришли в равновесие и начали медленно склоняться в пользу Загорры. Сорок лет безупречной службы коту под хвост. Лебатон затянул потуже ремень и, превозмогая боль в животе, бросил:
– Если женщина стоит больше, чем стадо быков, будем покупать не кнут, а гребенку!
Уже было три часа дня, а солдаты все не уходили. Принесли свиных колбасок, ветчины, говядины, однако никто не мог взять в рот даже кусочка мяса. Фон Хаммер со взглядом, отуманенным сорокаградусной лихорадкой, просил вызвать врача.
Лаурель, с гноящимся глазом, отвергал все заботы Боли, не выпускавшей из рук лохани. Он искал убежища в снах, но напрасно, ибо ему, по наущению Ла Роситы, снились одни только гомосексуальные оргии.
Энанита, кормя ребенка, предложила Ла Кабре попить молока из свободной груди. Приложившись к соску, он заметил ореол вокруг головы молодой матери. Та с ангельской улыбкой посмотрела на ребенка, потом на него. Ла Кабра протянул руку к своему сыну и, в знак того, что мир заключен, сделал большой глоток.
Пользуясь затишьем, Боли взяла слово:
– Аурокан явился в этот мир, чтобы доказать истинность чудес…
– Хватит! Не хватало еще, чтобы всякая недоделанная устрица пудрила мне мозги иудео-христианскими измышлениями!
Боли, униженная, терпеливо ответила:
– Если ты не веришь в подлинность той глины, вот тебе кусок твоего сна.
Она бережно развернула позолоченную лохань: на дне ее были остатки пахучей глины!
Этой глиной помазали ногу немца, а также L на лице Лауреля. Генерал Лебатон с натужным хрипом спросил, не осталось ли еще немного: он страдает от недуга, в котором стыдно признаться. Ему дали последнюю пригоршню. Он отошел в сторонку, проглотил полпорции, а остальное использовал как горчичник. Немедленно по его внутренностям, вплоть до ягодиц, разлилось блаженство, и генерал, приплясывая, вновь присоединился к остальным.
Он воспользовался этим обстоятельством, чтобы пристроиться рядом с Загоррой.
Кости тут же срослись, и фон Хаммер смог ходить – правда, одна нога так и осталась короче другой.
Лаурель обрел зрение на оба глаза, а от шрама осталась лишь красная полоса.
Немец поцеловал еврейке обе руки.
Деметрио в знак своей неизменной разочарованности трижды хлопнул в ладоши.
Лебатона ждал военный автомобиль. Войска, очистив долину и уничтожив следы несчастья, возвратились в казармы.
– Поезжай без меня, – сказал Лебатон шоферу. – Я вернусь в грузовике вместе со штатскими. – И, поймав удивленный взгляд водителя, прикрикнул на него: – Молчать, свинья! – после чего вновь занял свое место подле Загорры.
Никто не издавал ни звука: все ощущали себя пленниками чего-то невыразимого. Хумс рискнул первым нарушить тишину:
– Помните ту книгу, «Веталапанчавимстика»…
Выплюнув изо рта кусочек мрамора, из-за которого длинное слово прозвучало невнятно, он продолжил:
–. ту, что переведена с санскрита как «Рассказы вампира»? Царь тащит на плечах труп человека, который был повешен на дереве. Пока он изнемогает под страшным грузом, вампир, обитающий в мертвом теле, рассказывает всяческие истории – загадки, которые монарх должен отгадать. Как только очередная загадка раскрыта, труп возвращается на дерево. Царь должен отгадать все, чтобы избавиться от призрака. Мы тащим на себе не одного покойника, но тысячи. И пока не установим, кто виновен во всем этом, тысячи вампиров будут сидеть у нас на плечах.
Его перебил аббат, окруженный монахами, изучавшими испанский при помощи темно-серого словаря:
– Это мы виноваты! Мы построили монастырь, предназначенный не для этих краев! Если бы все здесь было понятно крестьянам, они не поклонялись бы языческим богам!
Лаурель воздел руки к небу:
– Стойте! Виноват я, и никто больше! Это в меня вселился Аурокан! Это я стал блудницей, соблазнившей демона!








